355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Вдовин » Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века) » Текст книги (страница 11)
Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века)
  • Текст добавлен: 13 февраля 2018, 20:30

Текст книги "Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века)"


Автор книги: Алексей Вдовин


Соавторы: Андрей Федотов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

– Здорово, тетка! Нет ли чего пообедать?

– Нету, родимый… Места-то здесь, сам знаешь, какие…

– Да ты не разговаривай: у те что, хлеб есть?

– Как не быть.

– Ну, вот и ладно. А говядину ты ешь?

– Каку говядину! Разе в светлый Христов праздник… Горошница есть.

– Ну, вот и ладно. Давай – заплачу.

Уселся он за стол, хозяйка-мать прислуживала, дочь-невеста пряла куделю и взглядывала изредка на него и краснела; ребята теребили его за кафтан.

– А ты, поштенный, из каких?

– Торговый человек, тетка: на площади знатно торгую красным товаром: и мужским, и женским.

– Это хорошо.

– А вот невеста-то, поди, замуж скоро выдет?

– Как не то: не все же в девках сидеть.

Между разговорами Шилохвостов выпивал водку и по мере выпивки становился более и более разговорчив, шутил, острил, так что все бывшие в избе до слез хохотали.

Пообедавши, он поцеловал всех, поцеловал даже пришедшего на ту пору жениха хозяйской дочери, дал им рублевую бумажку; хозяйка было не брала, но принуждена была взять. Шилохвостова вышли все провожать, а около дома, удостоившегося принять купца, столпился народ.

– Прощайте, православные. Теперь догадались ли, кто я? – спросил вдруг Шилохвостов.

Жители деревни рты разинули.

– Видели: я крещеный?

– Крещеный.

– Так спасибо за угощение. Самого палача Шилохвостова угостили.

Жители ахнули, а Шилохвостов уехал, и долго хохотал над своей штукой.

Но эта штука наделала большой переполох в деревне. Суеверные крестьяне, имеющие много предрассудков, считающие палача бичом Божьим, напали на принявших его к себе. Те божились, что они не виноваты, что верно уж так Господь Бог пристроил, послал им такое наказание. Но, несмотря ни на какие уверения, крестьяне положительно рассорились с добрыми людьми и побожились не иметь с ними никаких дел. Мало этого, рассказали об этом случае в соседних деревнях, объявили в селе начальству, что они Никиту Петрована не хотят иметь в своей деревне; но начальство не вняло этой просьбе. Жених отказался от невесты на том основании, что она из поганого дома, а от парня, целовавшегося с палачом, бежала каждая девка, а общество наперло-таки – сдало его в солдаты… А семейство Петрована в конец разорилось.

В характере Шилохвостова долго ничего не замечалось выдающегося. Каждый день то он разговаривал с арестантами, то ходил по городу, навещал мать, разъезжал по другим городам, пил много водки, много спал – одним словом, жизнь была хорошая; но вдруг в нем начала проявляться меланхолия: стал он показываться на арестантский двор реже и реже, а если и выйдет, то сядет на землю в уголок и молчит; все деньги, полученные им от состоятельных родственников арестантов, он раздавал зря арестантам. Станут докучать ему расспросами и разговорами арестанты, он уйдет в свою комнату, ляжет и смотрит на одно место или строит из карт домик. Даже водку стал пить реже. При исполнении своей обязанности он сделался нерешителен и почти после каждого исполнения получал наказания.

– Жениться надо тебе! – говорил ему друг-приятель, казак.

– Кто за меня пойдет, друг любезный? А ты сам знаешь, гульную девку мне не надо – таких у меня в остроге много. А скучно мне так, что я, кажись бы, готов в воду.

– Полно: ты ведь немало доходов-то получаешь.

– Плевать мне на них! Я бы дорого дал тому, кто заменил бы меня. На воле я давно не живал… Э! Пропадай моя голова, – заканчивал Шилохвостов; и после такого заключения от него уже трудно было добиться слова.

Мать его умерла; после ее смерти он сделался еще задумчивее; его приятнейшей прогулкой было кладбище.

Живя с арестантами, имея рассуждение со всякими из них, он знал характер почти каждого, так же он знал и женские характеры. Конечно, к женщинам ему доступ был трудный, но он все-таки мог разговаривать с ними и даже имел интимные отношения с одной девицей, Машей, 18 лет, посаженной за кражу серебряных ложек на сумму свыше 40 рублей. Эта девица, впрочем, не сознавалась. Знал ли про его связь смотритель и заменявший эту должность квартальный надзиратель, только раз полицеймейстер и говорит ему:

– А что, Шилохвостов, не думаешь ли ты жениться? У меня для тебя благородная есть.

– Покорно благодарю.

– То-то. Ты нынче что-то устарел в своем ремесле. Смотри, отставим.

– А что, в. б-дие, ежели бы я точно задумал жениться, – можно?

– Попытайся.

– Да у меня в остроге есть такая, Марья Огорошина.

– А, это – что у купца деньги да серебро украла? Знаю, знаю.

– Точно так. Вот я и хочу уплатить деньги купцу и жениться на ней. А там дело пусть по-своему.

– Ну ладно, после поговорим.

Через месяц полицеймейстер объявил Шилохвостову, что Марью Огорошину скоро выпустят, потому что «купец, по случаю своих именин и твоего согласия жениться на ней, прощает ее. Жди разрешения».

Шилохвостов загулял, загулял и весь острог. Скоро Шилохвостов женился на Марье, жил с нею дружно два года в остроге и прижил даже с нею сына.

В первый год женитьбы он был очень весел, и начальство не могло даже нахвалиться на него, но на другой год к нему опять вернулась меланхолия, а жена его вместо того, чтобы рассеивать его думы, то и дело корила его чем-нибудь вроде того, что он сидит сложа руки, пьет много водки, не качает ребенка. На третий год в нем начала появляться мономания: пробудится он ночью и ворчит:

– Зовут!

– Куда? – спрашивает с испугом жена.

– Зовут. Надо идти… Ах, работы-то ужас!.. Поскорее надо, – и он начинает одеваться.

– Да куда ты? Ведь сегодня некого наказывать.

– В слободе теперь пятнадцать быков – изволь их всех заколоть…

И он шел к дверям. Двери были отперты во внимание к его долголетней службе.

– Куда, Шилохвостов? – спрашивает его часовой.

– Постой! А где же у меня фартук?.. Дурак! И ножа не взял…

Наконец он стал надоедать часовым, жене, смотрителю.

Один раз солдата избил за то, что тот не пустил его на бойню.

Эта история больше продолжалась по ночам и по утрам месяца три; днями он был в здравом рассудке, только изредка задумывался.

Раз ночью он выскочил из своей комнаты с ножом и в фартуке, точь-в-точь как работник на бойне, и кричит:

– Гришка, что ж ты? Не справиться одному! – и потом убежал в комнату.

Немного погодя в комнату вошел смотритель с солдатами. В комнатке теплилась лампадка. Шилохвостов крошит ножом кровать. Жены его и сына в это время не было в остроге. Увидев вошедших, он бросил нож и, схватив палку, ударил по плечу одного солдата и сказал:

– Ну-ну, христовая! Ну-у!!!

– Шилохвостов! – крикнул смотритель.

Глаза Шилохвостова горели, грудь поднималась широко; он широко размахивал палкой; наконец смотритель приказал связать его и запер в секретную.

Через день привели Шилохвостова на освидетельствование.

Глаза его впали, щеки тоже, но были бледнее прежнего.

– Освободите меня, – не могу, – сказал Шилохвостов.

– Чего же тебе нужно?

– Не могу без быков жить: страсть моя. Коли бабы не мог застегать – быков буду бить.

– А знаешь ли ты то, что ты третьего дня совершил преступление?

– Ничего не знаю.

– Солдата прибил в присутствии смотрителя.

– Виноват, только это бык был, в. вскородие.

Доктора решили, что Шилохвостов сумасшедший, но губернское правление долго не хотело признать его таким и только во внимание к его усердной службе и примерному поведению решило не ссылать в Сибирь, а водворить в сумасшедший дом.

Через неделю Шилохвостов перерезал себе горло и был похоронен, как собака. Провожала его только жена, которая в настоящее время торгует водкой.

Н. И. Наумов
Поскотник[8]8
  В Сибири выгон для скота окружает обыкновенно село или деревню и обносится изгородью (выгон называется там поскотиной), при въезде и выезде из села иди деревни у ворот поскотины летом живет какой-нибудь бездомный старик, нанимаемый обществом за незначительную плату. Обязанность этих стариков заключается в том, чтобы отворять проезжим и запирать за ними ворота поскотины и чтобы скот, пасущийся в выгоне, не мог попадать на пашни. Для этих стариков обществом крестьян всегда устраивается у ворот поскотины избушка или землянка для жилья, и старики эти называются обыкновенно «поскотниками». – Примеч. авт.


[Закрыть]

Н. И. Наумов (1838–1901) родился в Тобольске в семье судебного чиновника, служил в Омском, а затем – в Томском пехотных батальонах, во время службы всерьез увлекся литературой. В 1860 г. поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. В начале 1860-х арестовывался за участие в студенческих волнениях и по подозрению в связях с «Народной волей». Сотрудничал в «Искре», «Деле» и «Отечественных записках». Самый известный сборник рассказов Наумова «Сила солому ломит» вышел в 1874 г. Примыкал к народническим литературным кругам, но, очевидно, разделял не все взгляды народников. В середине 1880-х гг. покинул Петербург и занялся чиновной карьерой, однако совсем литературу не оставил. Рассказ «Поскотник» напечатан впервые в журнале «Слово» (1881, № 1).

В жизни нередко случаются такие встречи, которые, несмотря на всю свою мимолетность, производят до того глубокое впечатление, что спустя десятки лет сохраняются в памяти с поразительною яркостью и полнотой в самых мельчайших подробностях, как будто еще недавно, не далее как вчера, ты видел эти лица и беседовал с ними. Такое впечатление оставила по себе и встреча моя со стариком Ларионом…

В июле месяце 186* года я ехал по делам службы в село Бунгур. Дорога вилась, как лента, среди полей, засеянных хлебом. Солнце только что закатилось, и окрестности слегка подергивались прозрачной синевой, придающей летнему пейзажу мягкий, нежащий зрение колорит. Вдали на горизонте виднелись скучившиеся строения села и темной массой обрисовывались на безоблачном небе высокая колокольня сельской церкви и в беспорядке разбросанные вокруг села ветряные мельницы. Ямщик мой, молодой словоохотливый парень, в продолжение всего пути сообщавший мне длинную повесть о том, как медведь разорил целовальника, открывшего питейный дом в лесу на перекрестке трех дорог, – когда мы стали подъезжать к изгороди поскотины, крикнул: «Эй… Ларивон, отворяй проезжающим!» Скоро кони остановились уже перед широкими воротами поскотины, а Ларион и не думал показываться из своей низенькой землянки, походившей скорее на муравейник, чем на жилье человека. Ямщик соскочил с облучка, сбросил сплетенную из ветвей петлю с ворот, растворил ворота, издавшие при этом пронзительный стон, провел в них лошадей и снова крикнул: «Эй, Ларивон Маркыч… Здоров ли?..».

– Кто тут? – послышалось из землянки.

– Проезжающие!.. – смеясь, ответил ямщик, выгребая из дымившегося костра, разложенного перед землянкой, уголек, чтоб раскурить трубку. – Здоров ли, говорю? – снова крикнул он.

– А коли хвор скажу, так нешто ты поможешь мне? – спросил Ларион, просунув в узенькую дверь землянки голову, украшенную седыми, реденькими волосами.

– Никак ты сердит ноне?.. – смеясь, спросил ямщик.

– Сердит, аль милостив – тебе опять-таки дела нет!.. – ответил Ларион, вылезая из землянки и вытягиваясь во весь рост.

Это был высокий, худощавый старик, державшийся прямо по привычке, привитой к нему, по-видимому, дисциплиной. Голова его была покрыта седыми, спереди крайне реденькими волосами, завивавшимися в кольца на висках и затылке. Коротенькая, слегка окладистая борода и щетинистые усы скрывали нижнюю часть лица его, которое вообще было крайне бледно и изрезано морщинами. Сначала я не обратил внимания на Лариона и только случайно, пристально взглянув в лицо его, неожиданно увидел легкую, едва почти заметную синеву на щеках его и на лбу, обозначавшую роковые буквы: на правой щеке К, на лбу А и на левой щеке Т. Это был поселенец из каторжных, отбывший определенный срок работ. Заметив, что я пристально смотрю на него, старик нисколько не смутился и, в свою очередь, не сводил с меня своих серых, прищуренных глаз. Он был в одной рубахе грубого холста, довольно уже заношенной, в портах, спускавшихся немного ниже колен, и босой.

– Ну што ж ты стал… што ты не едешь-то?.. – крикнул он, обратившись к ямщику. – Вишь, ведь молоко исшо на губах не обсохло, а уж табак сосет… Трогай… чего без пути торчать-то! – крикнул он и, поглядев, плотно ли заперты ворота поскотины, почесал себе поясницу и полез в землянку.

– Осерчал старина-то! Видать, кто ни на есть разбередил его за день-то, – произнес ямщик, усаживаясь на облучок и трогая лошадей. – Уж поворчать это любит, – говорил он, поворачиваясь ко мне. – А душа, слышь, старик-то… не гляди, што бранливый….

– Он поселенец? – спросил я.

– Посельщик… из каторжных, слышь… Годов уж пять будет время-то, как живет здесь… За убивство в каторге-то был…

Мужики-то, слышь, здешние сказывали, што поглядели раз в бане на спину-то его, так ужасти, говорят, подобно… Такая эта страсть взяла их, не доведи Господи, сказывают! – горячо жестикулируя правой рукой, пояснил он. – Спервоначалу-то как глянули, говорят, и не в примету было – тело как тело… А в пару-то это, слышь, в теплом-то духе – оно, видать, отошло што ли, так словно, говорят, спина-то вся кровью полита. Ну как не возьмет ужасть – по себе посуди.

– Отчего же это?.. – прервал я.

– От плетей, сказывает… Плетями ведь его бучили… – пояснил парень. – Не легкое же, видать, брат, дело… О-ох… Не доведи Господи! – с глубоким вздохом произнес он, покачав головой. – В ину пору теперь сказывает… едва, говорит, ноги волочу… вот оно сколь легко, видать, а!..

– Чем же он занимается, живя здесь?

– Стар уж… чем заниматься-то?.. Силенки-то тоже, брат, поубыло; в каторге-то, поди, не миловали!.. Лето вот в поскотниках бьется – десять рублев ему за лето обчество-то платит – на готовом харче… А зимой-то кое у кого по хозяйству подсобить, аль-бо што… ну и кормят… Тавлинки делает теперя…

– Какие тавлинки?..

– Под табак… вот что нюхают… Табатерки, штоль – сказать-то тебе!.. Мы-то их тавлинками зовем… И столь-то он это, братец, навострился делать их… а-ах… ты шут его… На иную, слышь, любо глядеть…

– Из чего же он делает их?..

– Из бересты… да так-то приузорит, слышь, што любо-два!.. Ноне, сказывают, отцу Миките, попу здешнему, так церковь, слышь, на тавлинке-то вырезал и дом его, попа-то, как есть вот в яве обнатурил. Мало ль дивились… и-искусник! Теперича у него этих тавлинок сколь торговцы-то покупают да в город возят на продажу.

– И хорошо платят ему?

– Уж где, поди, не платят!.. Она вот и малая вещь, а тоже ведь за ней посидеть надоть, покорпеть… пла-атят!.. – протянул он.

– А не боятся его, а?.. Худого за ним ничего не примечают?.. – полюбопытствовал я.

– Спервоначалу-то оно, што греха таить, оглядывались за ним… Узор-то на лице тоже всякому глаз колол… остерегались!.. Ведь Бог его знает, каков он… В каторгу-то, поди, недаром шлют. Но только, братец, все это занапрасно сумнение на человека клали… ду-у-шевный старик, ворчливый – это поискать таких, а смиренный, погожий старик. Мужики-то здешние, слышь, не нахвалятся им…

В это время мы подъехали к селу, и ямщик, по общей страсти всех ямщиков, с гиком пустил лошадей вскачь по широкой улице села, устланной сплошною гатью, и не без усилия осадил их перед воротами земской квартиры.

Дело, вызвавшее приезд мой в Бунгур, задержало меня в нем на несколько дней. После разговора с ямщиком, описавшим мне в таких привлекательных чертах личность Бунгурского поскотника, я совершенно забыл о нем… да и мало ли доводилось мне на своем веку, при постоянных разъездах из села в село на расстояние нескольких тысяч верст, слышать самые разнообразные рассказы о личностях, выдававшихся в глазах крестьян какими-нибудь особенностями. Но случай совершенно неожиданно столкнул меня со стариком Ларионом. Спустя два дня после приезда моего в Бунгур, прождав часов до двух крестьян, вызванных мной для спроса из ближайшей к Бунгуру деревни и убедившись, что они не прибудут ранее следующего дня, я пошел побродить от скуки по окрестностям Бунгура. День был жаркий. Выйдя за черту села в поскотину, я пошел полем вправо к опушке березовой рощи, часть которой захватывалась изгородью поскотины, и, войдя в рощу, направился тропинкой, вившейся среди густых частых берез, листва которых, переплетаясь в воздухе, образовывала над головою свод, дававший тень и прохладу. Дойдя по тропинке до крутого берега речки Бунгур, я пошел берегом, любуясь бурливым течением ее, мчавшимся почти водопадами среди груды камней, заграждавших ей путь. Крутые, глинистые берега, ежегодно подмываемые и осыпавшиеся, были очень живописны. Они спускались к речке иногда отвесной стеной, обнажая то синеватые, то желтые и розовые пласты глины, и сочетание этих красок с густой и сочной зеленью травы и росших на вершине деревьев придавали им чрезвычайно оригинальный вид. Иногда берега были изрыты уступами, висевшими наклонно над потоком, и росшие на вершине их деревья, казалось, едва держались, так что обнаженные корни их висели на воздухе, точно гнезда какой-нибудь гигантской птицы. По-видимому, достаточно было промчаться более порывистому вихрю, чтобы весь уступ с росшими на нем деревьями рухнул в поток. Порой река круто заворачивала вправо или влево и совершенно скрывалась из глаз в густой заросли молодых берез, лепившихся внизу по берегам ее, и затем вновь выскакивала, как шальная, и пенистые струи ее, казалось, катились с удвоенною яростью. Увлеченный разнообразием этого дикого ландшафта, я не заметил, как зашел слишком далеко, и глухой удар грома, неожиданно раздавшийся вдали, заставил меня остановиться. С востока медленно плыла совершенно черная, грозовая туча, и глухие, частые раскаты грома предвещали одну из тех гроз, какие редко проходят без несчастий. Надо было спешить укрыться от дождя и грозы, которая всего опаснее в лесу. Я спустился вниз к реке, с трудом придерживаясь за сучья деревьев, росших по склону. Перейдя Бунгур вброд по камням, я с трудом поднялся на кручу противоположного берега, предпочитая идти прямым путем, который скорее привел бы меня к селу, чем тот, которым я шел. В это время солнце скрылось уже за тучей, в воздухе наступила удушливая тишина, обыкновенно, предшествующая грозе… Я бежал по незнакомому мне лесу, поминутно спотыкаясь о валежник и толстые корни деревьев, выступившие наружу и заросшие густой травой, доходившей иногда до колен. Назойливое карканье ворон, с шумом ютившихся в листве берез, также предвещало наступающую бурю. Меня скоро охватила мгла… Раскаты грома становились все резче и резче… Молния, прорезывая лесную чащу, ослепляла глаза… Крупные, хотя и редкие еще капли дождя стали похлопывать по листве, начинавшей уже трепетать от повеявшего теплого ветра. В это время я выбрался из леса на поляну; весь небосклон был сплошь охвачен тучей… Вдали, за видневшимся селом, шел уже проливной дождь, спускаясь сплошной темной синевой. Не более как саженях во ста оттого места, где вышел я, виднелась изгородь поскотины и землянка старика Лариона. Я побежал к ней, и только что успел войти в ворота поскотины и постучаться в низенькую дверь землянки, как хлынул дождь с градом величиною почти в горошину.

– Ой, погодка… ну бе-е-еда, кого захватит в поле! – произнес старик, пропуская меня в свое душное, низенькое жилье.

Войдя в землянку, я ничего не мог видеть крутом себя, так как крошечное оконце или, вернее, отдушина, вероятно, и в ясную-то погоду пропускала очень мало света, при наступившей же почти ночной мгле, в землянке было темно, как в могиле.

– Ну, счастлив ты, барин, што вовремя добег! – с худо скрытой иронией в голосе произнес старик. – Постой, ужо я засвечу для твоей милости жировичок, вишь, палаты-то у меня не шибко штобы светлые! – говорил он, шаря в углу землянки и бормоча про себя: «Вишь, куда запало… Штоб тебя Бог любил!»

Затем он стал вырубать огнивом огонь и, приложив к труту длинную серную спичку, зажег фитиль в небольшой глиняной плошке, наполненной жиром. Все время, пока он вырубал огонь и зажигал жировик, я стоял на одном месте, не смея пошевелиться в темноте из боязни споткнуться на что-нибудь. Засветив жировик, старик поднес его к самому лицу моему, как бы желая лучше рассмотреть меня.

– Милости просим, батюшка… Погости ужо, присядь, авось погодка-то и скоро перейдет на твое счастье… Не шибко, штобы красно у меня было здеся!.. – с иронией продолжал он, ставя жировик на доску, заменявшую стол. – Ну да все лучше, чем в поле-то под капелью быть!..

Землянка, жилье Лариона, была действительно не красна на вид и могла удовлетворять только человека с самыми неприхотливыми требованиями. Это просто был четырехугольный сруб, не более двух с половиною аршин вышине… Стоя с Ларионом друг против друга, мы занимали почти все свободное пространство в ней. У стены на правой стороне лежали две доски, а на них – свеженакошенная трава вместо перины; в изголовье лежал полушубок и узел грязного тряпья, вероятно, заменявший подушку. Доска, на которой стоял жировик, освещавший тускло-багровым светом только ближайшие предметы, распространяя вместе с тем удушливый, сальный запах, заменяла, по-видимому, стол.

На этой доске валялись клочки бересты, лоскутья синей, розовой и белой фольги, осколки от простого стекла, нож, шило, – и тут же в кусок грубого серого сукна было воткнуто несколько швейных игол различных величин. У стола стоял, вместо стула, деревянный обрубок. В углу – небольшая кадушка с водой, над ней полочка, на которой виднелся берестяный туяс, деревянная чашка и на ней краюха черного хлеба. Сырой, затхлый воздух в землянке от плотно припертой двери, в которую хлестал теперь дождь, сделался невыносимо удушлив. Но бревнам сруба, слегка покрытым зеленоватой плесенью и небольшими гнездами мелких, белых грибков, местами уже просачивалась вода от дождевого ливня. Вода капала местами и с потолка, протекая чрез дерн, которым была выкрыта землянка. Я сел по приглашению старика на обрубок, стоявший у доски, на которой были разложены его инструменты по выделке тавлинок. Сам Ларион прислонился к стене в углу, и сел на кровать, уступая только моей просьбе.

– По делу ходил… аль так погулял, батюшка… што непогодь-то захватил? – полюбопытствовал старик, пристально смотря на меня своими щурившимися глазами.

– Гулял, Ларион Маркыч!.. – ответил я.

– Откуда же ты, батюшка, узнал это мое-то имя-отечество?.. – удивленным тоном спросил он.

– Ямщик сказал прошлый раз…

– Памятлив же ты, погляжу… памятлив!.. – повторил он, покачав головой. – Ларивон Маркыч, – снова повторил он и усмехнулся. – Д-и-иковина! – протянул наконец он.

– Какая диковина, в чем? – спросил я.

– Я так… это, батюшка, про себя промолвил!.. – уклончиво ответил он. – Вишь, погодка-то как расходилась, а?.. – начал он, как бы желая избегнуть дальнейших расспросов. – Ну, кому чего, а нашим мужичкам все – горе… Экой полой… да град о-о-о… Не одного из них без хлеба оставит… Гляди, как хлеб-то выбьет али повалит… Ну – да Божья воля… Я, признаться-таки, с утра чуял, што быть погодке… Моя-то уже примета не обманет!

– Какая же у тебя примета?..

– А так скажу, милостивец, што коли к непогоде когда, так всего-то тебя разломит, каждая ровно косточка в тебе скрыпит да ноет… Измучаешься весь…

– Стар уж ты, Ларион Маркыч, а-а?..

– Не стар бы еще… Какие года!.. Другой в мои-то годы исшо женится да робят плодит… успевай только, баба, поворачиваться… Какие мои годы… полвека, не боле отмерял-то!.. Муки-то немало принял… вот и сказывается под старость-то!

– Какой же муки!

– Аль не знаешь ты меня?.. – пытливо посмотрев на меня, спросил он.

– Не знаю!..

– Ишь вот… Ямщик-то твой имя и отечество сказал небось тебе, а кто я, и не поведал… Ну, я ужо увижу его, соловую голову… погоди-и! – не то с иронией, не то шутливо произнес он. – Ну, коли не знаешь, так и я не скажу…

– Отчего?

– А не ровен час… еще испужаешься.

– Чего же пугаться-то мне…

– Чего-о-о?.. – насмешливо протянул он, и серые глаза его сверкнули каким-то лучистым огоньком. – Энто ныне, батюшка, скажу тебе… – начал он после непродолжительного молчания… – Ехал мимо не то купец, не то што… а полагать боле надоть, што купец… Тарантас это отменный… такой… ну и все прочее при нем по-хорошому… видать, што богате-ей! Ладно!.. Подъехал это к поскотине-то и кричит: о-отворяй! А я-то, сказать тебе, позамешкался чего-то в ту пору… Хорошо! Выхожу это, отпер ворота, – отпер это я их, а он и напустись на меня: я тебя, говорит, такой-сякой разэтакой… разве ты смеешь задерживать проезжих, а?.. На то рази приставлен тут, штоб спать, а?.. Да я те, говорит, так и так… А я стою супротив его, слушаю… Выкричался он, утих. Ну, думаю, не велик ты кобелек, да лай-то звонок!.. Глянул ему это в самое, почесть, лицо – да и молви: а ты, говорю, добрый молодец, погляди-ка наперво: какое тавро-то на мне стоит, а?.. Эх, ты, говорю, кудельная смычка! Да ведь у меня, говорю, в спине-то восемьдесят плетей лежит, а што кнута меж ребер напрятано и не сочтешь… И ты это меня испужать задумал, а?.. Ведь мне, говорю, такую-то ворону, как ты, пришибить-то легче, чем в горсть воды зачерпнуть… знаешь ты это, а?.. Помертвел ведь, батюшка, он, как глянул это на меня-то… верь не верь!.. Словно лист вот на осине – задрожал весь… лепечет, лепечет чего-то, а слово-то ровно не выходит у него…

И разбери же меня смех… А-а-ах ты, думаю, аршинный воевода! Глотка-то шире котла, а сердце-то уже лапы заячей… Так вот ты, батюшка, у какого богатыря в гостях-то сидишь, да еще Ларивоном Маркычем величаешь, а к лицу-то мне одна только кличка – варнак[9]9
  Варнаками называют в Сибири каторжных. Слово «варнак» – самое позорное, ругательное слово на языке сибирских крестьян. – Примеч. авт.


[Закрыть]
… – не то с иронией, не то с горечью закончил старик.

В это время, казалось, над самою землянкой раздался оглушительный удар грома… Я невольно вздрогнул. Старик трижды перекрестился, произнося полушепотом: «Свят… Свят… Свят…»

– Ну и пого-о-одка! – протянул он, выдвигая из угла кадушку с водой, так как у двери, по бревнам землянки, уже текла дождевая вода, мерно капавшая на земляной пол.

– Ты давно живешь здесь, Ларион Маркыч?.. – спросил я, когда он снова сел.

– В Бунгуре-то, аль в Сибирь-то давно ли пришел, спрашивашь ты? – переспросил он, скрестив на груди руки.

– В Бунгуре?

– Давненько уж, батюшка, народ-то здесь порчу, а особливо баб да девок… никак годков пять, аль и все шесть будет время-то!.. Обжился уж! – ответил он. – Старожил!

– Как это, баб да девок портишь? Чем?

– Колдую!..

– Ты колдуешь! Да разве ты знахарь?..

– А ты как бы, батюшка, полагал, а?.. – смеясь, ответил он. – За мной, брат, ремеслов-то много водится… промышленный человек! – с едкой иронией заметил он. – Всякий наговор знаем, от какой хошь болезни ослобоним, и напустить сможем… Всякий грех водится…

– Я думал, ты только одни тавлинки делаешь?

– Забавляемся и тавлинками… одно другому не препятствует, батюшка…

– Покажи-ка мне твою работу, – попросил я.

– Изволь, изволь, кормилец… погляди… одобришь ли!.. – сказал он, вставая, и, взяв в руки жировик, нагнулся и выдвинул из-за досок, служивших ему кроватью, небольшой деревянный ящик и раскрыл его.

Я заглянул в ящик: в нем хранилось свернутое в трубку бересто, тщательно очищенное и приготовленное для работы; в ящике, как и на столе, валялись стекла, клочки бумажек, по-видимому, с рисунками, фольга, кисет, сшитый из ситцевых лоскутков, в котором, может быть, хранился и весь необширный капитал старика, и несколько готовых уже тавлинок различных величин.

– На-ка, погляди, кормилец!.. – произнес он, поднимаясь и подавая мне две выбранные им тавлинки совершенно одинаковой величины и, закрыв ящик, снова поставил жировик на доску, заменявшую стол. Обе тавлинки были не более полутора вершка каждая в диаметре; крышки их были сделаны из гладко очищенного дерева. Более всего, конечно, привлекли мое внимание замысел и выполнение рисунка на таком неблагодарном материале, как бересто. Глядя на эту работу, на обстановку, в какой производилась она, и на лицо художника, отмеченное роковыми буквами К. А. Т., – мне невольно пришла мысль: как много талантов гибнет в нашем народе, не находя никакого исхода для развития и проявления себя, и кто знает, может быть, самый талант, скрытый в человеке, брошенном судьбой в темную среду, служит и роковой причиной его гибели.

На одной из тавлинок не было никакого рисунка, но она казалась сплошь покрытою тонко плетенным кружевом. Узор кружева, тонкость работы в выполнении ткани, которая казалась прозрачной, выделяясь на фоне подложенной под бересту белой фольги, – сделали бы честь первоклассному художнику. На другой тавлинке была изображена крестьянская изба с резным коником и двумя окнами, в которые были вставлены кусочки голубой фольги; пошатнувшийся несколько дощатый забор сделан был до того отчетливо, что каждое бревно в избе, тесина в заборе и столбы носили на себе оригинальную особенность… Я залюбовался на эти вещи, не зная, которой из них отдать предпочтение.

– Где ты учился этому мастерству, Ларион Маркыч? – спросил я.

– Где?.. – усмехнувшись, спросил он в свою очередь. – Побывай, батюшка, в каторге-то, так всему научишься… Всякое художество спознаешь – и худое, и доброе!.. – со вздохом ответил он…

– Ты долго был в каторге-то?

– Пятнадцать годочков, как один денек выжил… Было время-то поучиться… бы-ы-ыло!.. – протянул он…

– Какими же инструментами, Ларион Маркыч, ты работаешь… Например, вот это кружево ты чем делал?.. – спросил я, показав на тавлинку.

– Иголочкой…

– Неужели… одной только иглой, и более ничем?

– Да чем боле-то?.. Боле-то ничего у меня и нету. Ну вот ножичком поковыряешь в ино место, где погрубей-то требуется, стеклом, подпилочек в дело тоже идет, а боле-то ничего, батюшка, у меня нету… никаких инструментов! Да ведь я… так балую только этим, а не то, штобы взаболь мастерил!.. Глаза-то уж вот плохи становятся, кормилец… – с грустью в голосе пожаловался он. – А прежде и-и-и… мастер я был… чего сказать, не потаюсь…

– Ты и теперь мастер…

– Ну-у… уж… где мне в мастера… Ты мастеров-то еще не видал, кормилец… Э… э… такие ли мастера-то живут на свете! Вот у нас мастер был, скажу тебе, в одной со мной казарме жил… ну так мастер… вот это ма-а-астер!.. – воодушевленно произнес он. – Из глины тебе патрет твой, бывало, слепит, так диву дашься… ровно живой, только вот не говоришь… Шибко его начальство-то баловало за это… А бумажки, брат, это делал он – ассигнации, так словно выльет… што его бумажку возьми… што настоящую… не отличишь, хошь в сто глаз гляди… вот это ма-а-астер! – снова протянул старик, – стоющий человек!.. Он вот тебе на бумажке-то, в коем месте письмо полагалось, што ись рукой-то не писал… знаешь ли эта, а?..

– А чем же, машинкой какой-нибудь?..

– Ногой!..[10]10
  Подобный же факт был обнаружен в военно-судной комиссии, учрежденной в Томске над подделывателями фальшивых кредитных билетов, кажется, в 1856 или 1857 году. Один из виновников, бегло-каторжный, на вопрос следователя, чем он писал текст на ассигнации, «по предъявлении сего билета», рукою или каким-нибудь инструментом, каторжный отвечал: «Ногою!» Сначала этот ответ был принят за насмешку, но он вызвался доказать на деле правоту его. Сам очинил гусиное перо и положил поданный ему лист бумаги на пол, прижал его левой ногой… Затем, разув правую ногу, сел на стул – и, вложив перо между большим пальцем ноги, написал по нескольку строк крупным, средним и мелким почерком. Члены комиссии были поражены и сознавались, что они в жизни своей никогда не видали более тонкого, правильного и изощренного письма. – Примеч. авт.


[Закрыть]

– Не может быть…

– Ногой!.. верь мне… врать не стану… Возьмет это, бывало, разует правую ногу, вложит перо-то промеж большого пальца, положит бумажку-то на пол и пишет… вот и подиви!.. Так самонастоящие-то мастера, глядя на него, бывало, с диву ахали!.. Вот они, брат, мастера каковы бывают… Ну, средь экого-то народа как поживешь, так всякую науку твердо выучишь…

– Где же теперь этот мастер, в каторге остался?

– Сгорел!

– Как сгорел… отчего?

– Живьем спалили!.. В Сибири-то, батюшка, шибко любят эких-то мастеров приголубливать… только спасибо-то не всегда говорят им…

– Да кто же спалил его?

– Нашелся добрый молодец, што очистил от греха огнем его душу… Теперь уж он – купец, слыхал я, почетный купец, со званием человек стал!.. Через эстаго самого мастера и в купцы-то вышел, потому он ему капитал-то саморучно начеканил… Дело-то, сказывали, так было, милостивец: мастер-то этот, настоящего-то прозванья его не скажу тебе, потому и сам-то он путался в нем… В ино время скажется Перфильевым, в другое Васьковым… а Васьков или Перфильев и сам, пожалуй, не ведал… есть, брат, там и экие молодцы! – говорил старик, снова присаживаясь на кровать и скрещивая на груди руки. – Житье-то ему в каторге было бы не худое… Чего сказать напрасно!.. Начальство-то баловало его… Вот энтими патретиками да подделками всякими угождал он им… иконостасы в церкви писывал… мастер-то на все руки был, – и денежки водились у него… допущало ему начальство энту льготу… Житье-б… Ну, сманил лукавый в побег… Ладно! Ушел – и так тебе, как камень в воду, ни слуху, ни духу… Опосля уж только… стали это поговаривать: спалили его… Пробрался он, слышь, сказывали, в город Т., уездный городишко-то… и с компанией, говорили, человека три их артели-то было… Ну и снюхались они там с мещанином… Щелваков его прозвище-то… Из худеньких это был он, из бедноты – скотом маклачил… Сколотится как-никак деньгой-то, скупит хлеба, да в степь киргизцам и сбудет; наменяет на скот – продаст, да сызнова хлеба закупит… Одно слово, маклачил… Ну, как с этой-то артелью спознался он, и не будь плох – подговори: иди-де жить ко мне… вы деньги мне куйте, а я-де сбывать стану, барыш пополам… Нуте… уж народ прожженный… плеч-то зря под сыромятную набойку не хотелось подставлять… да видят: парень он верткой, и глаз и ухо вострей шила, – стало быть, дело вести с ним можно, и ударили по рукам. Он и помести их, братец, на заимку, куда, стало быть, летом и по осени скупленный скот на пастьбу сгонял… Бумагу, краски и все, што, значить, для энтаго мастерства требуется, он доставлял им, а они чеканили да чеканили. Ладно! Купить это Щелваков хлеба, ситцев, того-сего на настоящие деньги, свезет в степь, наменяет у киргизов скота, да прикупит еще вдвое, втрое на деньги своего завода, пригонит и распродаст… Да годочка-то, может, за два, за три, батюшка, так расторговался на эту комерцию-то, што и добрым тысячникам невмочь с ним тягаться стало. Ну, видит он, што пока Бог пронес – на грех не наткнулись, так надо дело улаживать… Приезжает однова это на заимку, будто с угощеньем… Угостил… их так, милый человек, што кто где сидел – тут и свалился… Как угостилися они, он припер дверь-то у избы колом, ставешки-то у окон призаклепал, обложил избу-то соломкой, пустил петушка, да и пропел всем вечную память. Тем и порешил дело! Вот какие шутки с мастерами из нашего брата шутят по Сибири-то!.. – закончил он…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю