355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Иванов » На своей земле. Молодая проза Оренбуржья » Текст книги (страница 1)
На своей земле. Молодая проза Оренбуржья
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:55

Текст книги "На своей земле. Молодая проза Оренбуржья"


Автор книги: Алексей Иванов


Соавторы: Петр Краснов,Владимир Пшеничников,Иван Уханов,Александр Филиппов,Владимир Трохин,Иван Гавриленко,Георгий Саталкин,Сергей Фролов,Николай Струдзюмов,Александр Аверьянов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

На своей земле: Молодая проза Оренбуржья

Сборник знакомит с молодыми прозаиками области, чье творческое становление проходило в литературном объединении имени М. Джалиля, отметившем свое двадцатипятилетие.


СЛОВО О ЗЕМЛЯКАХ

Юбилей литературного объединения – событие, которое само по себе мало о чем может сказать человеку, не живущему постоянно в этом городе или хотя бы в области. Но вот память подсказывает имена и лица, с которыми связаны нечастые, но неизменно теплые упоминания о литгруппе: Иван Лысцов, Владислав Бахревский, Иван Уханов, Надежда Кондакова, Петр Краснов, Геннадий Хомутов, Валерий Кузнецов, Игорь Бехтерев, Ольга Черемухина, Надежда Емельянова – маленькое содружество, объединяющее творческую молодежь Оренбуржья, приобретает конкретные черты.

Пусть невелик список прозаиков и поэтов, чья известность расширила границы индустриального и хлебородного края. Их существование в литературе уже оправдывает существование этого молодежного творческого союза – литературного объединения имени Мусы Джалиля при редакции молодежной газеты «Комсомольское племя».

Отрадно, что юбилейная книга – не формальная дань круглой дате, не желание «помянуть» каждого, кто хоть как-то причастен к двадцатипятилетней истории объединения. Это, скорее, итог многодневной, постоянной, творчески целеустремленной работы.

Молодых оренбургских прозаиков роднит пристальность и чуткость: они видят окружающий мир изнутри, ибо они не сторонние созерцатели, – это активные жители земли, участвующие в становлении нынешнего уклада советского бытия. Владимир Пшеничников семь лет проучительствовал в деревне; Сергей Фролов – прораб, строит молодой рабочий город Гай; Иван Гавриленко начал журналистскую деятельность в районной газете, теперь – собственный корреспондент «Сельской жизни»; Петр Краснов, прежде чем сесть за письменный стол, прошел трудовую закалку в качестве агронома: Александр Филиппов – молодой врач-терапевт; Владимир Трохин руководит бригадой бетонщиков; Георгий Саталкин – секретарь парткома колхоза.

Авторы сборника вступают в ту благодатную пору творчества, когда преодолено ученическое косноязычие и не грозит еще гладкопись набитой руки. Конечно, преждевременно утверждать, что все представленное в книге совершенно, пристрастный читатель найдет, очевидно, где-то шероховатости стиля, где-то незаконченность характера, где-то неубедительность сюжетного поворота.

Моей душе, согретой памятью землячества, более всего близко то, что большинство героев этих рассказов живут одновременно в реальной действительности и в искусстве. Молодые писатели пытаются овладеть ценнейшим свойством художника – брать из жизни характеры, не умерщвляя опосредствованных и живых связей с действительностью и в то же время поднимаясь над фактописью, как бы описывая не только то, что было, но и что могло бы быть. Это стремление вышелушить из реального сгущенную характерность до той разумной обобщенности, когда еще сохраняется связь ее с материнской первоосновой, поможет моим молодым землякам и собратьям по перу сохранить твердую почву под ногами на многотрудном творческом пути.

Григорий Коновалов.

ПЕТР КРАСНОВ

НА ГРАНИ

Октября начало. Давно ушли с опустелых огородов люди, сделав свое дело; только на одном из дальних копается еще фигурка, срезает и сносит дозревшие, темные и уже скрюченные заморозком шляпки подсолнухов. Ближе к улице, в огуречниках, в застывших полуоблетевших калинниках, людей видишь чаще. Там рубят капусту, скатывают тугие, хрусткие, измазанные черноземом кочаны в кучи или обирают посветлевшие калинные кусты; но то ли они это тихо делают, то ли сам воздух, плотный, как стоячая вода, не пропускает никаких звуков – тишина.

Это самая странная и очарованная пора. Будто жизнь временно притихает перед затяжной осенней слякотью, будто отходит в сторону, чтобы осмотреться, все сделанное оглядеть. В этом сосредоточенном, вприщур, взгляде замершего в высоте солнца на широко и устало раскинувшуюся окрестность, оголенную листопадом, в трезвой грустной ясности увядания есть сила неодолимая, властная над любым сердцем, и ее не минет ни один человек, нечаянно или по воле все той же прощальной думы забредший сюда, на дальние огороды, покосы, на берег недвижной студеной речушки с утонувшими желтыми листьями на близком дне... Запах земли полнит все, он вездесущ и, кажется, много родней, чем весной; и яснее, чем когда-либо, понимаешь, что все это из земли, и все мы тоже от земли, от ее одинаковой и нелегкой щедрости ко всему живому.

А в саду полное уныние и неразбериха малинника и крыжовенных колючек, горький осиновый настой, опутанная, прибитая утренником трава у тропки. Заглянул я в старый, мертво замшелый сруб колодца: там стояла темная ненужная вода. Стронутая мною бадья долго-долго качалась в пустом осеннем воздухе, средь молчанья, средь всего тихого мира плетней, жухлых травяных остовов, паутинных миражей... Не будет ни вечера, казалось, ни зимы, все останется так вот, как есть, на самой грани. Качается бадья – медля, совсем почти останавливаясь, точно сберегая отмеренные всему, и нам тоже, минуты покоя, вольности и высшей, пред ликом вечного, мудрости...

Вода и огонь правят миром. Средоточие, исход их вековечного боренья есть земля. Как огнепоклонник, готов часами я сидеть у костра, слушать его и молчаливую, редкую на голоса вечернюю степь, смотреть в розовое, пышущее жаром нутро его, следить за перебегающими по углам светлыми искрами, и все во мне тогда инстинктивно, противу рассудочности и боязни упроститься, поет славу, гимн Пресветлому Огню, исцелившему моих незапамятно давних предков от мрака, холода и стадного одиночества... Или Пречистой Воде, когда на долгие дни кругом зной, зной, без конца, без облаков и посередине степи, по стрежню моих помыслов, вконец обедневших желаний течет едва ли не пересыхающий ручеек, а я стою на коленях, черпаю шершавым пряным лопушком, и пью, пью до изнеможения и усталости в горле, и с каждым глотком все более становлюсь тем, что я есть – человеком, у которого, кроме жажды, есть и все остальное.

Земля сильнее всего этого. Ее зов живет в человеке всегда, чуткий и щемящий, и просыпается по первому призыву жизни и самой природы – будь то осенние обвалившиеся берега, радость первой проталины, целинной ли борозды. Еще лет полтораста назад, когда корчевали здешнюю урему и великими трудами давался каждый клочок чистой пашни, ходила, сказывают, меж поселенцев вера, что корчеванием, очищением земли любой за малым делом грех покрыть можно. Верили искренне, истово и работали ради пашенки так, что с лихвой перекрыли все грехи свои перед нами, своим потомством. Чем-то мы заслужим такое прощенье?..

До великой прозрачности отстоялись последние осенние дни. Холодок бодрит, глаза неутомимы, чутки к любой травяной, лиственной ли мелочи, и все сквозит под твоим взглядом, открываясь просто и нестесненно. Все видно – и как на дальнем проселке тащится по косогору воз сена и рядом с ним шагает кто-то, ступает крупно и степенно; и как потерянно, бесцельно прыгают с ветки на ветку такие неугомонные обычно воробьи и все оглядываются, вертятся с детским недоуменьем – где же лето?.. И все реже слышишь их вопросительное «члик-чивик...»

А вот не спеша идет оцепенелой в последнем тепле улицей дед Лебедок, бывший конюх, передвигает осторожно ногами в синих суконных шароварах, заправленных в белые носки, в калошах. Нащупывает, хотя я зряч, дорогу кленовым бадиком и целит прямиком к нашей завалинке – должно быть, приустал в пути. Скамейка наша на бойком солнечном месте, на сугреве, с нее всю улицу и огороды видать. Мы сходимся, он осторожно усаживается, примащивается наконец и только тогда, глуховато кашлянув, говорит вместо приветствия:

– А и добер нынче денек. К морозцу, должно.

И, хозяйски осанясь, щурясь под козырьком картуза, оглядывает улицу. Пуста она, только на задах где-то погуживает залетным шмелем грузовик, это свозят с дальних стогов сенцо. Глаза Лебедка набрякли старческой мутной слезой, он вытирает их – один, затем другой – табачного цвета платком, потом жидкие, будто заплесневелые усы и бороду; сует платок в карман, все глядит, забывшись, на поредевшие палисадники, неторопливо о чем-то думает – и мне с ним покойно и надежно, будто я уже все знаю, и торопиться мне тоже некуда. Может, потому меня и тянет так иногда к старикам.

– Слушай, дед, – говорю я, наклонясь к его плечу; мне интересно, что он ответит на только что возникший мой вопрос. – Я вот тебя спросить хочу...

Он мелко кивает, давая знать, что понял и готов ответить на все. На все ли?..

– Вот все спросить хочу: зачем человек на свете живет? На что он тут нужен? Ведь могла бы и земля эта, и река, и кусты быть, а без человека... А?

– Эк тебя! – Дед не удивляется, лишь досадует на чудную, торопящуюся все узнать допрежь срока молодость, поглядывает на меня искоса, оценивающе будто, и опять лезет за платком. – А поди разбери зачем! Должно, не может земля без человека.

– Ну как это – не может?! Есть же, например, леса такие: сто верст пройди – и ни души не встретишь, одно комарье. Или пустыни. Тысячи лет без человека обходились и сейчас обходятся.

Старик слушает, потом поднимает на меня блеклые, старающиеся не быть равнодушными, глаза, говорит недоуменно, даже с огорчением:

– А бог его знает, сынок, для чего он тогда. Я, знаешь, как-то и думать об этом не думал. Живет человек – ну живет, работает... А зачем тебе?

В самом деле, зачем это мне? Не проще, не нужнее ли нам жить так, как деды жили, – естеством своим и без вопросов? Глупо это, знаю я, но есть для меня сейчас в этом какой-то резон, тайный и желанный: наверное, в памяти от детства, проведенного здесь. Скорее всего желание пожить как в детстве – вольнее, беспечнее, правильнее... Правильнее? Чушь, лирические отступления, которые век наш – в быту, по крайней мере, – не жалует...

А все же какой смысл вложила природа в существование человеческое, чтобы, как пишут, осознать самого себя, свой смысл? Есть ли он вообще, этот смысл? И что ближе нам – задумавшемуся беспокойно деду Лебедку и мне: что земля человеку и что он, живущий неподалеку своими внутренними законами, ей, отлучившей человека от своих малых и больших таинств, земле? Где та связь, роднящая меж собой суетность, всегдашнее недовольство разума достигнутым и вечное согласие неразумного, живого и неживого мира?.. Надо это знать ему, дед, надо...

Старик, не дождавшись ответа, глядел в огороды, в далекую выстывшую синь горизонта. Что-то решал он, чем-то задел его мой вопрос, колыхнул устоявшийся омуток привычного; и, видно, трудно решалось.

– Да-а... – сказал он озадаченно и опять умолк. – Да-к, видно, все же не обходится земля без человека, если все устроено так. Да и для чего все это тогда? – Он ткнул сердито бадиком в сторону огородов. – Если даже-ть глянуть некому будет, не то что попользоваться?! Это ж понарошку будет тогда, только и делов... Навроде игрушки кому.

– Почему понарошку? Все это каждое само по себе. Дерево само по себе растет, трава тоже, и животные, звери сами по себе и друг для друга... Мы здесь сбоку припека. Лошадь – и та без человека проживет: будет себе жить-поживать, траву щипать...

– Ну, ты скажешь тоже!.. – совсем обиделся, даже оскорбился дед Лебедок, руки его слепо щупали, перебирали бадик. – Прожить-то она проживет, да кому она тогда нужна будет, твоя лошадь? Кому?!

– Да никому. Сама себе, не человеку.

– Без него, милок, это тоже все незачем, ни к чему все станет, и ты мне не говори... А человек затем живет, чтоб... жизни порадоваться, поглядеть, какая она тут есть. Потом детишек возрастить, род свой продолжить. И нечего тут думать. – Он хмурил брови, но уже доволен был, что попал наконец-то на знакомое и понятное, говоренное им же не раз. – Я смыслю так, что сперва – человек, а остальное все для него. Богом там, кем ли, а сделано все для человека. А ты говоришь – само по себе! Да по мне такая земля – что есть, что нету ее, все одно!

– Ну а если все же есть такая земля: все есть, а без людей?!

Он подслеповато, подозрительно глянул на меня из-под картуза уже прежними остывшими и безразличными ко всему глазами; сказал равнодушно:

– Тогда пустоцвет это, не земля.

Опираясь на бадик и придерживая рукой поясницу, поднялся со скамейки, постоял так, обвыкаясь со старческой своей ломотою. Сделал шажок-другой и, оборачиваясь ко мне, но не глядя в глаза, проговорил хмуро:

– Ты, гляжу, чудно как-то думаешь все, зачем это тебе? Надо ведь придумать – «без людей»... Чтоб хоромы были, со двором и скотиною, а хозяев не было! Не-ет, ты как хошь, а не понимаю я тебя, никак не понимаю... Надо ведь, – повторил он, качнул головой и пошел себе дальше, переставляя осторожно бадик и то и дело поглядывая под ноги, покачивая головой... Пересек наискось улицу, даже осторожных деревенских воробьев не спугнув, и не скоро скрылась его тщедушная, согбенная спина за поворотом.

Не поняли мы с дедом Лебедком друг друга. Но чем-то право было его чуткое человеческое естество, не знающее, но ощущающее истину, и я позавидовал ему, потому что ощущение истины несравненно богаче знания ее... Не принимает оно природу пустой, с ненужными деревьями и лошадьми, с ненужным летним дождем, рекой, листопадом. Там, где мнится нам пустота, пустыня, для него – лишь незаполненность земли человеком, его душой. Не поняли мы с дедом Лебедком друг друга, как не поняли!

Вода и огонь правят миром. Плывет наискосок, взблескивает в воздухе обрывок паутины – точно отделившийся от прохладного поднебесного потока лучик света. Серо стынет вода в берегах, еще один год кончается. И надо найти смысл, нельзя не найти его.

ИВАН УХАНОВ

НЕБО ДЕТСТВА

В новой квартире Натальин прожил больше года, но ему казалось – несколько дней. Будто вчера плясали, рябили острыми каблучками податливый, не твердо еще просохший пол... Натальин помнит, как за полночь распроводил гостей, вернулся домой пьяным от радости и вина, от какой-то посвежелой любви к жене, сынишке, к жизни.

Эти часы и остались в памяти: веселые лица, щедрый шум новоселья... А потом стало тихо в доме. Время бежало споро и бесследно. Как столбы на степной дороге, походили друг на друга дни.

По утрам Натальин выходил на балкон второго этажа, закуривал и, ежась от рассветной сырости, скучно оглядывал пустынный двор, сжатый с четырех сторон пятиэтажными коробками. Сотнями распахнутых форточек и окон, словно открыв сонные рты, дома пили тихую, устоявшуюся за ночь свежесть. Там и сям резко вскрикивали будильники – городские петухи. На балконах и в окнах появлялись заспанные люди. Гулко хлопали двери в подъездах. Осипло, картаво перекашливались у гаражей озябшие мотоциклы... Все двигалось, торопилось, разъезжалось.

«Людно-то, людно, да человека нет», – вздыхал иногда Натальин, словно упрекал кого-то, хотя чувствовал собственную вину: столько прожить в доме и не найти среди соседей близкого по складу человека. Другим, поглядишь, пустяк – завязать знакомство. Схлестнулись в домино или в картишки – и готово: приятели. Натальин даже шахматы считал никчемной игрой среди прочих дворовых забав. Когда чемпион двора Зосим Наумович, ласковый прихрамывающий бодрячок, попытался однажды доказать ему, что шахматы развивают маневренность мысли, смекалку и прочие тактические достоинства, Натальин раздраженно отмахнулся:

– Верни мне взвод разведчиков... и я угроблю батальон, если потребуется. А в теплой комнатке, за удобным столиком, меня одолеют, согласен, обхитрят и в плен возьмут. Шах, мат – и руки вверх. Но если там... где кровь, люди гибнут... когда пули, а не часики тикают!.. Мальчишество все это – короли, пешки...

Зосим Наумович не стал тогда спорить, с улыбкой отошел в сторонку, а Натальин, глядя на его малиновую шею, мрачно задумался: почему всегда улыбается этот ласковый прихрамывающий бодрячок? Пошли его к черту, а он в ответ – улыбку. Натальину казалось, что, придя к себе домой, Зосим Наумович, хихикая, потащит жену к окну и скажет: «Погляди на этого шизофреника». Он чувствовал на спине груз воображаемых насмешек, и что-то мучительно-неразрешимое давило душу. Но обиды не было: ведь ни Зосим Наумович и никто из соседей не знали о том, что Натальин в свои горячие девятнадцать лет действительно командовал взводом разведчиков. Где-то в старых документах лежат его боевые ордена. Но кому это нужно?.. И вообще, откуда он, Натальин, взял, что Зосим Наумович смеется над ним? Может быть, этот дворовый чемпион по шахматам хороший человек и жена его милая женщина. Кто знает...

После работы и легкого ужина Натальин, если не было домашних дел, выходил во двор с газетой. Иногда к нему подсаживался усатый, бритоголовый Корчанов, сосед, что жил напротив, дверь в дверь, кивал на столик в беседке:

– Пойдем, забьем.

Натальин мотал головой, а когда Корчанов подыскивал компаньонов и начиналась азартная игра, он откладывал газету и, видя, как четыре мужика дубасят по столу, хохочут, болтают о всякой ерунде, завидовал им, завидовал тому, как у них все просто и весело, и одновременно осуждал это: и бестолковую лихость ударов по столу «костяшки можно положить в рядок и без ошалелого стука», и пустой разговор «сели за стол чужими, такими же и встали».

В подъезде он часто сталкивался с высоким, по-стариковски сутуловатым парнем в роговых очках. У парня было красивое и какое-то недоступное лицо. При встрече он нагибал голову, смотрел поверх очков, в упор, и был похож на быка, готового пырнуть. «Вот и поговори с этим очкариком... – скучно улыбался Натальин и ругал себя: – Зачем я так о людях? Отдыхают люди. Ну и пусть отдыхают, кто как умеет».

Эти встречи, разговоры наводили его на грустную мысль о том, что городские люди сближаются легко, наспех, и поэтому все у них получается как-то не так. Часто вспоминалась ему недавняя жизнь в маленьком степном поселке, где он до перевода в областное геологическое управление работал буровым мастером. Домики поселка просторно и весело рассыпались по склону холма, загораживаясь друг от друга зеленью. Однако каждая семья была там на виду, верно и строго оценена сельским людом... Тут же в одном подъезде с полсотни человек. Рядом живут, а на деле, словно за тридевять земель.

«Людно-то, людно, да человека нет», – вздыхал Натальин и от душевного одиночества спасался в семье. С Борькой, сынишкой, раздобыли и установили в комнате аквариум, смастерили самокат, журнальный столик. Возились, хлопотали по вечерам.

Однажды Борька сказал отцу:

– Сделай мне, папа, змея, чтоб летал...

– Можно, – ответил Натальин. Он нашел в кладовке кусок старой фанеры, настругал реечек, взял газеты, ножницы, клей и стал вспоминать. Как, из чего делал он змеев тогда, тридцать лет назад?

Мысли его поплыли в далекое, хорошее время – нарядное, солнечное, без длинных ночей, осенней хмури и грязи, без ледяной стужи и пыльных бурь, – туда, где конечно же, все это было: и мороз, и грязь, и ветер, но было другим – мороз жгуче-горячим и радостным, грязь и лужи – теплыми, веселыми, хотелось не обходить их, а топать напропалую и немножко захлебнуть ботинками воды. А ночи... Ночей, кажется, совсем не было. Была какая-то счастливая усталость после беготни и смеха, и чтобы скорее пришло утро, требовалось лишь закрыть глаза...

К склеенной из бумаги и реечек плоскости полагается привязать хвост, из ниток сделать уздечку и учесть еще много мелочей, без которых змей не станет змеем и не полетит.

Натальин вспоминал. И эти воспоминания, и эта творческая возня в содружестве с весело-конопатым, смекалистым Борькой – все вдруг оказалось такой нечаянной радостью, что даже не верилось – вот так ни с чего, от какой-то пустяковины.

Когда змей был готов, за окном уже чернела ночь.

– Скорее бы утро, – вздохнул Борька.

– Да, – согласился Натальин и почувствовал в себе такое же детское нетерпение и мучительное любопытство: «Полетит – не полетит». Эта мысль вытеснила из головы все заботы на завтрашний день. И Натальин улыбнулся этой мысли, ее наивности, упрямству, доброте.

Воскресное утро началось солнцем, ясным небом. Натальин и Борька вышли во двор. Ветерок рвал из рук змея.

– Держи, – приказал Натальин сынишке, разматывая нитку со шпульки.

Борька прижал к груди трепещущий бумажный квадрат. Натальин отошел шагов на тридцать, натянул нитку и крикнул:

– Пускай!

Змей рванулся в небо. Борька взвизгнул и захлопал в ладоши. А змей вдруг занырял и стукнулся оземь. Запуск повторили. И опять ничего не вышло. Сверху откуда-то послышались мужские голоса:

– Хвост длинноват!

– Угол наклона крутой, поотложе бы – и полетит.

Натальин увидел, что чуть ли не на каждом балконе стоят люди и смотрят вниз, на него и Борьку, и ему стало неловко: «Скажут, нашел занятие!»

– Точно, точно: хвост тяжеловат! – крикнул с балкона парень в роговых очках и исчез. Спустя минуту он выскочил во двор. – Давайте укоротим, – предложил он.

– Пожалуйста, пожалуйста, – закивал Натальин. – Забыл я, понимаете... Столько лет!

Поодаль, на скамеечке, сердито курил Корчанов, грузный, заспанный, с помятыми кустиками усов, словно его прямо из постели вытряхнули на улицу. Лишь под стать ясному утру опрятно и ярко сиял его бритый румяный череп. Каждый раз, когда падал змей, Корчанов торопливо затягивался, норовя скорее докурить самокрутку и встать, но не вставал и, нервно попыхивая дымком, ждал следующего запуска. Потом чертыхнулся, кинул окурок.

– Уздечку надо уменьшить, угол взлета срежется, – авторитетно заключил он, подходя и присаживаясь на корточки возле змея.

С ним согласились. При запуске змей плавно оторвался от земли, достиг высоты верхнего, пятого этажа, но вдруг закружился по спирали и безнадежно стал падать. Раздался женский смех.

– Эй, космонавты, идите сюда, с моего балкона пустите. Тут ветра хватит.

– Умно говорит. – К мужчинам подошел Зосим Наумович, как всегда розовощекий, умиленно-ласковый. Под мышкой – шахматная доска. – Ведь что, милые друзья, получается? Над крышами постоянная ветровая волна, там все для полета. А тут, меж домами, воздух, как в ловушке, мечется...

– Ничего. Полетит и здесь, – сказал Корчанов, переделывая уздечку. – Не при таких оказиях летали... Помню, с разведки возвращались. Все ладно, чинно. Осталось через речку перебраться, за ней свои. Но он подлец, весь берег залапал. Сунулись. Не пройти ни в какую... А на той стороне наши артбатарейцы координаты с часу на час ждали. Трое нас. Пришипились в прибрежных кустах, советуемся, как и что. На словах и туда и сюда, на деле никуда. А донесение, оно, знаете... хоть тресни, да передай! Тут и намекни кто-то о змее. А чего? Рискнем... Взяли газету, сухие камышинки, оклеили хлебным мякишем. Нашлись и нитки. Так переправили втихаря донесение. Об этом в нашей дивизионке печатали, – закончил Корчанов.

– Где воевал, на каком? – спросил Натальин.

– Третий Украинский...

– И я там... Разведчиком тоже.

Корчанов цепко и сердито взглянул на Натальина, сплюнул:

– Лоб об лоб целый год стукаемся в коридоре, а чтобы в праздник рюмку выпить, ребят вспомнить... Какой черт, мы разведчики!

Он резко перекусил зубами нитку, поднял змея с земли.

– Теперь полетит, – сказал твердо. – Только разгончик бы ему для начала...

– Взлетную скорость, – заметил парень в очках и повернулся к Натальину: – Давайте шпульку, я сейчас разбегусь, а вы... Извините, как вас зовут?

– Иван Тихоныч, – растерянно кивнул Натальин. – А вас?

– Эдуард Кревцун, инженер-конструктор, – нарочито громко представился парень и шутливо улыбнулся.

– Я по телевизору недавно вас видел, – сказал Натальин и смутился: при чем тут телевизор, когда каждый день на лестничном марше встречаются?

Но сейчас Эдуард был совсем другим. Смеялись в прищуре густых по-женски длинных ресниц его карие глаза, легки, энергичны были движения, не замечалась стариковской сутулости в худощавой спине, стерлась с бледного лица величавая мрачность. Натальину приятно было стоять рядом с этим парнем, по-домашнему простым и доступным, смотреть на его припухшие со сна губы, взъерошенный жесткий чуб.

– Главное, чтобы угол наклона несущей поверхности соответствовал силе тяги. Согласно принципу аэродинамической теории, мы должны...

– Ну, понес наш конструктор, – с доброй насмешкой заворчал Корчанов. – Несущая поверхность... Кончайте, Эдуард. Давай разбег.

– Да нет, вы послушайте! По закону аэродинамики...

Натальин встретил упрямо-пытливый взгляд Эдуарда и представил молодого конструктора в работе: вот так, наверно, он, горячий, убежденный, дерется за свое мнение там, на заводе, и ему, упрямому, юношески-долговязому, бывает нелегко. Часами, наверно, курит над чертежами, оттого бледен и худ.

– Убедил. Ну, хорошо, перетяните, – согласился Корчанов.

Продолжая рассуждать о кренах, лобовом сопротивлении, углах встречи, Эдуард соединил ниткой концы реечек – «ушки», бумажный лист чуть прогнулся.

– Готово, – Эдуард отбежал, натянул нитку.

– На, сосед, пробуй, – сказал Корчанов и подал Натальину змея.

– Пап, дайте мне, – жалобно захныкал Борька.

– Погоди, Боря, тут не до тебя, – строго проговорил Корчанов, и мужчины рассмеялись.

Борька поднял змея над головой. Со всех сторон сыпались последние советы. Каждому нашлось, что вспомнить и сказать. Все с ласковым одобрением и светлой завистью смотрели на Борьку.

– Пошел! Вира! – крикнул Корчанов.

Змей вымахнул из Борькиных рук, нырнул к земле, а затем, легко и ровно, стал набирать высоту. На уровне крыш он вдруг засуетился, заметался, придавленный сверху какой-то неведомой силой.

– Беги! – панически-радостно крикнули Эдуарду мужчины.

Мелко семеня длинными ногами, Эдуард припустился по двору. Его скорость передалась по нитке змею, тот рывком взмыл над крышами и, быстро уменьшаясь, понесся в солнечную синь.

Эдуард приостановился, тихонько зашагал, увлекаемый ниткой. Следом потянулись остальные. От угла крайнего дома стлался зеленый пустырь с траншеями и котлованами новостройки. Пахло теплой глиной, бетоном, смолой, сухую свежесть нес с далекого степного горизонта ветерок. Здесь он дул ровно и мягко. Змей делал плавные, размашистые росчерки на огромном, внезапно обнажившемся до самой земли небосводе. Тут ему было свободно, словно прежний, домами стиснутый квадрат неба был мал и неудобен для этих вольных виражей.

Запрокинув голову, все молча и торжественно смотрели ,в небо. Сейчас для каждого оно было необычным, это обычное июльское небо, – большое, нарядное, праздничное, с высоко летающим змеем.

Натальин глядел ввысь и какая-то теплая грусть сладко сжала его сердце. В теле ощущалась легкость и свежесть, будто тела не было совсем, а было лишь тихое головокружение, полет памяти, славно время многие года простояло на месте, словно и его и этих людей, как прежде, по-матерински обнимает чистое небо детства...

– Сине-то, сине-то как! – воскликнул Зосим Наумович и по-парикмахерски ловко щелкнул пальцами. – А я, милые друзья, лет двадцать не видал неба. На усики и бритвы, на улицы и заборы, на газеты, на эту городскую, понимаешь ли, шумную окрошку каждый день смотрю. А в небо зыркнешь насчет погодки – тучки или солнце? Но чтобы вот так... Не было. Некогда. Только в детстве да еще под Орлом, когда шлепнуло меня. Насмотрелся на небо, пока с оторванной ногой в овраге валялся.

– У вас ноги нет? – насторожился Натальин.

– Протез на левой, – сказал Зосим Наумович, извинительно улыбаясь.

– Вот как, – вздохнул Натальин, и смутный укор толкнул его в грудь.

– Мальчики играют на горе, сотни тысяч лет они играют! – звонко, дурашливо кричал в небо Эдуард, и сам казался мальчишкой. Шпулька крутилась в его руках, змей бойко и тяжеловесно тащил нить, просил ходу. – Умирают царства на земле, детство никогда не умирает! – Эдуард передал шпульку Борьке. – Крепче держи. Хорошо?

– Ага, – Борька улыбнулся, и в его глазах улыбнулось небо.

Корчанов шагнул к беседке, сел на скамейку, закурил. Рядом присели остальные. Помолчали. Расходиться не хотелось.

Из-за угла вышла смуглая женщина.

– Зося! Иди домой завтракать. Что это за сборище у вас? – спросила она, мельком, с нахмуром вскинула глаза к небу и ушла.

Как показалось Натальину, Зосим Наумович вроде бы даже вздрогнул, когда увидел жену, засуетился и, улыбаясь, неловко попятился из беседки, зачем-то кланяясь и извиняясь. И понятно стало, как хочется ему побыть здесь еще.

– Вот и живем. Колготимся... По мелочам затасканы, – со вздохом сказал Корчанов вслед Зосиму Наумовичу, задумался, но резко вдруг тряхнул головой и, отыскав в далекой синеве змея, крикнул: – А ты не бойсь! Пускай на всю! Дай ему неба! Не жалей ниток! Я тебе сейчас с балкона еще пару шпуль подкину! Крути, сынок, на всю! Нитки будут!..

Когда Корчанов и Натальин поднялись на второй этаж и остановились на площадке, Корчанов буркнул:

– Ну, давай.

– Что? – не понял Натальин.

– Лапу твою.

Неловко сунули они друг другу руки.

– Заходь ко мне на пельмени, – предложил Корчанов.

– Спасибо. Дома завтрак ждет... – Натальин улыбнулся и почувствовал вдруг горячую любовь к Корчанову, радостно ощутил близкую возможность того, как они сядут за стол с дымящимися в тарелках пельменями, как наладится у них разговор о нынешнем и далеком, и они, бывшие разведчики, поймут друг друга с полуслова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю