355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Тихонов » Девичье поле » Текст книги (страница 10)
Девичье поле
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 22:30

Текст книги "Девичье поле"


Автор книги: Алексей Тихонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Давно ли он признал, что вовсе не любил Наташу, и готов был видеть уже свой идеал в Лине? Что же случилось, что изменилось? Не Петербург же повлиял на него так? Там, напротив, он научается ненавидеть городскую жизнь и стремиться к природе. Разве не так было и на этот раз? Разве не мечтал он и нынче о возврате к себе в деревню? Что же это у него за анархия чувств, откуда она?

Он припоминает, что могло повлиять на него сегодня. Когда он только что вошёл в гостиную и увидел несколько молодых людей, у него мелькнула неожиданная мысль: «все женихи!» Он улыбнулся тогда, он улыбается и теперь. И Фадеев в числе женихов, и он сам тоже – жених. В этом сознании, что каждый из этих «женихов» при известном стечении обстоятельств может сделаться «мужем» Лины, ему показалось, – тогда неясно, сейчас яснее, – что-то оскорбительное. Для самого чувства любви оскорбительное. Подумают-погадают и потом решат на всю жизнь будем муж и жена. И Лина так решит, именно так, не иначе. А как можно сказать на всю жизнь, когда не знаешь друг друга!.. Узнаешь только потом, после полного сближения.

Но почему же не думал он об этом, когда делал предложение Наташе? Лучше, что ли, знал её? Отчасти, да. Но разве в этом было дело?.. Нет, он знал – или чувствовал – что Наташа не пойдёт ни за одного из этих «обывателей». Не пошла ведь она и за него. Потому что он для неё только «обыватель». Хотя она может ошибаться в нем, она не знает, не понимает его, – все равно: кажущийся «обывателем». Наташа скорее пойдёт изведать любовь, не связав себя никакими узами, чем с зажмуренными глазами пойдёт искать семейного счастья на всю жизнь в обывательщине. Разве она уже не ушла неведомо куда от этой обывательщины! Напиши ему сейчас Наташа согласие принять его предложение, он, не задумываясь, бросит все, и экзамены, и оседлость, и помчится за ней в Париж. Глупо это, но это так. И будет это совсем как подобает неустойчивой «широкой» русской натуре.

«Только не напишет она мне этого!.. О, если б была хоть какая-нибудь уверенность, что у Лины есть способность к этим все ниспровергающим порывам, если б как-нибудь почувствовать, что она действительно сестра Наташи!»

Соковнин был у Гурьевых и в понедельник, заехал и во вторник проститься, а в среду уже опять уехал в Петербург. Он не хотел ничего решать теперь, не хотел и мучить себя бесплодными сомнениями. Но он был сердечен, когда, прощаясь, говорил Лине:

– Я там скучал в Петербурге о нашей деревенской жизни, о вас, а приехал сюда, – и здесь вы заслонены от меня другими, заслонены всей этой праздничной суетой. Жду не дождусь наших летних прогулок.

– Это уж будет без меня, – заметила Лина.

– Почему? – спросил он с неподдельным удивлением.

– Да я же вам говорила, что уеду кататься. Вы уже и забыли, – хороши, нечего сказать.

Он, с лукавой улыбкой торжествующего, сказал:

– Авось далеко от меня не уедете.

– Уеду.

– Ну, тогда я поеду с вами.

Лина посмотрела на него с лёгким оттенком неудовольствия:

– Давно ли это вы банальные любезности научились говорить?

