355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Тихонов » Девичье поле » Текст книги (страница 5)
Девичье поле
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 22:30

Текст книги "Девичье поле"


Автор книги: Алексей Тихонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

VIII

Вернувшись в свою комнату, Наташа быстро оделась, захватила с собой альбом и карандаши, тихонько на цыпочках спустилась в переднюю, надела свою шубку, подошла было к парадным дверям, потом раздумала и пошла на кухню. Анисья уже встала и разводила огонь под плитой.

– Барышня, вы куда? – спросила Анисья, увидав её одетой.

Наташа улыбнулась:

– Гулять, Анисьюшка.

– Ранняя птичка.

– Анисьюшка, Лина просила разбудить её, через час, что ли, как всегда она встаёт.

– Хорошо, барышня.

Наташа спустилась на озеро в свою «мастерскую».

Не первый раз наблюдала она и лунную ночь, и закат, и восход солнца. Но теперь ей показалось в окружавшем её освещении что-то совсем новое, смутившее её предчувствием чего-то ещё неразгаданного, захватывающего. Рассвет не наступил, но ночь уже уходила. И какая ночь: ясная, лунная! Вот она, луна – полная луна с едва начинающимся ущербом. Она стоит высоко-высоко. И небо так ясно-ясно. Но звезды, спутники этой лунной ночи, уже побледнели. И весь тот серебряный покров, которым лунный свет одевает все на земле; точно вылинял, потускнел. И тени от деревьев – они видны по-прежнему на белом снегу, – но они стали бледнее. А дня ещё нет. И во всей этой окраске и снега, и деревьев, и дома есть что-то жуткое в своей таинственности вымирания.

Вот там далеко на востоке небо как будто стало светлее… бледнее и ещё бледнее.

И вдруг порозовело.

А вот у самого горизонта – точно зарево отдалённого пожара – часть неба заалелась. Все быстрей, все ярче разрастается зарево, и все бледнее становится тёмное небо на западе, бледнеет свет луны. И все окружающие предметы как будто перестали бросать тень. И Наташе вспомнилась андерсеновская сказка о человеке, потерявшем свою тень. Эта сказка, эта фантазия опять кажется возможной и в природе. Нет тени. Слились два света. И все существующее стало как бы не реальным, отбрасывающим тень в ту или другую сторону, а чем-то призрачным. Так бывает в сумерках. Так бывает при облачном небе. Но теперь небо так чисто, прозрачно, и не сумерки, – свет. Свет полной луны и свет надвигающегося рассвета.

Наташа смотрела во все стороны, вглядываясь в очертания дома, деревьев, снеговых сугробов в этом ежеминутно изменяющемся освещении, в этих переходах от одного света к другому. Но теперь её внимание уже все сосредоточилось на той точке горизонта, где все ярче и ярче разгоралось зарево пожара; где розовая заря переходила в расплавленное золото, и где вдруг в одно мгновение вспыхнул, как огненный язык, край солнца, огромного, яркого, золотисто-красного. И все то, что сейчас было подёрнуто розовой дымкой: и верхушки деревьев, и снег, и облачко, откуда-то внезапно появившееся на светло голубоватом небе, – все вдруг приняло свои естественные краски. Зелёными стали верхушки сосен, жёлто-кирпичными стволы их, белым снег, темно-серыми стены дома, и ярко-золотистые пятна блеснули в стёклах окон.

И тени, лиловатые тени, длинные, немного расплывающиеся, побежали от всего окружающего, потянулись от востока на запад: тени от сугробов, тени от каждой маленькой кучки снега, тени от деревьев. И большая далёкая тень от дома легла на все, что было за его западной стеной, а стена восточная вся озарилась слабым, но ясным утренним светом.

Наташа не оставалась стоять на одном месте на озере. Она поднялась на гору, она обошла кругом дома, осматривала все световые переливы на нем. И вот как только легла от дома тень на запад, Наташа заметила, что там, где большой дом не дал проникнуть лучам солнца, там свет бледнеющей, уходящей луны все ещё был настолько силён, что бросал встречную тень от деревьев, оставшихся неозаренными рассветом.

– Боже мой! – почти вслух произнесла Наташа. – Да ведь это то, что я видела во сне, ведь это мой сон. Да, да… скорей, скорей!..

Она раскрыла альбом и, стоя, поддерживая его одной рукой, другой поспешила начерно нарисовать расположение теней. Она была в восторге от новизны этих световых эффектов, и с какой-то затаённой болью смотрела, как они, ярко выступив на мгновение, стали таять, исчезать по мере того, как солнце поднималось выше и выше.

– Барышня, а я вас везде ищу, – раздался вдруг около неё голос Анисьи.

Наташа оглянулась. Анисья, улыбающаяся, с кувшином в одной руке, со стаканом в другой, стояла перед ней.

– Пожалуйте.

И Анисья налила в стакан молока.

Наташа, улыбаясь, взяла его:

– Спасибо, Анисьюшка. Да я ещё что-то и не хочу.

Она хлебнула два-три глотка, сначала как бы нехотя, но потом молоко ей так понравилось, что она сразу выпила стакан и подставила ещё, чтобы Анисья налила другой.

– А мама встала?

– Да. Сейчас самовар подали.

– Ну скажите, что и я сейчас приду.

И, выпив второй стакан, она поблагодарила Анисью ласковой улыбкой, и Анисья ушла.

Зарисовав в альбом все, что ей было нужно, Наташа пошла домой. Теперь она уже не оглядывалась на окружающее. С опущенной головой, она, казалось, смотрела только себе под ноги. Но перед глазами её возникал целый ряд картин, – настоящих картин, написанных на полотне, написанных ею и выставленных в салоне Société Nationale des Beaux Arts. Да, она выставит их там… Пожалуй, L’es Indépendants или Salon d’Automne кажутся более привлекательными, – нет, – скорее модными, кричащими… Но именно среди них она не чувствовала бы себя «независимой» в своём творчестве. Она находилась бы в зависимости от их «независимости». Нет, непременно Beaux Arts!..

И видится Наташе одна из зал, где, среди сотни других картин известных и неизвестных художников, висят и её пейзажи. Видится ей любопытная толпа, останавливающаяся перед её картинами, толкующая о них.

И Наташу вдруг охватывает нервный трепет. Она чувствует потребность куда-то спешить. Почти бегом входит она на крыльцо, почти бегом проходит через кухню в переднюю, нервно-торопливо раздевается и, улыбающаяся, радостная, входит в столовую, целует сидящую за самоваром мать, целует Лину, бросает ей мимоходом: «Соснула всё-таки, родная?» – и на её слова: «Да, с час», смотрит ей в глаза выразительным, ласковым взглядом, опять целует её, потом тётю Анну Петровну и спрашивает:

– А бабушка?

– Бабушка сейчас придёт, – отвечает ей мать.

– Ну, и я сейчас, – говорит Наташа, – пойду на минутку к себе, отнесу альбом и умоюсь. А то ведь я вышла неумытая.

Но, войдя в свою комнату, Наташа, прежде чем умываться, бросается в кресло, точно желая немного отдохнуть от прогулки и сосредоточиться. И теперь она как-то машинально твердит про себя:

– Дом на горе… дом на горе!..

Она сказала себе, когда придумала это название для своих картин, что в нем есть что-то символическое. Она не уяснила себе этой мысли ясно тогда, не вдавалась в подробный разбор её и теперь; но опять ей показалось, что есть что-то символическое в этой встрече двух направлений теней, двух светов. Прекрасна была ночь с её ярко светящей луной, с мириадами звёзд. Сколько красоты, поэзии, сколько обаяния! Так весь старый мир, все то, чем человечество жило в ночи. Но блеснул яркий свет истины-солнца, и все обаяние лунной ночи померкло, – она была ведь только отражённым светом этой истины. Вся красота призрака исчезла пред светом настоящего дня. Только на одно мгновение большой старый дом на горе своей тенью мог оживить красоту уходящей ночи. Но вот выше и выше поднимается солнце – и последние лунные тени исчезают. Исчезают и звезды, и бледная, помертвевшая луна, никем не замечаемая, забытая, ненужная, спускается за горизонт… Да, тут есть символическое…

Наташа не хочет разбираться в этом, не хочет думать, что она может отразить это настроение своё так или иначе в картине. Да, не надо подчёркивать мысли. Если бы ей только удалось передать то, что она видела в натуре. Мысль пронеслась у неё в уме, и этого довольно с неё. Мысль наложит отпечаток на все её творчество, придаст особый характер контурам, особый отпечаток сочетанию красок. Ведь не фотографию же она даст и не рабское подражание природе. Должно быть что-то своё, должна быть её душа, её мысль в картине. Но только ничего подчёркнутого, ничего преднамеренного. Не может быть, чтобы картина не дала тех настроений чуткому зрителю, какие дала ей сама природа.

Наташа желала вызвать теперь в своём воображении эти задуманные ею картины с полной ясностью всех очертаний, всех красок. И она забылась в этом. Она сидела долго-долго, закрыв глаза рукой. Её томила истома, а картины все ярче и ярче выступали в её воображении. И вот сейчас, кажется, бери палитру и только копируй, записывай то, что стоит пред глазами! Все так ясно!.. Наташа чувствует, как вдохновение волнует её, как слезы восторга подступают к глазам при мысли, что вот то, что сейчас в её фантазии, в одном её мозгу, сделается достоянием тысячи зрителей, тысячи глаз, тысячи мозгов.

– Наташа, ты спишь? – послышался голос Лины.

Наташа очнулась. Действительно она задремала в кресле.

Теперь она открыла глаза, протёрла их, вскочила, бросилась к Лине, обняла её, крепко расцеловала.

– Сейчас, Лина, сейчас. Я замечталась.

Она сняла с себя кофточку и начала быстро умываться.

– А что же, интересны были твои наблюдения? – спросила Лина.

– Страшно интересны, – отвечала Наташа, плещась под струёй холодной воды. – Линочка, если мне удастся то, что я задумала, я… я просто не знаю, что будет! Я верю в успех!

IX

Когда Наташа сошла в столовую, бабушка уже сидела там.

– Натка, полуносница, здляствуй! Здляствуй, детка моя! – говорила бабушка, широкой улыбкой открывая свои великолепные зубы и молодо-молодо смеясь глазами из-под больших круглых очков.

– Здравствуйте, бабусенька милая, бабусенька моя хорошая.

– Ну сто зе, ты много налисоваля на молозе-то? Холодно, я думаю, пальцам-то.

– Ничего, бабушка. У меня кровь молодая. Да и рисовала-то я немного.

– А сто зе ты делаля?

– А я, бабушка, с морозом разговаривала.

– Н-но?.. Сто зе он тебе сказаль?

– Много хорошего, бабушка.

– Ну, а сто зе?

– А это уж мой секрет. Это вот, когда я напишу картину, тогда вы увидите.

– Ну а польтлет-то мой когда зе?

– А сегодня, бабушка.

– Н-но?.. Холёсё. Я оцень хоцю свой польтлет.

Александра Петровна налила тем временем Наташе кофе и подвинула близко к ней булки, сухарики, масло, яйца всмятку, сыр. И Наташа принялась теперь за еду с той радостью, с той же живостью, как делала все. Анна Петровна заговорила с Линой о неотложных хозяйственных делах. Сергей пришёл к Александре Петровне с докладом, что мужики привезли дрова. Александра Петровна должна была сама пойти смотреть их и сказала Наташе:

– Ну, ты другую чашку нальёшь себе сама.

– Да, да, мамочка! Не беспокойся. Я всё-таки хозяйничаю у себя-то.

– Так ты и мне усь налей, – сказала бабушка. – Посмотлю я, как ты хозяйницяесь.

Наташа взяла бабушкину чашку.

– Отлично хозяйничаю, бабушка. Вот вы приезжайте ко мне в Париж в гости и посмотрите, как я там в маленькой комнатке устраиваюсь.

– Да сто ты все в Палис да в Палис. Куда усь мне в Палис. Вот плидет опять мой паляц-палялиц, тёпел усь не отвелтисся, и повезут меня, сталюху, в Петельбульг, на Смоленское. Вот тебе и Палис.

– Ну, бабушка, какие вы разговоры заводите, – улыбаясь, погрозила ей пальцем Наташа.

Наташа мыла чашку; неловким движением опрокинула блюдечко с водой, залила скатерть и весело вскрикнула:

– Ах! Ну вот, это вы все, бабушка, виноваты! Видите, как вы меня расстроили. Надо кофе пить, а вы о кладбищах.

– Ну, сто делать. Сегодня суббота, завтля все лявно цистую постелят.

Лина с улыбкой обратилась к Наташе:

– Дай я налью.

– Ну уж это совсем оскорбительно, Линка, – шутя огрызнулась Наташа. – Уж позвольте, я хочу доказать, что я талант на все руки.

Она теперь со вниманием, методически вымыла и вытерла бабушкину чашку, спросила, как крепко ей налить, совсем тихонько, чтобы не расплескать, отнесла ей чашку на место и, целуя бабушку, приговаривала:

– Ну вот видите, бабусенька. Кушайте, милая. Ваша Наташа даже кофе умеет наливать.

– Ну, а как зе мне одетьця-то, Натка, для польтлета?

– А никак, бабушка. Разве вам непременно хочется, чтобы я ваше платье рисовала? Да Бог с ним. Будет ли оно шёлковое с кружевной отделкой, или вот это полосатенькое бумазейное – не все ли равно. Мне голову, голову, эту милую, дорогую бабусенькину голову надо!

Наташа взяла бабушкину голову руками за обе щеки, притянула её к себе и пристально всматривалась в неё.

– Знаете, бабуся, я нарисую вас à la Lenbach.

– Это как?

– А так… портрет-этюд. Все эскизно, кроме лица. И совсем живые-живые глаза. Ваши чудные глаза, бабусенька.

Целуя бабушку в губы, Наташа шутливо сказала:

– На зубы мы не обратим внимания… Но чтобы глаза бабусенькины… я сделаю их хорошими-хорошими.

Бабушка, улыбаясь, ласково смотрела на неё и беспрекословно позволяла ей поворачивать во все стороны свою голову. Потом спросила:

– А оцьки не снимем?

– Нет, бабушка, в очках лучше. Когда привык видеть лицо в очках, то без очков оно кажется каким-то сонным, чужим. Нет, мы сделаем так, чтобы вы немножко повернулись en trois quarts, и из-за очков, сбоку, взглянете на меня. Будут и очки, и один глаз совсем чистый. Уж я вас усажу.

X

Кончив кофе, Наташа пошла с бабушкой в её комнату. Сергею велела принести с озера все ещё стоявший там мольберт и доску, пришпилила холст, усадила бабушку и бойко, уверенно начала набрасывать эскиз её портрета.

Никогда ей не работалось, кажется, так легко, так вдохновенно. Быстро, штрих за штрихом, на полотне появлялись черты бабушкина лица, схожие, очень схожие, но в тоже время как будто и не те.

– А мне сто зе, сидеть и не лязговаливать? – спрашивала бабушка.

– Нет, бабушка, делайте, что хотите, я скажу вам, когда не шевелиться. Вот сидите так, вяжите ваше вязанье, держите голову наклонённой в этом направлении. А разговаривая со мной, взглядывайте на меня из-за очков, не поворачивая головы. Вот так. Ну вот, хорошо, хорошо, бабусенька!

Наташа с сосредоточенным выражением лица делала своё дело. Иногда, встретившись с бабушкой взглядом, она улыбалась, оттопыривала губы, точно в воздухе посылала ими бабушке поцелуй, и опять чертила карандашом по полотну.

Бабушка вдруг ни с того ни с сего сказала:

– Дай Бог тебе холёсего зениха, Натка.

– Благодарствуйте, бабушка. С чего это вы вдруг?

– Так, Натка. Усь оцень я люблю тебя за то, сто ты весёлая.

– Рада угодить, бабушка. А жених-то при чем?

– А так, Натка. С такой весёлой зеной холёсё холёсёму человеку зить будет. Вот я и думаю: дай Бог тебе холёсего зениха. Усь так-то у тебя весело будет. Я бы к вам плиехаля, полядовалясь бы на вас.

Наташа на минуту приостановилась рисовать, посмотрела на бабушку, и у неё явился порыв броситься вот сейчас к бабушкиным ногам, обнять её, и поделиться с бабушкой своим счастьем, своей радостью, своей далёкой любовью. Ей хотелось сказать этой милой бабушке о том, что жених у неё уже есть, что он полюбил её именно за эту весёлость, что он бабушке понравился бы, как она сама. Да, – она это сейчас и скажет бабушке! Но только, нет, не сейчас!.. Вот сначала кончит: ей ведь работается так хорошо, так вдохновенно, что она боится оторваться. Рассказать – не уйдёт, а теперь надо рисовать, рисовать!

Наташа уже серьёзным, строгим тоном говорит бабушке:

– Сидите смирно.

И бабушка принимает серьёзный вид и, покорная, принимается за своё вязанье.

– Ну, бабушка, взгляните опять, – сказала немного погодя Наташа.

Бабушка перевела на неё взгляд, серьёзный и покорный.

Наташе смешно видеть это послушание у бабушки. Ей стало любо, что она здесь в эту минуту повелевает, как мастер своего дела. Она – maître. И она улыбнулась навстречу бабушкину взгляду такой светлой улыбкой, что и у бабушки все лицо засияло, – засияло светлой радостью, молодостью.

Наташа уже взяла ящик с красками, взяла палитру и кисть и по сделанному карандашному рисунку накладывала мазки красок. И бабушкино лицо на полотне с каждым мазком становилось все живее, все схожее. Вот сейчас это светлое выражение бабушкиных глаз, точно волшебством каким, нежданно-негаданно для самой Наташи, передалось так ясно, так полно несколькими мазками маленькой кисти. И эти губы, милые, добродушные губы! Они были когда-то полными, немного чувственными в гармонии со всей жизнерадостной фигурой бабушки; с годами и губы, как и все тело бабушки, несколько похудели и теперь из-за простодушной улыбки сквозила иногда лукавая усмешечка – свойство тонких губ. Наташа, смотря теперь и на бабушку и на свою работу, вся горела восторгом. Ей удавалось то, о чем она могла бы только мечтать.

Бабушка, видя её лихорадочность в работе, спросила:

– Ну сто зе, Натка, выходит сто-нибудь?

– Выходит, выходит, бабушка! Сидите, сидите! Сейчас я покажу вам.

Бабушка покорно приняла опять неподвижную позу.

Через полчаса Наташа на минуту положила палитру, встала, отошла на некоторое расстояние и внимательно посмотрела на портрет и на бабушку. Фотограф не одобрил бы его, – художник не мог бы не прийти от него в восторг. Не ускользнула ни одна старческая складка, ни одна характерная морщинка. Седина редких, немногих волос, выглядывавших из-под чепца, сухость желтоватой кожи, все было как живое. Но в чуть приподнятых углах губ и в глазах, так задорно выглянувших из-за золотой оправы очков, было столько жизни, столько молодости, что если лицо есть душа человека, то душа этой старухи, казалось, была неувядаемо молода. И как тут было разобрать, где кончалась душа бабушки, где начиналась душа самой Наташи, когда обе они так любили друг друга, так были близки друг другу, несмотря на разделявшие их десятки лет. Этот портрет-картина, отразивший изображённый на ней предмет через призму души художника, отразил на полотне и самую эту призму-душу: на полотне была Наташа, великолепно загримированная бабушкой.

Наташа улыбнулась, повернула мольберт с портретом к бабушке и торжественно сказала:

– Вот!

Бабушка взглянула, положила вязанье, сняла одни очки, надела другие, приподнялась и, удивлённая и растерянная, смотрела на портрет.

Наташа с нервным напряжением всматривалась теперь в лицо бабушки. Она видела, как по её щекам, из-под очков, покатились крупные-крупные слезы. Их было все больше и больше, углы губ опустились, – бабушка, казалось, готова была разрыдаться. Наташа, уже растерянная, бросилась к ней, обняла её, стала целовать её руки, её лоб и приговаривала:

– Бабушка! Бабуся! Что с вами? Бабуленька, разве?..

А бабушка крепко обняла её, схватила руками её голову, и целовала её волосы, сквозь слезы всхлипывая, и говорила:

– Натка!.. Натка!.. Ведь и я быля молода… и я любиля!..

И ничего не говоря больше, она опять опустилась, беспомощная, в кресло. Наташа склонилась перед ней на колени и, приподняв голову, смотрела в лицо бабушки. Та улыбнулась, и то целовала Наташу, то утирала ещё струившиеся из глаз слезы.

– Бабусенька, успокойтесь же, дорогая моя. Что я наделала?.. Ах, этакая негодная девчонка, что я наделала!

А бабушка, растроганная, продолжала лепетать своим полудетским говором, перемешивая, как и всегда, серьёзное, глубокое чувство с шуткой:

– Спасибо тебе, Натанька, спасибо тебе дологая моя. Вот не озидаля, сто ты мне такой подалок сделаесь… Натанька, я тепель так и не отойду от этого польтлета. Буду смотлеть и думать: вот как состалилясь, а какая быля молодая. Вот ведь, Натка, я такая зе быля, как ты. Вот ты меня угадаля – вот на польтлете-то. Я вот и визю, сто я была молодая. Сколько я ни смотлю тепель свои польтлеты, – все сталюха да сталюха, ницего холёсего. А тепель вот визю, сто я вовсе не состалилясь. Вот ты видись, сто я не состалилясь, ты меня молодой и налисоваля. Спасибо тебе, Натка.

Бабушка опять обняла и поцеловала Наташу и, снова смотря на портрет, говорила:

– Вот как поглязю тепель на этот польтлет, так и смельти бояться пелестану. Все буду думать, сто я есьцё дольго-дольго плозиву. А то знаесь, как сизю одна-то у себя в комнате здесь, ковыляю вот спицями-то своё вязанье, да думаю: вязи не вязи, все лявно умилять сколо плидется. Как подумаю, Натка, сто вот плидется там в земле-то лезать, – и бабушка при этих словах внушительно трижды ткнула пальцем вниз, – так нехолёсё, нехолёсё станет.

Шутливым тоном она продолжала:

– Думаю себе, там холодно, холодно… а я к тёпленькому пливыкля. – И уже серьёзно, деловито добавила: – у меня ведь и место давно на Смоленском куплено.

Помолчав в раздумье, она грустно и ласково произнесла:

– Натка, ты на похолоны-то плиеззяй ко мне из Пализа-то.

– Бабушка, какие похороны, что вы говорите! – горячо протестовала Наташа. – Ведь вы же сами сказали, что вы ещё долго проживёте. Это зеркала нехорошие, – понимаете? – вам и кажется, что вы постарели, а я вот вижу, что вы молодая.

– Плявда, плявда, Натка. Тепель и я думаю, сто я есьце дольго плозиву. Да, Натка, дольго. Ведь у меня в дусе-то все есьцё молодое.

Смотря задумчиво, она тоном добродушной заботы сказала:

– Вот, Натка, как дольго-то я плозиву, ты дольго наследства и не полюцись. А я ведь все тебе завессяля. – Помолчав, она успокоительно добавила: – Но я все лявно все дам тебе и так.

– Бабушка, оставьте, пожалуйста! Что вы все говорите глупости! – обиженным тоном возразила Наташа.

– Нет, плявда, Натка, – не унималась бабушка, – тебе ведь деньги-то там нузьны – много ли ты там из сколи-то полюциля. Только вот у меня сейцяс дома-то немного, Натка. Сот пяток не найдётся. Я тебе дам на дологу-то.

– Да не надо, бабушка.

– Как не надо, как не надо! Я потом плислю и есьцё. Нам-то здесь, в усадьбе-то, много ли надо. У нас здесь все есть. А ты сто Бозья птица!.. Эх, Натка, кабы я быля молодая, и я бы с тобой в Палис поехаля, посмотлеля бы, как ты там зивёсь, молодая-то.

– Поедемте, бабушка.

– Нет, куда мне, у меня ноги не ходят, сто я тебе буду там обузой-то. А ведь в Пализе-то все поди-ка на сталом месте? Есьцё мне, позялюй, будет глюстно вспоминать, как в молодости-то там быля. Ведь мы там с дедом твоим дольгонько позили. Холёсее было влемя. А тепель вот куда с больными-то ногами деваться. Сиди сиднем.

– Ну вы хоть на свадьбу мою приезжайте, бабушка.

– На свадьбу?! А лязве ты замус выходись?

– Нет ещё, бабушка… но может быть, и выйду.

– Н-но? Натка, ты не влёс?

– Правда, бабушка.

– За кого зе?

Наташа крепко обняла бабушку, поцеловала её руки и потом, подняв опять голову и смотря ей прямо в лицо, весело сказала:

– Бабусенька, я только вам открою этот великий секрет. У меня жених… To есть не совсем жених, бабушка, а, понимаете, я думаю, что он будет моим женихом. Он – художник, бабушка, – понимаете? – большой художник.

Бабушка весело смотрела ей в глаза и с немного лукавым добродушием отозвалась:

– Понимаю, дусецька, понимаю. Больсе половины поняля.

И глядя на Наташу пытливым, ласковым взглядом, спросила:

– Молодой?

– Молодой, бабушка. Тридцать два года.

– Ну, слява Богу, – не сталий. Луцьсе бы помолозе-то, да ницего.

С весёлой убеждённостью Наташа повторила:

– Ничего, бабушка.

– Ницего-то, ницего… Да он сто зе, тозе из Петельбульга?

– Нет, бабушка, он француз.

Бабушка смутилась. Тоном, в котором звучали и сомнение и грусть, она, немного растягивая слово, произнесла:

– Фля-нцу-зь?.. Ой, ненадёзный налод флянцузы!

– Этот надёжный, бабушка.

– Ты думаес?

– Уверена, бабушка.

Бабушка с добродушной покорностью серьёзно сказала:

– Ну тебе луцьсе знать. А только всё-таки, Натка, ты не оцень довеляйся флянцузам-то.

– Бабушка, я доверяюсь не французу, я доверяюсь таланту. Талант не обманет.

– Мозет быть, мозет быть. Дай Бог тебе всего холёсего, Натка. Не нам тебя судить. Деляй, как знаесь.

– Только вы теперь пока никому не говорите, бабушка. Я ведь ещё и не знаю, что из всего этого выйдет.

– Холёсё, холёсё. Мольцю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю