Текст книги "На своей земле. Молодая проза Оренбуржья"
Автор книги: Алексей Иванов
Соавторы: Петр Краснов,Владимир Пшеничников,Иван Уханов,Александр Филиппов,Владимир Трохин,Иван Гавриленко,Георгий Саталкин,Сергей Фролов,Николай Струдзюмов,Александр Аверьянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Через полгода она вышла замуж за Аверкия.
Ну почему, почему он уехал, ломала она тогда голову. Те, кто поумней, скажем, тот же Костя Ознобишин, сразу поняли, в чем тут дело, а она не понимала.
Все объяснялось просто. Ни у Мишки, ни у отца его никогда не было никакого богатства, но вот в мыслях, в самых тайных своих помыслах он мечтал о нем. Он знал, что не будь Советской власти, скоро бы выбился и он, глядишь, и батраков бы даже держал. Он верил в свою звезду и удачливость, а с приходом колхозов мысль о богатстве пришлось оставить. Вот потому-то и пил он тогда, потому и буянил. А сейчас снова прикидывается. Зачем?
– Слушай, вынеси стаканы, я Костю Ознобишина в магазин послал, – сказал Осиноватый. – Посидим вот тут на крылечке, потолкуем о том, о сем, по старой памяти.
– На крылечке, так на крылечке, – согласилась она. – А зайти посмотреть, как живу, не хочешь?
Они прошли в полутемную прохладу зала.
Мишка внимательно осмотрелся: дверь отошла от косяков, щели в полу. Немного же ей дал Аверкий!
Ему и невдомек было, что когда-то так же думала и Александра. Даже, живя в доме Аверкия, не раз поминала она Мишку – в семейном отношении много лучше жилось бы с ним.
Ее мужа мало привлекали работы по дому. Александра сама скоблила ножом черенки для граблей, лезла на сарай поправлять крышу, хлопотала об отправке мешков на мельницу. Аверкию же и горюшка было мало! И не то, чтобы он не любил крестьянской работы – он умел накосить и сметать стожок у огорода, починить изгородь, вспахать, играючи, полоску, а затем посидеть где-нибудь у плетня, глядя на дело своих рук, поднеся ладонь под папиросу, чтобы не заронить огня.
Но так было редко, больше приходилось ей разыскивать Аверкия где-нибудь на общей работе, может, точно такой же, как и дома, а то и похуже, но зато на людях, со всеми вместе.
Да, с Мишкой жилось бы не в пример легче, в его доме никогда бы не переводился достаток. Да вот беда, другое нужно было теперь Александре!
Осиноватый походил по избе, присматриваясь к фотографиям, на одной увидел детей Александры.
– Аверкиевичи?
– Да.
– А могли бы быть Михайловичами...
Мишка представил, как бы это выглядело. Хмельной кислый запах ходит по избе, Александра в одной рубахе месит тесто, сгоняя от локтя вниз прилипшее к рукам. Вот от этой одной мысли когда-то и шла вся его обделенность в мире.
Он никому не рассказывал, что жизнь поначалу не задавалась у него. То работу ему предлагали хорошую, да он искал лучшую, то он согласен был, да его уже не брали. Кончилось это все тем, что он уехал в Ташкент и там устроился на железнодорожной станции. Работа оказалась скучной, но возвращаться домой, ничего не достигнув, не хотелось. Он набрасывался в киоске на газеты, надеясь вычитать в них про отмену колхозов. Скрываться это должно было, по его понятию, в непонятных словах и выражениях. И чем больше он их, как казалось ему, находил, тем вернее ему казалась отмена колхозной жизни. Но время шло, а ничего не менялось. Он служил в армии, а колхозы оставались, и вот тогда-то, раненный под Ельней, он понял, что жизнь его проходит зря. Когда выписывали проездные, попросился в родные места.
За окном летели на север леса, промелькнули Сызрань, Куйбышев, и, чем ближе подъезжал он к родным местам, тем настойчивее пил горькую. А потом – плачущая мать и слова Кости-соседа:
– Как дальше жить будем, Михаил? У тебя ноги, у меня руки нет, судьба у нас одна. Так, может, объединим усилия.
Но он объединить усилия не захотел.
Александра помнила, как однажды, переделав всю ежедневную нехитрую работу по хозяйству: встретила и подоила корову, отыскала одиноко пищавшего в крапиве цыпленка, полила капусту и лук – возвращалась она уже в сутеми домой. Шла не торопясь, раздвигая ногами помидорную завязь, и вдруг вся по-бабьи ослабела от страха: у задних ворот стоял и курил какой-то человек, сгорбив плечо костылем. «Аверкий, – ворохнулась в середке и застучало: – Аверкий, Аверкий, Аверкий».
– Аверкий! – закричала она и упала.
Этот крик и спугнул тогда Мишку. Он собрался и уехал. С той поры выбросил ее из головы и дела пошли в гору.
– А это Аверкий? – показал он сейчас на фотографию.
– Да...
Михаил долго присматривался к снимку:
– А ведь ты его не любила.
– Почему? Это когда-то ты мне весь свет закрывал, а уехал – я всех и разглядела. Он-то был не тебе чета!
– Ну, – шутливо откликнулся Осиноватый. – Где уж нам до него! Скоро вы тогда поженились?
– Полгода спустя после твоего отъезда.
...Это было в день, когда повязали Стукалюка. В толпе шныряли какие-то старушки, и улица, вчера еще не прощавшая стукалюковских убийств, сегодня уже негодовала из-за его связанных рук. И Стукалюк, лежа на телеге у сельсоветского крыльца, чувствовал это и кричал:
– Аверкий, где ты, Аверкий? Попомни, отольются тебе мои слезы.
Мужики, помогавшие Аверкию вязать Стукалюка, куда-то разошлись. Он стоял на крыльце, рядом с которым милиционеры садились на лошадей, и раза два недобро улыбнулся стукалюковским словам. Александру испугала эта улыбка. В то же время она почувствовала вдруг острую жалость к нему, одинокому перед толпой. Прижать бы его упрямую голову к своей груди, укрыть его ото всех. О этого все и началось...
– Ну, насмотрелся? Пожалуй, и впрямь нам лучше на улице устроиться. Там у нас в палисаднике столик врыт...
Они вышли в палисадник, присели по обе стороны стола, за которым Дмитрий в редкие свободные минуты читал книги. Сквозь деревья напротив виднелся дом, у окна которого возились плотники.
Он ждал серьезного разговора, но сейчас, до прихода Кости с бутылкой, как-то неохота было его начинать.
– Это что ж, строится кто?
– Да не знаю, помнишь ли ты его? Григорий Разоренов с бабкой.
– Ну, вот и я! – появился запыхавшийся Костя. – Несите закуску.
Александра поднялась.
– Может, я Григория позову? – кивнула она в сторону соседнего дома.
Григорий пришел, не чинясь выпил со всеми.
– Приехал? – опросил он Мишку. – Где же ты теперь живешь? В Ташке-енте, вона! А меня вот золотом осыпь, никуда не поеду. Здешние мы: здесь родились, здесь помирать будем. Погори здесь все, так мы и тогда еще три дня на золе будем сидеть... Один раз всего и уезжал отсюда – на войну. Помню, чистили мы с Иваном Стоякиным колодец. Бах – война! Стоим в брезентовых плащах – в рубахе-то в колодец не полезешь! – а тут повестки мужикам: собирайтесь! А уж там началось – боже ты мой!..
– В войну всем было трудно, – сказал Костя.
– И тебе? – спросил Григорий.
– А что я, лысый?
– Я тоже с первого дня, – тихонько сказал Осиноватый. – Под Смоленском жара, все горит... А он сверху из пулеметов. Там и ранили в первый раз.
– А я помню, – оживился Костя, – шли ночами, на ходу спали, я едва не потерялся: все свернули, а я прямиком пошел, хорошо еще догнали, вернули. В войну всем плохо было.
Александра смотрела на Мишку. Это ему было плохо? Одному? Попробовал бы он тогда тут, в сорок первом. Остались одни бабы, а радио каждый день – «сдали, сдали, сдали»... Дед Якуша утешал: ничего, мол, страшного, если даже и немцы придут. Ну, будут паньские аканомии? Дед был стар, выживал из ума, и бабы кричали на него: «Молчи, дед... Молчи!»
– То верно, – согласился Григорий – в войну всем трудно было. Только другие с нее и совсем не пришли. Как вот Аверкий. А мы...
– Это что же здесь происходит?
Ветви внезапно раздвинулись и показалось лицо Дмитрия.
– Рабочий день, жатва, а тут пир горой. Чего это ты, мать, устраиваешь?
– Так все равно здесь одни пенсионеры да приезжие, – отшутилась Александра.
– Да лодыри, да расхитители социалистической собственности, – в тон сказал ей Дмитрий, глядя на Костю.
– Чего ты уж так-то, Аверкиевич? – отозвался тот.
– А что, это не ты вчера с дороги зерно увез?
– С какой дороги?
– Не притворяйся, отвечать будешь то всей строгости закона.
– За что? – возмутился Костя. – Шофер просыпал, я собрал только...
– А отвез куда? Учти, судить будем!
Дмитрий окинул взглядом стол и ушел в избу.
– Ну, люди! – сказал Костя, натягивая на потный лоб фуражку. – Все им не так!
И пошел обиженный.
– Постой, – закричал ему Мишка, – Я с тобой!
– Ты зачем приходил-то? – спросила его Александра.
– Справку для собеса мне, стажа не хватает, – быстро объяснился Мишка. – А если написать, что в колхозе я, то...
– А ты разве был в колхозе?
– Нет, но... Э! Да я лучше завтра зайду...
– Заходи...
Александра задумчиво смотрела ему вслед.
– Справку ему!
– Брось, – тронул ее за рукав Григорий. – Брось! Давай лучше выпьем. За Аверкия. Вечная память...
Александра опустилась на лавку, закрыла косынкой лицо и заплакала. И весь день до вечера, что бы она ни делала, думала только об Аверкии.
Солнце одело в розовое травы за рекой. Тень от моста ушла далеко по воде и легла на крутой берег, а Александра все рассматривала фотографии мужа. В комнате чуть слышно потрескивало что-то: может,рассыхалось, предвещая непогоду, сито, а может, возился где-нибудь состарившийся вместе с хатой домовой. Иногда Александра верила в него, особенно с тех пор, как уехал Аверкий. Иногда ей казалось, что и война, и все последующие невзгоды стали возможны от того только, что уехал из дому Аверкий, а будь он дома, и войны никакой бы не было.
Свадьба у них была веселая. Маленький Никанор Свириденко запевал тоненьким волоском:
Топится, топится в огороде баня,
Женится, женится мой миленок Ваня.
И захмелевшие басы, подхватив, сердито гудели, остерегая незнакомого Ваню:
Не топись, не топись, в огороде баня,
Не женись, не женись, мой миленок Ваня.
Аверкий сидел, наклонив упрямую голову, с оттененными белой рубашкой смуглыми щеками, и, когда басы, нарастая, добирались до самых низких своих нот, у Александры все холодело и обрывалось внутри. Потом гости разошлись и они остались в пустой комнате одни...
Провожали его на фронт на второй день после начала войны. Александра помнит: в передней, распахнув окна, поставили столы; на дворе стояла жара, но в комнату почему-то тянуло холодом, и у нее озябли ноги. По избе было трудно пройти – все вещи сдвинулись со своих мест, потеряв свое прежнее значение. Свириденко – бывший дружка – два раза начинал песню и оба раза замолкал смущенный: не подходила песня к моменту, ни одна в мире не подходила.
Александру оттерли от стола, она сидела на сундуке, за спинами других и все отсчитывала: не сейчас еще, и не сейчас, и не сейчас. Она знала, что наступит момент, после которого все в мире разделится на то, что было до него, и на то, что будет после. И этот момент наступил. Все встали, стали натягивать пиджаки, до того висевшие на спинках стульев. Аверкий отыскал на стене кепку, снял ее с гвоздя и, повернувшись, оказал:
– Ну, теперь, мать, все!
И это было действительно все, и все, что он делал сейчас, делал в последний, более уже неповторимый раз. Он шел к порогу – в последний раз, целовал в последний раз детей.
Они вышли во двор. Вокруг толпился народ – по старой, установившейся с годами привычке все самое важное и серьезное совершалось, имея в центре Аверкия. Вокруг были односельчане, товарищи, друзья. Те, кого брала война в первую очередь. И они все собрались тут.
Братья Французовы стояли: кряжистый, чубатый, с редкой проседью в бороде Ефим, весь какой-то едкий, с маленькими поблескивающими глазками из-под тяжелых надбровных дуг, и Митрофан, в сандалиях на босу йогу и в кожаной фуражке, на которую сзади загибались белесые волосы, – лекарь-самоучка, ветеринар.
Ваня Подоляка явился в городском пиджаке. Ваня вырос в семье такой бедности, что не будь Советской власти, ходить бы ему всю жизнь в батраках, а он вот вышел в агрономы, работал в важном сельскохозяйственном учреждении. Его могли призвать в городе, но он, услышав весть о войне, поспешил в село, предпочитая, чтобы его призвали именно отсюда, вместе со всеми.
Подальше стоял Свириденко Никанор, отец самой большой в колхозе семьи; когда пришла пора Ване Подоляке ехать в город на учебу, Никанор отдал ему свои единственные сапоги, справедливо полагая, что, когда придет пора ехать в город его сыновьям, найдется кто-нибудь, кто позаботится и о них.
И много всякого народа собралось в тот день на Аверкиевом дворе.
Ветер трепал прибитые к трибуне флаги. Аверкий шел к машине, держа в одной руке узелок, а другой полуобняв Александру. Он бросил узелок в кузов, повернулся к ней – она закричала...
Ее уводили в дом, а она кричала, вырываясь из рук, поворачиваясь туда, где, косо срезая досками ветки деревьев, трогалась машина, в которую последним, перенося ногу через задний борт, впрыгивал Аверкий...
Поздним вечером Александра вошла в дом. В комнате слышалось ровное дыхание Дмитрия, набегавшегося за день по полям и агрегатам. Александра постояла над сыном: спать тому оставалось недолго – над яблоневым садом не гасла всю ночь тихая летняя заря.
ХОЗЯИН
За поселком, за линией электропередач, за железнодорожным переездом, – степь. Весной по непаханому зацветает ковыль, к середине лета глохнут в его зарослях птичьи голоса и на поспевающую рожь опускаются лохматые ливневые дожди. Осенью бродят в пожухлых травах куропатки, в березняках на гранитных выходах из земли мечется пугливое эхо, а сейчас не осень и не зима: гуляет по степи чичер.
Полдня сыпало снежком, добавляя белого в поля, потом таяло – бежали по овражкам ручьи, а после обеда холодно засинело по горизонту, стало примораживать, стало сыпать по подмерзшему крупой и как-то убедительно ясно стало: скоро быть зиме!
В поле серо, с преобладанием белого от крупы и протаявшего снега; а в поселке колготились люди, бегали целый день машины и трактора, и там подморозило меньше, на улицах черно, слякотно, и даже вдоль заборов уходят в грязь по щиколотку сапоги. В крепкой бревенчатой избе, стоящей на краю поселка в тупичке кривоватого ответвления одной из совхозных улиц, сидели двое: Никанор Митрофанович Колесаев, хозяин избы, бывший совхозный фуражир, по прозвищу Дядяй, и его гость – случайная залетная птица из города – Володя Иванович Карпышев. Конечно, сам себя последний так не величает, но Дядяй давно знает его (Карпышев родился в соседней деревне) и зовет его попросту – Володя Иванович да Володя Иванович.
Они расположились в маленькой, тесно заставленной комнатке – «куфне», и перед ними на дощатом столе стоит стеклянная банка – литровка из-под грибов. На ядовито-желтой этикетке коричневым написано «Маслята», но в банке – самогон. Угощает Никанор Митрофанович.
– Пей, – говорит Дядяй, показывая на банку. – Видишь, вымя у нас какая. И питье не из худших: первачок, не магазинная изжога!
Дядяй, крепкий плотный человек с внушительной наружностью, – строгий ревнитель порядка. Вот и сейчас: жена отсутствует (уехала в город к родне, прихватив с собой мешок семечек; будет время или цена подходящая – продаст, а нет, родне оставит, не бесплатно, конечно), а в доме все чинно и ладно, все на своих местах. Во дворе, по погоде, грязь, конечно, но все убрано: корова напоена и накормлена, птица и овцы, которым уже недолго гулять (до первых настоящих морозов) – в теплых катухах. От сараев к избе по-над стеной настелено свежей соломы, чтобы удобней было ходить.
В нахолодавших сенях перекрещенный серым шпагатом висит желтый кусок старого сала и подержанное на огне лошадиное копыто. Это лекарство: Колесаев не верит врачам и лечится по собственному разумению. По комнате он ходит в валенках, мягких, волосатых, как будто плохо провалянных, но на самом деле валенки изготовлены по особому заказу, они мягки, удобны, теплы и предназначены для «сугрева» ног. Во время войны Никанор Митрофанович был на фронте и застудил их основательно. Он и летом по двору в валенках щеголяет: насует в них белены и ходит.
– Помогает! – объясняет он.
Гость не особенно нравится Никанору Митрофановичу своей суетливостью, быстрым говорком. Но он терпит его: Карпышев в городе и прежде на хорошем месте работал – на лесощепной базе, а теперь вот еще и к запасным частям какое-то отношение имеет.
Карпышева к Никанору Митрофановичу привел совхозный инженер Егор Семенович, перешепнув Дядяю: пусть, мол, у тебя поживет – приглядеться к нему надо. А чего приглядываться? Потянут-потянут резину еще дня три да и согласятся на все условия приезжего. Совхоз-то степной, дальний, одних комбайнов больше ста, на которых в уборку приезжие работают, а сколько ее, этой техники, только за один сезон гробится. Так как же тут от карпышевских услуг отказываться!
Сам Карпышев преждевременно лыс, длиннонос, помят и, чувствуется, «проторгуется» скоро – какому дураку только в голову пришло ему такое дело доверить! Года у Володи Ивановича молодые, а детей много у него, один сын, оказывается, уже институт закончил, диплом агронома имеет, и приезжий долго жалуется на него: на одном месте никак не держится. Работал в совхозе – ушел, приняли в областное управление сельского хозяйства – ушел, поступил в институт «Гипрозем» – опять ушел.
– Мне бы его образование, – говорит Володя Иванович. – Уж я бы!
И не находит слов, что бы он такого сделал.
– Это конечно! – соглашается Никанор Митрофанович, а про себя думает: «Куда тебе, кикиморе? Вот если бы мне его образование – это да, у меня бы все по одной струнке ходили!»
И Дядяй знает, что он не хвастает, сам директор совхоза Еровикин не раз собирался его управляющим отделением, сделать, да люди отговаривали: кулак, дескать, Никанор Митрофанович, себе тянуть будет.
Гость не нравится хозяину, однако он с ним уже второй день бражничает. Расчет такой: самогон Никанору Митрофановичу недорого стоит, да этому пентюху Володе Ивановичу его немного и надо. А польза от выпивки большая! Когда еще посадят этого прохвоста (может и вовсе не посадят), а к тому времени, как это случится, можно мно-о-гим попользоваться. И вот сидят и пьют, поглядывают в окно.
Там, за окном, возле дома напротив, у крыльца, топчутся люди: легко одетые молодые парни, какая-то бабка, закутанная по глаза толстым клетчатым платком; на лавочке у ворот мужики в праздничной одежде.
– Свадьба у них, что ли? – спрашивает Володя Иванович.
– Да, только не у них. Ну, видно, собираются...
– Свадьба-то – это? – улавливает в воздухе вдруг звучание духовых инструментов Володя Иванович. – Вот музыка-то. Вот, вот...
– Нет, – возражает Никанор Митрофанович. – Духовой оркестр – это на похоронах. У нас бывший председатель месткома помер.
– Вона! – удивляется приезжий. – И свадьба, и похороны – все разом, все в один день?
– А чего тут такого? Совхоз наш большой, целинный. Похороны тут, а свадьба на отделении. Чего ж стесняться?
Музыку относит ветром. Ее слышно то тише, то громче – она словно заблудилась где-то на окраинах засасываемых грязью улиц и никак не может выбраться оттуда. Однако она звучит нее ближе и ближе.
Во дворе Колесаева живет на привязи, в ожидании того времени, когда его рыжая шкура пойдет Дядяю на шапку, довольно большой лисенок, с как бы остекленелыми от ненависти глазами. Обычно он прячется в груде приготовленных на дрова старых бревен, а сейчас выскочил из-под нее, заскулил и, рискуя удавиться, остервенело попытался освободиться от ошейника.
Володя Иванович оживляется.
– Чует, – говорит радостно. – А вот я недавно в Башкирии у родственников был, так там медведь одного пастуха задрал.
– Обожди, – вдруг решительно останавливает его Никанор Митрофанович и подходит к окну, мимо которого начинают мелькать человеческие фигуры.
Володя Иванович тоже подходит к нему и стоит молча рядом: за окном похороны.
Толпа, сопровождающая гроб, разрознена и негуста: люди, выбирая место посуше, разбрелись по всей улице. Последними за процессией идут собаки и дети.
– Да, – произносит Никанор Митрофанович. – Да! Слушай, давай выпьем, а?
Разлив самогон, Колесаев подождал, пока гость управится со своим стаканом, выпил сам, посидел, глядя на Володю Ивановича, и вдруг предложил:
– Про своего зятя, Мишку Баканова расскажу? Хочешь?
– Ну, давай, – с некоторым неудовольствием произносит Карпышев.
– Слушай.. Приехал он к нам, Мишка, из соседнего совхоза. А туда – из школы механизации. Интересно только, кто его, безногого, в школу принял. У него, видишь ли ты, ноги не было. Правой кажется. Нет, точно, левой. Протез вот до сих спор. Да-а... Ему в первый еще год войны, никак, ее отрезало. Отец на фронте был, а мать, дура такая, не досмотрела – пяти лет под поезд попал.
Я вот тут как-то в городе видел: женщина под троллейбус угодила. Лежит, у ней кровь из носу сочится, а она стонет: «Ой, ноги мои, ноженьки!» А какие ноги – ног уже нет. Но это взрослая! А тут ребенок. Представь себе, как на тебя все эти шатуны-кривошипы надвигаются... Ну, и сказалось, видно. Потому что глаза горят, на скульях желваки вот такие, так и ходят, так и ходят. Ну, правда, обходительный: подать чего или табуретку принести – это он первый кинется. К нам его инженер Егор Семенович, как и тебя привел – в общежитии ремонт, что ли, был. Ну, дочка моя, Мария, как увидела Мишку, так и вскинулась вся. Пожалела, наверное, и одинокая к тому же – прежний-то ее муж бросил.
Ну, Мишка, Баканов-то этот, утром встанет, позавтракает и – скырлы, скырлы – пошкандыбал на работу. Я первые дни прижаливал его. Безногий, а на тракторах: неудачник какой-нибудь, специальности не имеет. Когда слышу: сапожник он. После того, как ногу ему отрезало, его дядя к себе в сапожную палатку: взял.
– Ты сапожник? – спрашиваю.
– Да.
– А чего не работаешь по сапогам?
– Предлагали, – говорит, – в Карповском совхозе. Председатель Совета неделю за мной ходил.
– Отказался?
– Как видишь!
А по нашим местам сапожник – первый человек. По здешнему бездорожью такому человеку цены нет. Это понимать надо! Скажем, осенью заплатку на ботинок положить или женщине каблук приставить – где тут это сделаешь? Или вот еще армяне-строители моду завели: полуботинки из белых и черных лаковых латок шить. Одна пара – тридцатка, а то так и все пятьдесят. Управляющему или механику уважение, сделать – бесплатно что-нибудь починить – это ж после как окупится. Да-а... А Мишка отказывается.
– Почему такое? – интересуюсь.
– А потому, – говорит, – с детства мне это надоело, в палатке сидеть. Сижу, стучу – всем обувка в паре нужна, а я одним ботинком обхожусь. Обидно. Да и разве я больше ни на что не гожусь?
Ну не дурак ли?
– У нас вот тоже один, – вскидывается Володя Иванович, – ночью на посту стоял...
Рыжий, тщедушный, гость неуемно падок на всякие «истории». Он смачно рассказывает о том, как какой-то майор застрелил соседа, застав его у своей жены, о том, как передрались по пьяному делу родные братья, а уж историям об авариях, кражах и несчастных случаях на охотах несть числа. Он и сейчас что-то хочет рассказать, но хозяин славно не слышит его и продолжает:
– Да, ну ладно! Первый год-то еще ничего. С дочкой сошлись. Пускай, думаю, дочка-то тоже уже не первой молодости, возраст. Да и с дитем к тому же. Где я ей тут женихов найду. Да-а, живут... Трактор ему дали. Он, было, и на комбайн нацелился – в комбайне отказали. Видишь ли, на комбайне муфту сцепления слева выжимают, а у него как раз этой-то ноги и нет. А на тракторе в самый раз – там управление правое. Тут осень вскоре, зябку пахать. Он как взялся, как взялся... Да больше всех и напахал. Сто гектаров, значит, целины, сто житняковой залежи да пятьсот с чем-то обыкновенной зяби. Вот и посчитай! Семьсот гектаров с лишним – шутка ли? Конечно, это сейчас «Кировцы» пошли, люди по тысячи за сезон вспахивают. Но ведь опять же не все, а уж тогда!
Да-а, заработок ему идет само собой. Да шут с ним, с зятем, думаю, пусть вкалывает, коли так. А зимой, глядишь, делать нечего будет, возьмется и за сапожную лапку. Да так оно и шло три года. Как вдруг узнаю новость.
Зимой дело было. Егор Семенович этот, главный инженер, как раз водный обоз снаряжал. У нас, видишь ли, совхоз большой, одно отделеньице – там овец держат – за сорок верст. А воды там нет, так ее туда тракторами возят. А тут метели, дня три воду никак не могли отправить и в тот раз больше обычного саней отправляли. Солнце, сугробы, возле бочек этих-то обледенелых, цистерн, – народу собралось. Дай-ко, мол, и я подойду, послушаю, чего говорят.
Когда гляжу, и зять мой там: скырлы, скырлы на своей деревяшке и Пешкову бумагу подает. Тот: «Чего тебе?»
– А вот, Егор Семеныч, ты не верил, а мне бумажка из Москвы пришла.
– Что за бумажка?
Взял, прочитал, повертел...
– А роспись директора где?
– А там. Вот, читайте: «Главному инженеру. Испытания разрешить, тракторы выделить».
Я ничего не понимаю: о чем речь? Мне говорят:
– А ты что, в самом деле ничего не знаешь? Да зять твой вон на двух тракторах пахать собирается, а механик против был, ну, Мишка в Москву писал, разрешение пришло.
Ну, что механик против был – это понятно. Народ к нам всякий едет. Иной так распишет, таких картин нарисует – ай да ну! А дойдет до дела – ноль. А вот как мой зятек до двух тракторов додумался – это для меня вопрос.
– А ты у него сам спроси, – советуют.
Спросил вечерам. Он объясняет: народу у нас в совхозе мало? Трактора простаивают, так? Ну вот, он, значит, зятек мой, Мишка, на плуге переднего трактора какую-то там железную доску поставит, а у заднего – стальные полудуги. Когда задний трактор набежит на передний, полудуги эти в доску упрутся и через сцепления стормозят.. Повороты тоже через особый стержень. Сложно все это объяснить, да и не в этом суть.
Я его спрашиваю:
– А с заработком как будет?
– С каким заработком?
– А вот ты придумываешь. Сейчас ты за одним трактором ухаживаешь, а там их два будет – это одно. А второе – пойдут тракторы, вспахивать больше начнешь, нормы тебе срежут или как?
– Ну, – говорит, – какими вы себе пустяками голову забиваете! В том ли дело?
– А в чем?
– В том! Если атомную бомбу придумали, значит, и атомную энергию не надо было придумывать?
– И не надо, – говорю.
– Ну, если бы, – говорит, – все такие, как вы, были, мы бы до сих пор еще в пещерах жили. Впрочем, это ваше дело, как хотите, так и живите. А я так не могу. Что я хуже людей? Мне себя испытать надо.
– Да ты, – говорю, – жену бы вон пожалел, ребенок скоро будет. А ты все с железками да с бумажками. Заработок у тебя какой?
Ну, правда, он в ту пору и за сапожные колодки иногда брался. А затею свою не бросал. И, заметь, добился-таки своего, придумал.
Весной ему некогда было: культивировал, сеял. А вот за лето все успел. Двадцать восьмого июля, как сейчас помню, было. Из управления, из области, из Москвы, даже из какого-то бюро приехали. Народу собралось – тьма! Двинулись от мастерских, до поля доехали. Он еще там что-то на плугах покрутил. «От винта», – говорит.
Включил, поехал. И что же ты думаешь, пошли плуги! Пашня как пашня получается – ровная, рыхлая. Повернул на том конце, обратно едет. И тут трактор один, задний, возьми и вывернись. Да в сторону, да в сторону! Зятек-то мой, хромой, хромой, а тут, смотрю, из кабины выскочил, бросился догонять. Догнал, влез в машину. Заглушил...
Вылезает из трактора, зубы, как солнышко, сияют.
– Полудуга, – говорит, – согнулась: стойкость не та. Металл подбирать надо...
Его качать.
И что же? Стал пахать за двоих. Стоянка ему эта в бригаде особая. Другие за день по пять гектаров вспахивают, а он по пятнадцати. Тут фотографы эти, тут журналисты! В поле едут, ищут его, фотографируют. Ну, как же – «новатор». «Вы» ему говорят, в борозде остановить боятся... Тьфу!
Дядяй смачно сплевывает.
– Тебе, может, «Известия» попадались за шестьдесят девятый год? «Человек становится сильнее»? Нет? Ну, так вот, про него там...
А за окном время между тем повернуло на вечер и стало совсем пасмурно и скучновато. Какая-то девчонка в резиновых сапогах влезла в лужу, верх голенищ уже совсем вровень с поверхностью воды, схваченной ледяными иглами, а она продолжает забираться все глубже и глубже. Какие-то мальчишки несли футляр из-под аккордеона, одному показались грязными его сапожишки, он влез в ту же лужу, поболтал там ногами и уверенный, что вымыл обувку, довольный зашагал дальше.
– Пороть их надо, – произносит Дядяй, глядя на детей, и продолжает: – Да-а... Ну, вот, значит, проработал он так годика полтора, а тут эти... как их... «ка-семьсот» пошли. И все! Кончилась его слава, затея-то эта с двумя тракторами. Тут одно время его словно бы и поприжало. Он и попивать начал и ко мне цепляться:
– Эксплуататор ты, – говорит. – У детишек хлеб отымаешь.
А какой хлеб? У нас в селе Березовском живет, такой выпивоха – как эта вожжа ему попадет, неделями пьет, себя не помнит. Ну, пристал ко мне: дай да дай, дескать, денег на выпивку, я тебе за это сена привезу. Вези, говорю. Дал я ему сколько-то – привез. Собственное, от своей коровы. Ну, зять на меня взъелся! Дальше – больше: поцапались мы, съезжайте, говорю, от меня. Они съехали. И Манька тоже. А он слышу, все злее да злее пьет. Ну, это уж известно – кто зачнет ею заниматься... Я дочке и говорю: «Брось ты его, дебошира, пустого человека». А она мне в ответ: «Он лучше всех вас в совхозе, стахановец!» – «Какой стахановец! – говорю. – Стакановец – это да! Ты посмотри только, как он его, винище-то это, стаканами хлобыстает». – «Это у него временный творческий застой», – отвечает.
Ну, застой так застой, мучайся дальше!
Поговорили с дочкой, а тут как раз эти «ка-семьсот» стали появляться. К другим-то они и раньше приходили, а тут к нам. Он и загорелся на них работать. Ему отказ: ноги-де нет, техника безопасности не позволяет. А он уперся – и ни в какую! И что же ты будешь делать? Опять своего добился: на курсы поехал, работать стал. А потом месяца через три, как раз об эту пору, его и привезли мертвого. Да-а... Он что? Он с последним рейсом на станции припозднился, а дорога плохая – дождь этак вот, лужи, его в канаву юзом и стащило. Он – буксовать. Буксовал, буксовал, трактор набок заваливаться стал – он спрыгнул, да зацепился за что-то: как ни говори, нога все же не своя. Упал, ударился да ночь в луже пролежал... Ну, привезли его.
Дядяй махнул рукой.
– Крик, рев. Детишки уже большенькими стали – никого не пожалел. Думаю, кукуй вот теперь, жена. Сказал как-то после дочери об этом, так она, доченька-то эта родная, не поверишь, зверем на меня глянула. Ну, зверь и зверь «Моим детям, – говорит, – за отца стыдиться нечего. Они им гордиться будут. Я научу».
Вот и возьми ее за рупь за двадцать. И научила. Сейчас переехала, в другом совхозе живет, так к матери его родной – тоже где-то в деревне проживает – каждое лето ездят, а сюда ни ногой. Так, иногда если...
Дядяй налил себе самогону, выпил, постучал пальцами по столу.