Текст книги "Девичье поле"
Автор книги: Алексей Тихонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
V
Гости сидели в столовой. Был уже подан самовар, варенье, печенье, творог, сливки, – все, что полагается по деревенскому обычаю. Лина была с гостями одна. Бабушка осталась по обыкновению в своей хорошо ухиченой и тепло натопленной комнате, Анна Петровна была на хозяйстве.
– Возьмите сливок, Николай Николаевич, могу похвастаться, прекрасные сегодня сливки, – говорила Лина, подвигая Соковнину молочник. Стакан крепкого чаю она только что поставила перед ним.
– Благодарю вас.
Лина с ласковой улыбкой обратилась к Фадееву:
– А вам, Федор Михайлович, крепкого или нет?
Фадеев застенчиво произнёс:
– Какой нальётся, ко всякому привык.
– Так хорошо будет? – спросила она, приподнимая над столом стакан.
– Отлично.
– А ведь сливки-то достойные! – воскликнул своим мягким баском Соковнин, наливая в крепкий чай четверть стакана сливок. Он почему-то расстегнул свой двубортный, толстого трико пиджак и распахнулся, точно собираясь пить много, на просторе, и добавил:
– У меня таких дома, пожалуй, и не найдётся.
Лина чуть-чуть порозовела от похвалы и, передав налитый стакан Фадееву, сказала Соковнину:
– А вот вы ещё творог попробуйте с этими сливками.
– Можно и творог, – шутливо-благосклонным тоном сказал Соковнин и, придвигая молочник со сливками Фадееву, кивнул ему головой:
– Рекомендую.
Фадеев с осторожностью, как хрупкую вещь, взял сливки, чуть-чуть замутил ими чай, взял предложенную ему Линой булку и, немного краснея, с каким-то нежным удовольствием, точно смакуя собственную мысль, сказал:
– Какая удивительно хорошая вещь – хороший чай с домашней булкой!
Лина тоже с оттенком удовольствия сказала:
– Да вы что же сливок мало положили?
– Благодарю вас, достаточно.
– А вы положите-ка ещё – поосновательнее. Хозяева здесь не скупые, – убедительно сказал ему Соковнин.
Фадеев послушно прибавил ещё, сколько было можно до краёв стакана.
– Ну, вот это будет хорошо, – сказал Соковнин. – У Полины Викторовны хозяйство образцовое, и надо воздать ему должную дань уважения.
– Почему у меня? – с весёлой улыбкой сказала Лина. – Молочное хозяйство – это тётин отдел.
– Ну, что тётя! – возражал Соковнин. – Это, так сказать, подотдел. А во главе всего вы.
– У нас все одинаково работают, – сказала с серьёзной скромностью Лина.
– Ну, уж это вы позвольте мне, человеку сведущему, воздать коемуждо по заслугам.
– А как ваши новые симменталки? Акклиматизировались? – спросила Лина.
– Отлично, – ответил с увлечением Соковнин. – Удой превосходный. А бычина растёт – так я каждый день любуюсь. Жаль, что с самого начала не стали мерить ежедневный прирост и вес. Диковинная скотина!
Соковнин начал ещё более подробно рассказывать о всех достоинствах приобретённых им осенью двух симментальских коров и бычка, – о том, какой он устроил хлев для них, как заинтересовались не коровами, а бычком соседние мужики.
– А что у вас теперь совсем тихо? – спросила Лина.
Соковнин улыбнулся как-то двусмысленно, не то добродушно, не то пренебрежительно и тоном спокойного безразличия произнёс:
– Темна душа крестьянская. Пока что – ничего.
Помолчав, он добавил:
– Да уж если уцелели в самый разгар движения, так теперь-то, авось, ничего не будет. А вы что, побаиваетесь?
– Нет, нам что же бояться, – с улыбкой же ответила Лина, – кое-чему мы ведь научились за это время: волей-неволей щедрее стали.
– Да ведь что наша щедрость. Мужицкую утробу разве чем-нибудь насытишь. Только разлакомились, – сказал немного жёстким тоном Соковнин.
Фадеев, посматривая на Лину робким взглядом, в то же время с твёрдым убеждением серьёзно сказал Соковнину:
– А вы дайте им такую доходную работу, чтоб их утроба насытилась настолько же, как у нас с вами.
Соковнин с ласковой улыбкой снисходительно-дружески посмотрел на него и равнодушно произнёс:
– Да что же, работу я им даю: вы сами знаете.
И, уже обращаясь к Лине, продолжал:
– Начал вот строить сарай для сена. Думаю ещё с весны начать расчистку болот под луга. Обещал уж им. – С скучающим видом, он как-то нехотя добавил: – Они, конечно, работе рады; а между прочим, чёрт их знает: может быть, и косятся, рады и ограбить. Да в конце концов мне наплевать на них: судьбы не остановишь, а живу я, и впредь буду жить, так, как хочу. Ведь и из них каждый хочет жить так, как ему хочется. У него своя мерка счастья, у меня своя.
От Лины не ускользнуло, что в то время, как Соковнин говорил с ней, его взгляд лишь изредка встречался с её взглядом; он как будто неумышленно, но почти не отрываясь, смотрел в открытую дверь из столовой в переднюю. И вдруг в его больших, голубовато-серых глазах блеснула радостная искорка: в передней послышался стук отворяемой двери.
С крыльца, впереди матери, вошла Наташа и уже из передней, начиная раздеваться, весело крикнула:
– Здравствуйте, Николай Николаевич!
Соковнин быстро поднялся из-за стола и, улыбаясь всем лицом, пошёл в переднюю. От каждого шага его крупной, сильной фигуры робко-нервно вздрагивали пустые чашки на подносе у самовара.
– Здравствуйте, Наталья Викторовна, – прозвучал его ласкающий басок.
Они пожали друг другу руку.
Пока Наташа вешала пальто и шапку и снимала калоши, Соковнин просто, с достоинством, но и с нескрываемой радостью, говорил ей:
– Мне везёт как утопленнику: ехал мимо по делам, дай, думаю, заеду «Девичье поле» проведать – и сразу узнаю, что, кроме всех его милых обитателей, ещё и вы прибыли. Надолго?
– На все святки.
– Мало.
– А вам зачем больше?
– Мне много надо.
– Будто бы?
– Не сомневайтесь.
Из передней Александра Петровна прошла через гостиную в свою комнату, а Наташа с Соковниным вошли в столовую.
Фадеев встал навстречу и выжидательно смотрел на Наташу. Соковнин его представил:
– Федор Михайлович Фадеев. Мой товарищ по гимназии. Шёл всегда впереди меня, покончил раньше со всей высшей премудростью, и за благонравие, прилежание и успехи назначен помощником к Федору Рудольфовичу Гроссману.
Наташа протянула Фадееву руку. Тот, краснея, пожал её и молча сел на своё место.
– Куда же вы несётесь, промелькнув здесь метеором? – сказал Соковнин Наташе, когда она, взяв налитую ей Линой чашку, села к столу.
Наташа, прихлёбывая ложечкой горячий чай, шутливо, точно обожглась, процедила через зубы:
– В Пар-рыж.
– Опять в Париж? Что же – продолжать совершенствоваться?
– Продолжать совершенствоваться.
На лице Соковнина появилось теперь серьёзное, немного грустное выражение. Он сказал:
– Дело доброе… Но цель какая?
– Чего?
– Совершенствования.
– Как какая цель? Искусство.
– Искусство для искусства, – машинально произнёс Соковнин.
– А разве у художника может быть искусство для чего-нибудь другого?
Соковнин немного приостановился с ответом.
Наташа смотрела на него с вызывающим видом. Но вместе с тем в её глазах было что-то милое, доброе. Она, как художник, с удовольствием видела пред собою красивое русское лицо Соковнина, и её взгляд как будто ласкал его высокий лоб в оправе коротких светло-русых волос, и эти правильно-очерченные, полные, румяно-здоровые губы, приоткрытая, как бы готовые произнести надвигающуюся мысль.
Соковнин сказал:
– Я думаю, цель искусства – применение его к украшению жизни.
Наташа возразила:
– Это не задача художника.
– А чья же?
– Тех, кто пользуется искусством для украшения своей жизни. Искусство само по себе должно быть безусловно свободно.
– И бесполезно?
– Да всякая ваша польза не имеет никакого смысла, раз нет искусства! Понимаете, Николай Николаевич, никакого смысла нет в жизни, поймите, совсем никакого, если нет искусства.
Наташа, говоря это, вдруг вся преобразилась. Лицо сделалось серьёзным, карие глаза расширились и стали темнее. Это уже не была шаловливая девочка, готовая забавляться милым вздором, это был борец. Глядя на Соковнина в упор, она встряхнула головой, и маленькая, вьющаяся прядка её темно-русых волос, опустившись, защекотала ей лоб. Наташа энергично провела рукой ото лба по волосам, точно поднимая забрало.
– Поймите, весь мир опускается, – горячо говорила она, – вся жизнь человечества принижается, потому что искусство стараются сделать или прикладным, или торгашеским, рекламным. Но искусство не поддаётся этому. И для истинного художника всегда остаётся только искусство для искусства. Поймите это!
Вмешался Фадеев.
– Мне кажется, – скромно сказал он, – в каждой картине должна быть идея.
– Святая истина, – энергично отозвалась Наташа.
Фадеев продолжал:
– И если идея принадлежит к числу тех, которые подвигают человечество к новому строю, картина хороша, нужна. А если наоборот, то картина вредна.
– Ну, это вы, ах, оставьте! – с насмешливой улыбкой возразила Наташа. – Определять с такой точки зрения, что нужно, что вредно – нельзя. Идея может указать художнику тот или другой сюжет, но изображать жизнь он должен свободно, правдиво, ничего не преувеличивая, ничего не умаляя. И в особенности не подчиняясь никаким навязанным ему чужим идеям и теориям. Пусть каждый, смотрящий на картину, делает свой вывод. Даже по поводу любого пейзажа можно какие угодно идеи высказывать: и крайние левые, и крайние правые. Только пейзаж-то должен быть правдой жизни, правдой природы. Искусство не должно быть служебным. Иначе уж лучше в акцизную службу идти.
– Почему такой переход? При чем тут акциз? – с усмешкой и недоумением спросил Соковнин.
– Ах, это я к слову… один случай из нашей школьной жизни вспомнила, – как-то небрежно сказала Наташа. – У нас, у Штиглица, была одна ученица, очень бедная и малоталантливая. Её мечтой было сделаться учительницей рисования где-нибудь хоть в захолустном городском училище. Родители не хотели, да и не могли давать ей денег на ученье, и все уговаривали её бросить «этот вздор» и заняться серьёзным делом, поступить куда-нибудь на службу. Сначала её поддерживала какая-то родственница, а когда та умерла, барышне пришлось-таки оставить школу, и родители нашли ей где-то место в акцизном управлении. И были очень счастливы, что дочь занялась, наконец, настоящим делом. Ну, а я вот, когда она мне об этом рассказывала, никак не могла понять, почему подсчитывать доходы казны от мужицкого пьянства – настоящее, полезное дело, а насаждать в народе красоту, обучая его рисованию – «вздор».
Соковнин несколько секунд молча посмотрел на неё, и в его улыбающихся глазах, казалось, играло желание подразнить противника.
Он сказал:
– Потому что красота – роскошь, а алкоголь – предмет первой необходимости.
Наташа вспылила:
– Вот вы это говорите уже настоящий вздор. Хотя я понимаю, что вы это не серьёзно… а даже и шутить этим не следует!
– Почему не серьёзно: я серьёзно, – дразнящим спокойным тоном сказал Соковнин. – Без красоты мужик проживёт, а без водки нет. Попробуйте-ка плебисцит устроить. Волю народа попытайте-ка.
– Неправда! – возражала Наташа. – Развейте у мужика чувство красоты, и он перестанет пить.
Соковнин, вместо возражения, насмешливо посвистел. Улыбнулся и Фадеев.
Лине стало больно от этого оборота спора, одинаково больно и за сестру, и за Соковнина. Она видела, что они, сами того не сознавая, впадают в невольное раздражение и, уже забывая о сущности спора, готовы отдаться только влечению наносить друг другу удары. И она остановила их:
– Что это вы, не успели встретиться, и уже схватка!
Соковнин улыбнулся и сказал:
– Как всегда. Как в «былые годы». – И сейчас же серьёзно добавил: – Да ведь вся прелесть моих встреч с Натальей Викторовной всегда была в борьбе. Недаром же я спортсмен.
Наташа все ещё продолжала растирать озябшие у неё во время работы на морозе пальцы, улыбнулась и уверенно сказала:
– Успокойтесь, в области этого спорта вам меня не победить. За меня стоит великая правда искусства, правда свободы. Ну, а во всяком другом я вам уступлю и охотно пойду за вами. Кстати, каким вы спортом теперь занимаетесь?
– И теперь, и всегда, как вам известно, всяким, а в данное ближайшее время – лыжным.
– Ах, это восхитительно! – радостно воскликнула Наташа и, точно ища, в чем проявить вспыхнувшую энергию, несколько раз слегка притопнула ногой. – Меня это ужасно интересует, а я давнехонько не каталась на лыжах.
– Хотите?
– Хочу.
– Так мы это устроим.
– Отлично.
– Вот мы с Фёдором Михайловичем за последнее время почти каждый день бегаем – он по долгу службы, а я его провожаю и сопровождаю.
– Возьмите меня с собой.
– С удовольствием.
Фадеев, все время, в застенчивом настроении, нервно пощипывавший бородку и искавший случая вмешаться в разговор, теперь сказал:
– Ну, с нами-то, по лесам не стоит. Лучше куда-нибудь нарочно пробежаться по хорошему ровному месту. Это гораздо удобнее, приятнее… Это очень приятно – бежать на хороших лыжах по хорошему ровному месту. А по лесам не стоит.
Наташа оживлённо возразила:
– Почему не стоит? Нет, вот мне именно и хотелось бы в лес, в чащу.
– Сбегаем, – одобрительно кивнул Соковнин головой.
Фадеев, обращаясь к Лине, сказал:
– А вы катаетесь на лыжах?
– Нет. Да у нас и лыж-то нет.
Соковнин подхватил:
– У меня две пары – всегда к вашим услугам. – И обратился к Фадееву: – А у вас, я думаю, там, у лесников достать можно.
– Можно.
– Ну, значит, в один из ближайших дней катим.
Наташа воскликнула:
– Непременно.
Лина в знак согласия кивнула головой. Потом сказала:
– Что же вы, господа, чай-то забываете.
Все на минуту занялись чаем.
Мысли Соковнина опять вернулись к прерванному спору с Наташей, и он, широко улыбаясь, сказал:
– Вот вам где материал-то для искусства – в лесу. А то что там ваш Париж!
– Это я и без вас знаю, – с дружественной резкостью возразила Наташа. – Материал для искусства везде: и в лесу, как и в Париже. Только если я парижский материал принесу в лес, лес останется глух к нему. А вот я возьму наш лес и принесу его… весь в снегу… дремучий, сказочный, очарованный, в парижский Салон, так Париж поймёт меня, поймёт красоту моего леса.
Наташа сказала это, и резкость её тона при последних словах внезапно смягчилась. Точно вдохновение осенило её. Как это с ней нередко случалось, она от оживлённой беседы вдруг на мгновение ушла в себя, смолкла и смотрела куда-то в ей одной видимую даль. Точно ей пригрезился в эту минуту её будущий успех. Её юное раскрасневшееся от мороза лицо, окаймлённое чуть-чуть вьющимися на висках темно-русыми густыми волосами, было в эту минуту прекрасным выражением сильного порыва сильной натуры: оторвалась от пут окружающей действительности, унеслась – и сразу приняла в свою душу весь необъятный мир.
Наташа, конечно, не заметила того, что заметила Лина: того затаённого, подавленного восторга во взгляде, которым взглянул на неё Соковнин, – взглянул и сейчас же с напускной иронической улыбкой заговорил задирающим тоном:
– Где уж лесу понять прелесть вашего Парижа!.. Столица мира!
– Старо, – поморщившись, отозвалась Наташа. – Париж – ville lumière. Источник света.
– Для вашего оконца.
– Для всего мира. Где есть свет – там уголок Парижа. Париж – в целом мире, и весь мир в Париже.
– Англичане не уступят.
– Солнце не спрашивает, где ему всходить. Что делать, если солнце правды восходит только в Париже.
Фадеев скромно, с застенчивой улыбкой, но тоном глубокого убеждения заметил:
– Хорошее сравнение, только не забудьте, что солнце нигде не восходит – это только так кажется от круговращения земли.
Сказал, и, покраснев, улыбнулся ещё шире.
«Что это – глупая банальность, или в его словах скрытый глубокий смысл?» – подумала Наташа и взглянула на Фадеева. Сначала в этом взгляде был как будто вызов, готовность отразить удар. Но взгляд сейчас же стал ласковым, дружеским. В уме промелькнуло: «Милый, милый мальчик!» Белокурый, простенько причёсанный, с редкой бородкой, в своей леснической форменной тужурке, он казался ещё студентиком. Наблюдательному взгляду художницы было достаточно мгновения, чтоб это почти девичье лицо с бледным лбом и бледно-розовыми щеками вызвало у неё впечатление: «Хорошая нежная натура, ясная душа». Наташа опять повторила про себя: «Премилый». Ей стало вдруг как-то немного жаль его, когда она разглядела теперь его добрые серые глаза, глубоко сидящие, оттенённые лёгкой синевой – следы вероятных лишений и работы чрез силу.
Весело улыбнувшись, Наташа ответила Фадееву:
– Вы изрекли неопровержимую истину. Но неопровержимо ведь и то, что, когда тёмная земля поворачивается к солнцу, оно и светит и греет. Повернитесь-ка умом и сердцем к Парижу – теплом и светом повеет на вас оттуда, – точно солнце взойдёт!
Наташа перевела свой взгляд с Фадеева на двери гостиной – в столовую шла Александра Петровна. И Наташа, в каком-то необъяснимом порыве, вдруг встала и вся сияющая пошла навстречу матери, обняла её за талию, целуя, повела, и, доведя до стола, отодвинула свободный стул, усадила мать за стол.
Соковнин внимательно следил за этой сценой и в голове его пронёсся смутный, но светлый образ: Наташа, в её полумужском изящно сшитом костюме tailleur, казалась ему в эту минуту олицетворением той новой женщины, которая ищет всех своих больших «мужских» прав, сохраняя самое большое право своего женского сердца – быть женственной.
– Мама, тебе налить? – спросила Лина.
– Нет, не надо.
Когда Наташа села опять на своё место, она взглянула на Соковнина и с вызывающей улыбкой сказала ему:
– Так вот что такое мой Париж.
Он усмехнулся и сказал:
– Вижу. Однако уж и «патриотка» же вы «своего Парижа»! Некоторым образом точно второе отечество нашли.
– У меня нет отечества, – просто, но веско сказала Наташа.
Александра Петровна все время смотрела на Наташу любящим взглядом, – теперь в этом взгляде промелькнула грусть. Её не раз в последние два года изумляли суждения Наташи, но она уже давно оставила попытку оспаривать её. Она только говорила самой себе, что часто «не понимает» дочь и что Наташа, вероятно, по-своему права. Ей, матери, дорого Наташино счастье, а в чем счастье вообще, как не в том, чтоб свободно думать и действовать. И она подавила сейчас готовившийся вырваться вздох.
А Соковнин сказал:
– Что же – состоите в Париже в лиге «Sans patrie»?
– Я никаких партий не признаю. Принадлежу к партии «сама по себе», – улыбаясь, ответила Наташа.
– Чудесно. Такие слова хоть к моему анархическому credo приписать готов.
– А разве у анархиста может быть какое-нибудь credo?
– По-настоящему не должно бы быть никакого. Но по вольности российского дворянина имею и таковое.
– Какое?
– Живи.
Наташа, смотревшая на него напряжённо-вопросительно, теперь улыбнулась и сказала с лёгкой иронией:
– Широко.
– Всеобъемлюще.
– Почти по-парижски.
– Совсем по-рассейски.
– Пожалуй. Только есть разница: как «живи»? Учитесь жить у Парижа.
– С таким же правом я могу сказать: учитесь жить у русского мужика.
– Полноте вздор молоть. Русский мужик только глина, Париж скульптор. Что значит жить? Значит – не умирать. Не умирать – быть вечным.
– Уж на что вечнее глины и русского мужика. Солнце остынет, а глина и русский мужик останутся.
Наташа на минуту задумалась. Потом серьёзно сказала:
– Пусть по-вашему. Вечен хаос, но вечна и творческая мысль. И все, что может быть творческого в русской мысли, останется вечным только в таком случае, если будет принято – как бы сказать?.. усыновлено, что ли – Парижем.
– Смело, но недоказательно.
– Для меня доказательно.
– Почему? Объясните.
Наташа подумала и сказала.
– Это довольно сложно… Понимаете, это, конечно, и немного субъективно. Видите… – я люблю бродить своей мыслью везде… Когда я в нашей Штиглицевской школе занималась изучением стиля Возрождения, я много читала об этой эпохе. И мне все казалось странным, как это мог умереть целый мир… Но ведь, поймите, разве его воскресение не чудо! Подумайте только!.. Кто не верит в возможность воскресения из мёртвых по истории Христа, должен поверить в неё по Ренессансу. Понимаете?
Не дождавшись выражения сочувствия со стороны Соковнина, но видя общее внимание, она продолжала:
– И вот, когда наше революционное движение хоть одним краешком всё-таки захватило и меня, я тогда готова была поверить, что эсдеки, действительно, сокрушат всю нашу теперешнюю культуру и, чего доброго, похоронят её, как был похоронен Рим. Мне было грустно. Я искренно сочувствовала борьбе народа за свободу, хотела ему победы, но мне всё-таки было грустно, что вдруг все старое погибнет. Я искала, за что ухватиться. И в моих тогдашних волнениях, я как-то вспомнила об эпохе Возрождения, и думала: где же начнётся потом возрождение нашей современной культуры, с чего? Решила: разумеется с Парижа и в Париже. Мне стало жутко, стало жаль моего теперешнего Парижа, точно я сама и все моё погибало с ним. Я готова была тогда возненавидеть эсдеков, я начинала чувствовать апатию, бесцельность моих художественных исканий и созданий. Но тут-то я неожиданно и почувствовала, что я верующая: верующая в неизбежность возрождения всей современной культуры, даже если б варварам эсдекам удалось разрушить её дотла.
Соковнин улыбнулся и, сделав плавный жест рукой, указывая на Фадеева, сказал Наташе:
– Потише об эсдеках – пред вами правоверный.
Наташа перевела взгляд на Фадеева и тоном полного равнодушия спросила:
– Вы социал-демократ?
Щеки Фадеева покрылись густым румянцем, он улыбнулся и с необычайной мягкостью, граничившей с робостью, сказал:
– По убеждениям… да… И позвольте вам сказать, что социал-демократы совсем не собираются разрушать современную культуру дотла.
– Рассказывайте! Я хоть одним краешком уха, а тоже кое к чему прислушивалась и кое во что вникла. Вы, как Аларих разрушил Рим, хотите разрушить все столицы мира. И мой Париж – Париж во всех четырёх частях света, Париж – символ утончённой цивилизации – превратить в немецкую пивную. О, мне эти немцы, которых я встречала иногда в Париже!..
– Позвольте, позвольте, – уже более оживлённо вступился Фадеев, – вы неправильно понимаете идеи социал-демократии…
– Нет, это социал-демократы неправильно понимают свои идеи. Они не понимают сами себя, потому что никогда не договариваются до конца.
– Да социал-демократы хотят равномерного, правильного распределения благ современной культуры, а никак не уничтожения её. Теперь эти блага нагромождаются целыми горами в одних руках, а рядом нищета…
– А вы хотите срыть горы и превратить весь мир в одну плоскость. Весело – нечего сказать. Разрушайте, разрушайте!..
– Позвольте, – вступился опять Фадеев, успевший побледнеть и снова порозоветь, – я-то лично и все, к чьим убеждениям я примыкаю, мы ничего не хотим насильно разрушать…
Соковнин, следивший с торжествующим видом за этим спором, одинаково равнодушный к той и другой стороне, теперь с покровительственной улыбкой сказал:
– Он из мирных. Он эволюционист.
– Я верю, – продолжал очень серьёзно Фадеев, – что социал-демократический строй водворится в мире сам собой, если только люди, воодушевлённые социал-демократическими идеями, будут вести мирную пропаганду словом и делами, в тех случаях, когда это будет в их власти. Так овладело миром христианство.
– Помогай Бог, – с иронической улыбкой вставил Соковнин.
– Нелегко это, но верно ведёт к цели, – убеждённо сказал Фадеев.
– Несомненно, – вставил опять Соковнин.
И, обращаясь и к Наташе, и к Лине, сказал, с усмешкой кивая на Фадеева:
– Вот он, например, в качестве такого христианского социал-демократа позволяет мне в казённом лесу выбирать самые отборные деревья по минимальной оценке. Потому что, говорит, в сущности лес достояние народное, Соковнин – одна из единиц этого народа, значит, в качестве таковой, имеет право даже на бесплатное пользование дарами природы. Ну, а я, в качестве убеждённого анархиста, накладываю мою лапу на все, что мне полюбится. Je prends mon bien partout où je le trouve[1]1
Хорошее не грех и позаимствовать (Мольер).
[Закрыть]. A он даже и взятки за это не берет. Потому что эволюционист.
Фадеев промолчал, но как-то съёжился и улыбался.
Лина, заметив проскользнувшую среди говоривших неловкость, сказала:
– Господа, прошлый раз был уговор, чтоб разговоров на политические темы не заводить, и назначен штраф.
– С наслаждением, – сказал Соковнин и потянулся к карману.
– Нет, это не вы начали, – остановила его Лина, – это Наташа. Но она по неведению – ей простительно.
А Соковнин, вытащив из кармана, вместо портмоне, часы и, взглянув, внушительно произнёс:
– Ого!
И, обращаясь к Фадееву, добавил:
– Пора! Прощаемтесь с милыми хозяевами и едем… Ну-с, так насчёт лыж: когда же?
– Когда хотите, – сказала Наташа.
Соковнин, подумав, сказал:
– Завтра нам нельзя…
Лина вставила:
– А мне нельзя послезавтра.
– Ну, так стало быть после послезавтра. Идёт?
И Наташа и Лина согласились.