Он помолчал и, глядя ей в глаза, ответил задушевным тоном, неопределённо оборвав фразу:

– С тех самых пор…

Лина отнеслась к его отъезду как-то безразлично. Она сознавала, что экзамены ему выдержать нужно, что он прав, не теряя здесь понапрасну время. Но все же свидание с ним в этот его приезд оставило в ней опять только чувство горечи и разочарования. Она говорила ему о своей летней поездке с чувством тоски о несбывающейся мечте, и ей хотелось бы встретить в эту минуту у него какой-нибудь душевный отклик. Хотелось бы почувствовать тепло. А в его словах она не уловила ничего ясного. Напротив, на мгновение ей показалась в них даже как будто насмешка… И после того, что ему сказала о ней Наташа, это было похоже уже на издевательство. О, как хотела бы она, чтоб ей было по крайней мере ясно – может она внушить ему любовь или так и останется с своей несбывшейся мечтой!

XIX

Наташа не была ленива на письма: писала и матери, и бабушке, и Лине. Большею частью это были открытки с рисунками, где едва оставалось места, чтоб написать своё имя. Но Лине писались изредка и другие письма в несколько страниц, в несколько листов. Тут, рядом с такими сообщениями о своей парижской жизни, о своих ближайших намерениях и планах, которые через Лину должны были узнать и все другие в семье, Наташа исповедовалась сестре во всех своих самых задушевных настроениях и мечтах, делилась горестями и радостями, понятными только Лине и для неё одной рассказанными. Не все в этих сердечных излияниях было выражено ясными словами, не все называлось своими именами, точки над i не ставились, но Лина умела читать между строк все недосказанное, читать не глазами, а сердцем, любящим любимую сестру, сердцем, взволнованным и собственными девичьими грёзами. И каждое такое письмо Наташи было для Лины источником безграничной радости и в то же время грусти, – грусти то тихой, светлой, то беспросветной, безотрадной.

Каким восторгом веяло от тех строк, где Наташа писала ей о радости совместной работы с любимым человеком. И какой работы: где оба горят огнём художественного вдохновения! Следить, как твой друг, твой возлюбленный, твой бог творит миры, как его творческая мечта становится реальностью, – это ли не высшее, доступное человеку счастье! Он за мольбертом: смелой кистью, несколькими мазками какой-нибудь краски закрепляет он на вечные времена то, что сейчас было ещё только призраком, было поэтической грёзой, едва уловимой даже для его души. И тут же в двух шагах от него, за своим мольбертом, она: ещё недавно только его послушная ученица, теперь подруга его дум, чуткая, заботливая, волнующаяся, благосклонный, но и беспристрастный судья успешности его труда. Вот он сейчас долго стоял в раздумье, переводя взгляд с картины на палитру, на этюды, опять на картину, и снова на палитру, точно ища-выискивая нужную краску. Нашёл. Мазок за мазком – и по белому снегу побежали, играя, солнечные лучи, – нет, это не краски, нет, само солнце! И, довольный, он оглядывается в её сторону, вопросительным взглядом ища её суда. А она уже давно оторвалась от своей работы и следит только за ним. И на его взгляд отвечает взглядом горячего сочувствия и одобрительно кивает ему головой. «Есть что-то мистическое в неподдающейся никаким объяснениям бессознательности вдохновенного творчества», – говорит он ей, задумчиво смотря теперь куда-то беспредельно далеко. А она отвечает ему: «Есть мистическое в постижении одним художественной мысли другого». Он подходит к ней, кладёт ей руку на плечо и, смотря ей в глаза, так детски-ласково, так доверчиво-доверчиво говорит ей: «Ты моя художественная совесть». Она отвечает: «Учитель! Я – плющ, поднимающийся по стволу и ветвям могучего дуба к солнцу».

Такие описания в письмах сестры Лина перечитывала по несколько раз, и, запомнившиеся, они потом сами приходили ей на память в минуты грустного раздумья об её собственном тусклом существовании. Как хотела бы она быть на месте Наташи!

Она не могла до сих пор решить по этим письмам, как далеко зашло у Наташи в её близости с её учителем. Но это «ты», постоянно попадающееся в описании их разговоров, эти рассказы, как они вместе были в гостях, в театре, на балу, или хотя бы описание этого пресловутого «Bal des Quat’z'Arts», где, по выражению Наташи, сцены из Вальпургиевой ночи чередуются с видениями рая, – все это давало Лине повод думать, что там, у Наташи, все возможно. И она относилась к этому как-то безразлично. Наташа не подходила в её представлении ни под какую мерку. Тот мир молодых художников, натурщиц, журналистов, с прибавкой актёров и актрис, в котором вращалась теперь Наташа, представлялся Лине таким своеобразным, что она все, о чем писала ей Наташа, воспринимала только как красивые, увлекательные факты, не подвергая их никакой критике. Была только одна твёрдо установившаяся мысль: все, что бы ни сделала Наташа, все ей дозволено, и все непременно будет прекрасно.

Ей представляется вся жизнь Наташи в одном слове право. Оно пришло ей в голову, как противоположное тому, которое она мысленно произнесла, когда ответила себе самой на вопрос: что заставляет её жить здесь и заниматься хозяйством, а не броситься, подражая Наташе, в поиски за другой, более яркой, более манящей её жизнью. Это слово было: долг. Да, долг быть любящей дочерью, долг быть хорошей, честной, трудолюбивой девушкой, долг не увлекаться миражами, не быть паразитом, а самой трудиться, как другие. Она исполнила свой долг не хуже других, и она не помешала Наташе пользоваться своим правом. Что же делать, если природа так устроена, что одним дано право жить цветами, на других возложен долг быть корнями!

Когда отец покупал эту усадьбу и окрестил её «Девичьим полем», он хотел, чтоб вся семья жила тут, прикреплённая к земле. Многосторонне образованный, привыкший к культурной жизни в культурных центрах, он разочаровался в жизни города, отрёкся от него за себя и за свою семью и ушёл в деревню. Он говорил:

– Мы не имеем нравственного права жить так в городах, как мы живём. Наш долг велит нам спуститься к тёмному народу и быть очагами культуры, оазисами в пустыне невежества. Мы должны поднимать народ до себя, не опускаясь никогда до его темноты, до его привычек, до его уклада жизни, до его приёмов труда. Мы должны показать ему, что мы можем жить без него, но не так, как он. Своим примером мы должны научить его жить без нас, собственными силами, но жить культурно, по-нашему.

И он говорил об эндосмосе и экзосмосе, который должен совершиться от общения интеллигенции с тёмными массами.

Это было ещё задолго до того, когда идеи трудовой и продовольственной нормы землевладения стали, как это сделалось теперь, достоянием всякого грамотного человека, – когда толстовское хождение за сохой уже начало казаться не идеей, а простым чудачеством сытого и обеспеченного человека. Отец купил эту маленькую усадьбу с тем, чтобы возделывать её немногие десятины собственными руками, работая здесь, как работали некогда американские фермеры.

У него не было сыновей, но он говорил:

– У нашего народа женское равноправие в работе осуществлено давно. Неся ему свою культуру, мы это право женщины на труд можем заимствовать у него.

И он приучал дочерей работать в доме, в саду, в огороде, на скотном дворе, на птичнике.

Всем это сначала очень нравилось, всех занимало, было весело. Но… не у всех было призвание к такой жизни. Должно быть вековая наследственность культурных предков сказалась, и, уже при отце, двух сестёр потянуло в город. Пусть там каторжная жизнь, но они привыкли, как морская рыба к воде горько-солёной; стоячий, тинистый пруд – их гибель. Пусть там, в море, их может проглотить акула, – может, может быть! – но здесь, в пруду – гибель неминучая. И Надя, и Оля скоро ушли – хоть в чужие люди, да в город. За ними Наташа. Отец ещё сам заметил у неё талант и сам направил её на её теперешний путь.

Одна Лина не рвалась в город. Сосредоточенная, умевшая находить счастье в самой себе, любящая своих, она с любовью отдалась трудовой жизни, как эта жизнь сложилась в Девичьем поле.

Умер отец. Умер, простудившись на работе за копанием гряд. Наследство осталось небольшое.

Отец, умирая, уже ничего не «наказывал» семье. Сам как будто немного разочаровавшись в своей попытке сделать себя и своих детей пионерами, интеллигентными крестьянами-фермерами, он, видимо, решил предоставить семье устроить свою жизнь после его смерти так, как это подскажет им сама жизнь.

Жизнь подсказала остаться в Девичьем поле. Здесь они могли сводить концы с концами, в городе же, если б продали усадьбу, рисковали прожить постепенно все и к старости остаться ни с чем. У бабушки Ирины Николаевны были свои небольшие средства; одна – она могла бы жить на свою ренту и в Петербурге; но у неё уже не было других интересов, кроме внучек, и она первая охотно присоединилась к предложению Александры Петровны не покидать Девичьего поля.

И вот потянулись месяцы и годы их усадебной жизни.

Для Лины эта жизнь со времени смерти отца стала ещё более односторонней и трудной. На глухое зимнее время Лина оставалась одна со старухами. Из года в год одно и то же.

Зимой она иногда на несколько дней, на неделю, ездила в Петербург, чтоб побывать в театре, повидать Наташу, навестить старых знакомых, послушать музыки. Но живой, прочной связи с Петербургом не было, и интерес к петербургской жизни сохранялся лишь на два, три дня. А потом её опять начинало тянуть туда, в их занесённую снегом усадьбу, в их монастырь, в её одиночество. Возвращалась она домой, успокаивалась, втягивалась в свою обычную рабочую жизнь, и все, казалось, шло хорошо. Но…

Последний приезд Наташи, новое в отношениях к Соковнину, Фадеев с его видимой влюблённостью, все это ещё более обострило у Лины чувство неопределённой тоски и одиночества среди родных и близких. И желание броситься куда-то в кипучую жизнь, в толпу, к другим людям, к новым впечатлениям, росло у неё с каждым днём. Наступила весна, пробудилась жизнь во всей окружающей природе, и Лине нынче казались уже постылыми те весенние работы хозяйки, которым она ещё прошлой весной отдавалась с лёгким сердцем. Даже красота весенних дней не трогала её. Ни потоки с гор, ни зеленеющая травка, ни распускающиеся почки, ни прилёт птиц, ничто не вызывало в ней, как бывало, ощущения непосредственной, беспричинной радости.

XX

Лина и Фадеев сидели вдвоём на скамейке в саду. Жаркий, не по-весеннему жаркий, апрельский день кончился; на западе безоблачное небо горело золотисто-багряным заревом, на восточных склонах горок и пригорков в кустах уже сгущались тени, зеркальная поверхность озера точно задёрнулась на ночь кисейным пологом – дымкой остывающих испарений. Лине надо было сегодня сделать высадки и обильно полить их. Часть этого сделал Сергей, другую она с помощью Фадеева. Он сегодня заехал в Девичье поле, возвращаясь из города, и попал как раз к вечернему чаю. А после чаю Лина сказала ему:

– Ну, а теперь пойдёмте в сад помогать мне.

Фадеев просиял.

– С восторгом!

С несомненным восторгом качал он воду из колодца и таскал полные лейки на самые дальние гряды.

И обтирая пот со лба, с пафосом повторял:

– Какое наслаждение физический труд!

Потом полушутя, полусерьёзно произнёс:

– Эх, поскорей бы наши социалдемократики мне огородническую повинность устроили! Вот в охотку поработал бы!

Теперь оба отдыхали. Фадеев курил папиросу. Лина смотрела на потухающий закат.

Она чувствовала усталость во всех членах. Говорить не хотелось. Но мысль работала. В голове проносились воспоминания, думы, предположения.

Физический труд давно перестал казаться ей удовольствием. Перестал с тех пор, как она узнала меру ему не в соразмерности с желанием и усталостью, а с неотложной необходимостью сегодня же, сейчас вот, довести то или другое нелёгкое дело до конца. Нынче с ней случается, что у неё как-то вдруг ни с того ни с сего руки опустятся, и ничего-ничего делать не хочется. Она тогда начинала понимать мужиков и баб, что они распускались и опускались. Лень ли это только?

Но ведь нелепо же предаваться меланхолии. А весна всегда на неё так действует. Казалось бы, подъем должен быть, а ей грустно-грустно, бесконечно грустно. И работать не хочется.

Вчера она была в городе, на свадьбе. Дочь мирового, её подруга по гимназии, вышла за бухгалтера земской управы. Вот, он ещё нынче на Пасхе приезжал в Девичье поле в качестве кандидата в её женихи, а сегодня он уже муж Лизы. И ей от этой мысли делается как-то и смешно и жутко. Она никогда не давала молодому человеку повода сделать ей предложение, и он и не решился. А стоило ей поманить его, и Лиза, за которой он ухаживал на случай, вышла бы теперь, вероятно, за нового воинского начальника. Как это глупо – такие случайности, устраивающие вашу судьбу!

Она смотрела вчера на венчавшихся и думала: «Для чего? Неужели только, чтоб найти случай осуществить взаимное влечение двух полов? И ради этого связь на всю жизнь!»

И ещё думала о труде: «Лиза неспособна ни к какому большому труду, ни физическому, ни умственному. Но будет приличной хозяйкой, быть может порядочной матерью. Ну, и слава Боту, и пусть их! Её бухгалтер будет в поте лица добывать ей рубли, необходимые на домашние расходы!»

Не хотела бы она быть на месте Лизы в ограниченном кругу мелких домашних забот и работ, не выходящих из бухгалтерского бюджета. Нет, уж куда же лучше её теперешнее положение… Да, она может с сознанием собственного достоинства сказать, что работает не только на себя.

Ей вчера на свадьбе приходила мысль: когда же её очередь стоять вот так под венцом? А ведь это должно быть. Непременно будет. Она ясно сознаёт, что для неё другого выхода нет. Традиции, воспитание, темперамент, – она не знает что, – но у неё не хватит решимости на иную… на свободную любовь. Ну, как не хватает иногда у человека решимости на самоубийство при самом искреннем желании умереть. Глупо это, может быть, но она такая, что ж ей с собой делать! Ей ещё слишком рано думать о том, чтоб не остаться в старых девах, а ведь вот приходит в голову и эта мысль. Пример тёти Анны Петровны, поздно вышедшей за старика и скоро овдовевшей, перед глазами. Нет, нет, все, что угодно, но не это! В этом ей чуется что-то оскорбительное. Почему – она не может сказать себе, но не может и отделаться от этого чувства. Влечения к мужчине она не знает в такой мере, чтоб это стало предметом её мечтаний. Сознание, что на неё не обратили внимания? Нет, она не может сказать этого. На неё «обращали внимание» не раз, – она умела отклонять его. Да вот – Фадеев. Если он до сих пор не признался ей в любви, так только потому, что она не хочет… она ещё не хочет этого. А ведь, быть может, пойдёт и на это!

И она ясно понимает, что виной её колебаний, её теперешних смутных, печальных настроений – Соковнин. Ничто не дорого ей сейчас, ничто не желанно, кроме его любви!

А если её не будет? Если он не придёт сказать ей: будьте моей женой, – как сказал это Наташе?

Что ж! Она уже примирилась с мыслью, что надо готовиться и к этому. Летняя поездка, которую она задумала, это – желание не видеть его… забыться. И тайная мысль найти это забвение в ком-нибудь другом. Не он же один для неё на свете! Не может быть! Но вот в её мыслях нежданно-непрошено пронеслись неясные картины этой поездки, смутные образы неведомых-желанных встреч – и Соковнин уже среди них… О, да! С ним рука об руку с ним, куда угодно!.. Всю жизнь!.. И даже все сельскохозяйственные заботы, которые ей начали опостылевать здесь, в Девичьем поле, уже окрашиваются там… в будущем – для своей новой будущей семьи – новым светом.

Фадеев бросил под ноги на землю докуренную папиросу. Но она ещё дымилась. И смрадный дымок тлеющей бумаги и плохого табаку, тянулся кверху, прямо на Лину. Её немного раздражало это, раздражало и белое пятно этого окурка на чистом песке у скамейки. Ей хотелось встать, придавить ногой тлеющий окурок и отбросить его подальше в сторону. Но она постеснялась сделать это, чтоб не смутить Фадеева. Не хотела сказать и ему. А он, ничего не замечая, сидел теперь, как и она, молча, задумчивый. Молчание, как отдых после утомившей и его работы, казалось в первые минуты таким естественным, – продолжительности его он не заметил.

А Лина думала:

«Пошла бы я за него или нет?»

Ей сейчас не хочется дать даже себе самой отрицательный ответ. Где-то там в глубине души, это отрицание как будто лежит уже в готовом виде. Но оно представляет что-то такое неприятное, к чему никак не хочется прикоснуться. Рядом с ним лежит надежда, что в нем не встретится и надобности – до предложения со стороны Фадеева дело не дойдёт. Но там же, в глубине души таится и другое чувство: «а вдруг и он пригодится?» И Лина не знает, которое из этих двух чувств тяжелее, неприятнее. Фадеев ей не неприятен, – напротив, она иногда чувствует к нему такую симпатию, что ведь уже не раз её судьба висела в этом отношении на волоске. И это не беда – то были только отдельные минуты какой-то ей самой непонятной слабости, малодушия, а в полном сознании – она не хочет быть его женой. Но есть что-то обидное по отношению к самой себе в той мысли, что, может быть, кроме Фадеева, не встретится никого более симпатичного ей. В этом «может пригодиться» она как бы сама себе заранее выносит приговор ненужности никому, кто показался бы ей желанным, дорогим, ещё и кроме Соковнина. И это чувство обиды так напряжённо, что она уже, пожалуй, лучше предпочтёт неприятность отказать, если б Фадеев сделал предложение, – неприятность незаслуженно обидеть его, да и самой сжечь корабли, лишить себя возможности надеяться, что он может ещё пригодиться, – чем чувствовать себя под гнётом этой подлой мысли.

Фадеев, восторженно настроенный и тихой красотой апрельского вечера, и работой, которая была ему приятна, и этим отдыхом в такой близости с любимой девушкой, прерывает её мысли задушевным обращением к ней:

– Знаете, Полина Викторовна, я вот сижу и думаю: отчего это мы молчим, когда так хочется говорить!.. To есть я про себя, по крайней мере, могу это сказать.

Лина взглянула на него, неопределённо улыбаясь, и сказала:

– Говорите.

– Говорить?

В его патетическом тоне Лине послышалось что-то необычайное: не то отчаянная решимость, не то глубокое сомнение.

И ей стало как-то не по себе.

Фадеев начал:

– Нет, знаете, Полина Викторовна, как хорошо жилось бы на свете, если б все всегда говорили то, что им в данный момент хочется сказать…

Лина немного оправилась от внезапно охватившей её тревоги и с улыбкой возразила:

– Ну, это вопрос, – это, пожалуй, привело бы иногда к таким столкновениям…

– Я не о столкновениях, – прервал её, оживляясь, Фадеев, – я не говорю о чем-нибудь неприятном. Я хочу сказать, что иногда молчат о приятном. Ну, вот хочется сказать, а молчишь.

Он говорил это уже быстро, нервно, и, казалось, готов был говорить неудержимо. Но вдруг оборвался. Взгляд, которым он смотрел на Лину, стал тихим, робким. И Фадеев уже упавшим голосом докончил:

– А может быть, это потому, что, действительно, не уверен, приятны ли эти твои слова-то?

Лине стало вдруг безотчётно жаль его. Тревожная догадка пронеслась в её голове: он хочет признаться в любви. И ей захотелось остановить его. Но она ещё не могла сразу придумать, как, какими словами это сделать, и как-то невольно потупилась. Оба замолчали на несколько секунд, показавшихся Лине длинными минутами; она напряжённо думала да думала, что ей сейчас сказать, чтоб отвести удар, и ничего не приходило на мысль.

А Фадеев, не меняя позы, и тоже, как и Лина, с опущенным в землю взглядом, дрогнувшим голосом, спотыкаясь на словах, уже говорил:

– Знаете, Полина Викторовна, я давно влюблён в вас… Может быть, вы это замечали: вы были иногда так ласковы… любезны со мной… А может быть, вы это так… как со всеми… ничего не замечали… Ну, вот, я признался. А боялся долго. Да. Разумеется, я хочу… я думаю… позвольте, я прошу вашей руки… я…

Он хотел сказать ещё что-то, но спазмы, видимо сдавливали ему горло – он замолчал.

«Вот оно!» – подумала Лина. Она смело подняла теперь на Фадеева глаза. Взгляды встретились. И у Лины чувство жалости стало ещё сильнее. «Розовый мальчик» был бледен, глаза смотрели растерянно, полуоткрытые губы вздрагивали, точно сквозь них ещё хотели прорваться недосказанные слова. И жалость перешла как-то сама собой в желание уничтожить лаской самую причину жалости. Ведь на этом чувстве: сделать другому добро – так часто возникает и самая любовь. Но что она могла сказать ему сейчас? Только – «нет». Быть может, раньше у ней было бы колебание, была бы минутная слабость, влечение, – но не теперь, не сейчас. Ей было и смешно, и непонятно, и даже как будто радостно, что вот как раз в эту минуту, когда она только что думала о возможности его предложения, он точно откликается на её мысли. Точно взаимное внушение.

Да, это был решённый вопрос: в её теперешнем настроении предложение помощника лесничего ей не улыбалось, а сердце… сердце ещё верило в другое счастье, сердце ещё ждало своего сказочного принца.

И Лина ответила Фадееву:

– Федор Михайлович, голубчик, зачем вы сказали мне это!.. Ведь, скажите правду, я не виновата… я ничем не подала вам повода? Ведь да: нет, не подала?

Она взяла его лежавшую у него на коленях руку и, слегка пожимая её, дружески потянула её к себе.

Пригретый лаской, Фадеев порозовел и, на ласковый взгляд Лины, отвечая улыбающимся взглядом, сказал:

– Нет, нет!.. Но… я люблю вас… давно люблю.

Лина, не выпуская его руки, ласково-грустно смотрела ему в глаза и ещё молчала. А он, уже становясь спокойнее, смелее, продолжал:

– Быть может, я не то сказал… не так… быть может, вы хотите подумать… да?

Её взгляд стал сразу серьёзен; она слегка покачала головой, и тихо, спокойным тоном ответила:

– Нет… что же думать!.. Нет, я… видите ли, я не пойду за вас.

Фадеев теперь уже не побледнел, а стал краснеть ещё больше. На правом виске обозначилась тоненькая синеватая жилка. Он, казалось, хотел сказать ещё что-то очень важное, сказать горячо, но не находил слов. Он высвободил свою руку из руки Лины, потупил взгляд и нервно барабанил пальцами по коленке.

Лина уже совершенно спокойно продолжала:

– Вы не сердитесь на меня… Я должна быть искренна. Я вас очень… очень люблю – как знакомого. Мне с вами приятно… так легко, просто. Я всегда… буду рада вам – всегда. Но… вы знаете эту тривиальную поговорку: «с милым рай и в шалаше». Я её вполне понимаю. Хотя ещё не знала… не чувствовала такой любви. Но понимаю, что это должно быть так. Так вот у меня нет этого чувства, чтоб я хоть в шалаш… хоть на край света…

Ей хотелось добавить: «с вами» – но слова как-то не сошли с языка.

А Фадеев, совершенно смущённый, нервно бормотал:

– Да, я понимаю, понимаю… я для вас жених незавидный… да… что же делать!.. Действительно, мой шалаш в лесу, я беден… но я думал, что вы не…

– Ах, мне это было бы все равно… Да ведь и не навек же вы в лесу. Но… я вообще ещё сама не знаю, чего я хочу, чего я жду от жизни. Понимаете, я сама себя ещё не нашла, – сказала она уже более уверенным тоном, точно нашла, наконец, неопровержимый довод в пользу своего отказа.

Тогда и Фадеев, тоже уже более решительно и спокойно, сказал:

– Да, да… может быть, может быть… Я думал… Простите.

Наступила минута молчания.

Лина думала:

«Вся жизнь в глуши, вся жизнь в мечтах о новом социальном строе, который, при всей удаче, может оставить и его, и её на том же старом месте, оставить там, где они приспособятся при теперешнем распределении ролей соответственно их знаниям и способностям. Нет, уж лучше и в новый строй перешагнуть с другой ступени и заявить свои новые права, уступая бо́льшие прежние, а не выпрашивая прибавки!»

Лина встала и сказала:

– Стало свежо, сыро, пойдёмте в дом.

Фадеев, вставая, смущённо произнёс:

– Да, да… мне пора уезжать, да. До свиданья, Полина Викторовна. Не сердитесь, что я…

Прощаясь, он протянул ей руку. Она сердечно пожала её и сказала:

– Вы на меня не сердитесь.

– Помилуйте…

– Приезжайте.

– Благодарю вас. Как-нибудь опять.

– Скоро-скоро. Слышите.

Они пошли в дом. Фадеев заглянул на кухню, чтоб велеть Сергею вывести из каретника свою верховую лошадь, зашёл проститься с Александрой Петровной, и Лина проводила его потом на крыльцо. Уже спускаясь со ступенек крыльца, он вдруг остановился, повернулся лицом к Лине и упавшим голосом, точно в бреду, точно самому себе, сказал:

– Знаете, Полина Викторовна, если б вы надумали… я ведь могу переменить род службы. Могу перевестись в Петербург, в департамент…

И не дожидаясь ответа, не взглянув даже, какое впечатление произвели его слова на Лину, он как-то торопливо приподнял и опять надел фуражку и быстрыми, твёрдыми шагами пошёл к воротам, где уже ждал его Сергей с лошадью.

А Лина почувствовала к нему вдруг какое-то непонятное, почти неприязненное чувство, и напряжённо думала: «Зачем он это сказал!» Его слова казались ей глупыми, ей было жаль его; но эта жалость уже не переходила, как давеча, в ласку, а в досаду. И она мысленно произнесла:

«Чиновница лесного департамента!.. Эсдека, эсдека!..»

Она смотрела, как Фадеев прыгнул в седло, как Сергей отворил ворота, как Фадеев ещё раз оглянулся на дом, поклонился ей и, пришпорив лошадь, быстрой рысью выехал на дорогу. Лина постояла с минуту на крыльце, посмотрела на сгущавшийся мрак между соснами в парке, разглядела на небе загоревшуюся звёздочку, потом, заломив руки за голову, глубоко вздохнула вздохом облегчения: точно часть тяжёлой ноши свалилась с её плеч. Но именно только часть: когда она, войдя в дом, поднималась по лестнице в свою комнату, её охватила щемящая тоска, – весенняя тоска, порыв к чему-то не похожему на все знакомое окружающее, на это хорошее-хорошее, ни в чем неповинное, но опостылевшее настоящее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю