355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Бондин » Моя школа » Текст книги (страница 5)
Моя школа
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:12

Текст книги "Моя школа"


Автор книги: Алексей Бондин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

БОЛЬШАК

Был конец января. Вьюги утихли. Вместо них пришли легкие морозцы. Деревья стояли, украшенные парчевыми кружевами инея.

Павел купил мне серые валенки, а Екатерина из старья сшила шубенку.

Я весело побежал на улицу. Меня увидел дядя Федя. Он, улыбаясь, взглянул:

– Ну, что, Олешка, разбогател? Шубным лоскутом обзавелся? Молодец! Что не ходишь сказки слушать?…

И вот раз вечером к нам в дом пришел солдат в серой шинели, в больших широконосых худых сапогах. Пришел и спросил:

– Дома хозяева-то?

Екатерина выглянула и недоверчиво спросила:

– Вам кого?

– Да хозяина бы.

Павел беспокойно поднялся и вышел. И вдруг он бросился солдату на грудь, облапил и тихо всхлипнул:

– Сашук… милый… мой!..

Я догадался, что это пришел Большак.

Он разделся, и мы любопытно рассматривали его – черный короткий мундир с красными суконными погонами. На рукавах и на воротнике мундира блестели позументы. Он ласково взял меня на руки, прижал к себе и поцеловал.

Осматривая мои худые штанишки и рубашонку, он молча прослезился.

В этот вечер мы долго не спали. Лежа с Ленькой на постели, разговаривали про Большака. Я думал, что брат вернется с красной нашивкой во всю грудь и с саблей, как у дяди Васи.

В соседней комнате слышались голоса Павла и Александра и хохот Екатерины.

Пришли сестра и зять. Александр радостно воскликнул:

– Ну, теперь все в сборе!

Сестра мне с Ленькой сунула по кренделю.

Вечер был веселый. Дружелюбно, чинно разговаривали, а под конец стали говорить все вместе.

– Нет, ты подумай, Большак, – рассказывал Павел, – что мы пережили! Что мы испытали!..

Зять тенором затянул песню:


 
Снежки белые,
Белые, пушистые,
Покрывали все поля.
Одно поле, поле непокрытое -
Горе лютое мое.
 

Потом он как-то забавно скрипнул языком, как сорока, и вскрикнул:

– Шельма! Ешь боле, говори мене, яко с нами бог!.. Саша, Саша, а мы Олешутку в приют отдали.

Потом Павел и Александр пели вместе:


 
Быстры, как волны,
Дни нашей жизни…
 

Я вспомнил отца: как он плакал, когда Малышка и Большак пели эту песню.

Должно быть, у братьев тоже всплыло в памяти старое.

Голос у Павла дрожит, кажется, что он плачет. Баритон Большака, точно бархатом, покрывает сочный тенор Малышки.

Уже поздно ночью я сквозь сон слышал, как прощался у дверей зять, изрядно подгулявший:

– Саша! Милый мой! Никто, как бог… Ешь боле, говори мене, яко с нами бог!

– Нет, я работать не пойду, – говорил Александр. – Я – служить. Я всё время в полку писарем был.


* * *

Александр искал работу недели три. Приходя домой, он говорил мне:

– Ну, погоди, вот я устроюсь куда-нибудь, возьму тебя к себе, -

И, смотря на меня, со вздохом добавлял: – До чего довели!.. Голопупиком сделали.

Он говорил о брате уже без прежней ласки, а с плохо скрываемой враждой.

Как-то Александр, разбирая какие-то вещи в амбаре, громко и сердито закричал Павлу:

– Отец наш – всё в дом, а ты – из дома вон! Где вьюшки?

Я вспомнил, как Павел, доведенный до отчаяния голодом, нагрузил на тачку несколько чугунных печных старых вьюшек и увез их на базар.

– Два года двоих кормил, – кричал Павел, – а получал-то сорок копеек!

Александр сердито хлопнул дверью амбара, звонко щелкнул замком и пошел.

За ним бросился Павел.

– Куда ключ понес? Куда?… Ты еще здесь не хозяин!

– А ты?

– Одинаковые хозяева… Повесь ключ, где он висел!

– Нет, не повешу.

– Нет, повесишь! – крикнул Павел и выхватил большой железный ключ из рук Большака.

– А, так ты вот как!.. – Александр бросился на Павла.

У Павла на спине лопнула рубаха и обнажилось тело.

Выбежала Екатерина. Она смело бросилась между ними.

Александр был сильней Павла. Он прижал его к поленнице и безжалостно принялся хлестать по лицу. У Павла показалась кровь из носа.

Я в ужасе смотрел на драку. Александр мне показался чужим человеком, озлобленным, жестоким.

Я подскочил сзади к Александру, дернул его за ногу. Но сейчас же отлетел к сенцам, ударившись затылком о стенку. Мне было жаль Павла. Я с остервенением бросился к Александру и вцепился зубами ему в руку. Он вскрикнул от боли, выпустил Павла и, схватив меня за шиворот, потащил в комнату. Я чувствовал, как ворот давит мне горло и глаза хотят выскочить из орбит. Но следующий удар Павла освободил меня. Я убежал из дому к соседям.

Вечером пришел дядя Паша, высокий, плечистый мужик, брат дяди Феди. Он грозно надвинулся на Александра и, ударяя себя в грудь, закричал:

– Я – опекун! Понимаешь ты меня? Буйство разводить не дозволю. Я могу тебя в двадцать четыре часа из дома. Понимаешь ты меня? Вы пока не хозяева, а вот хозяева – ребята! Понимаешь ты меня?

Дядя Паша указал толстым пальцем на меня.

Александр стоял, прислонясь к стене, и злобно смотрел на опекуна. Нижняя губа его вздрагивала, точно кто-то невидимый её подергивал.

Он молча выслушал дядю Пашу и присмирел.

А дядя Паша, поводя большими черными глазами, продолжал:

– Каково?! Приехал из солдат, так думаешь, тебя врежем в божницу, да и молиться на тебя станем? Понимаешь ты меня?… Ежеля хотите жить мирно, живите, не то я квартирантов пущу. Вот!

Дядя Паша вышел. С этого дня Павел снова спустился жить вниз. С ним ушел и Ленька.

А я остался наверху, с Александром.

Александр каждое утро уходил на службу. На нём появился новенький пиджак, брюки и жилет. Из отцовского тулупа он сшил себе пальто с меховым воротником. Возвращаясь со службы, он приносил хлеба, колбасы и водки, а к ночи куда-то исчезал.

Раз его не было два дня. В комнате было холодно, сыро, не топлено – не было дров. Я лежал на кровати под кучей отсыревшей одежды и хотел есть. Внизу просить не смел, да и знал, что там тоже нет лишку.

Под кучей тряпья мне было тепло. Я высовывал голову и дышал. Изо рта шел пар. Я слушал, как внизу Екатерина постукивает ухватами. Значит, она топит печку, что-то стряпает.

Весь день я пролежал в тряпье. Вечером огня не зажигал.

Тихая, томительная ночь. Чувствовалось, что на улице крепчает мороз.

Я выглядываю из своего логова. Окна посеребрила луна. В комнате – холодный, безжизненный сумрак. На стеклах блестят причудливые цветы и листья; они – как отлитые из серебра.

Где-то во дворе потявкивает Барбоска, мой любимый пес. Его недавно привел Павел. Серый, как волк, остроухий, с ласковыми глазами. Он, наверное, тоже зябнет. Я засыпаю тяжелым, некрепким сном. Наутро стекла зимних рам сплошь закидало льдом. В комнате полумрак, и кажется, что низко над полом тонкой, прозрачной пеленой стелется туман. Я выскочил, натянул холодные валенки и побежал во двор. Екатерина, закутанная в шерстяную шаль, брала короткие дрова. Увидев меня, она сердито закричала:

– Ты что? Вверху-то сдох, что ли? Что тебя не видно?

Она взяла меня за рукав и повела вниз. Там жарко топилась железная печка. Екатерина дала мне пирог со свеклой.

Пришел Павел. Я напился чаю и залез на печь. Екатерина убирала посуду, бумагой сметала со стола крошки.

– Не вытирай бумагой-то, а то опять шум будет, – сказал полушутя Павел.

Я деловито заметил с печки:

– Шум? Главное дело, не из-за чего шуму быть.

Павел захохотал:

– Эх, ты, «главное дело», тоже туда же! – проговорил он и усмехнулся. – Хм… «Главное дело»!

И долго потом меня звали «Главное дело».

Александр пришел уже на другой день, после обеда. Тихий морозный вечер уже прикрыл землю. В комнате было еще холодней, чем вчера. Я слышал, как отворилась дверь и кто-то вошел. Александр черной тенью ходил, побрякивая коробкой спичек. Вспыхнул огонек и осветил его лицо слабым желтоватым светом. Он долго искал лампу. Шаги его были нетверды. Он наткнулся на стол. Со стола что-то упало. Александр полушепотом выругался и, засветив лампу, сел к столу, громко, отрывисто, тяжело дыша. Пальто его было распахнуто. Из-под него торчали лацканы пиджака. Черная мерлушковая шапка сбита на затылок. Он поставил на стол недопитую бутылку и выкинул из кармана сверток в бумаге. Потом подошел ко мне, приоткрыл одеяла и зловещим, пьяным голосом спросил: – Лежишь? О чем ты думаешь?

Я молчал.

– У тебя что, отсох язык-то?

– Нет, – сказал я.

– Ну, а почему не отвечаешь? Жрать, поди, хочешь? А почему в избе холодно?

– Дров нету, Паша не дает.

– Не дает?… Ну, ладно…

Он вышел. Слышно было, как во дворе он ломал какие-то доски и что-то рубил.

– Строиться начинаешь?… – донесся крик Павла.

Внизу хлопнула дверь. Александр пришел с ношей дров, бросил их на пол и затопил железную печку.

В комнате повисла горькая испарина. У меня начало стучать в висках, а в ушах зашумело, точно в кипящем самоваре. Волосы на голове стали сырые, будто я только что выкупался.

– Иди, Алеша, лопай, если хошь! – закричал Александр.

На столе соблазнительно лежали большой калач и кусок колбасы.

Александр допил водку и, не раздеваясь, свалился на кровать.

Солнце забиралось выше и выше. Весело закудрявились сады. Я любил по утрам сидеть на тропе, что идет вдоль огорода. Из густой мягкой травы выглядывают золотые одуванчики. На задах огорода, в скворечнице, поют скворцы. Я слушаю этих хлопотливых птиц. Всё прошлое точно потонуло в холодном тумане продолжительной голодной зимы.

ОКРОВАВЛЕННОЕ УХО

Я снова в шумной толпе ребят, только не в приюте, а в школе, и наблюдаю за новой жизнью. Я испытываю восторг и непонятный страх.

Стою в углу огромной, с низким потолком, комнаты.

В пестрой куче ребят – старый учитель, Глеб Яковлевич. Он в синем длинном сюртуке со светлыми пуговицами и в жилете. Правая нога его короче левой. Она согнута в колене и окостенела, отчего Глеб Яковлевич сильно припадает на неё, точно на каждом шагу кланяется. И тело его согнуто от постоянной неудобной ходьбы, оно как будто тоже закостенело. У него большой горбатый красный нос на небритом, с острым подбородком, лице, обросшем густой белой щетиной. На большой круглой голове – лысина, старательно прикрытая длинными прядями волос.

Мой отец тоже учился у него. Глеб Яковлевич ходит, ковыляя, по залу, он что-то строго говорит ребятам.

– Ах, ты, пузырь ты этакий! – глухо поварчивает он.

Хотя Глеб Яковлевич и теребил нас за волосы и давал подзатыльники, но мы его не боялись.

Боялись другого учителя – Луценко. Высокий, прямой, с длинными темнорусыми волосами, зачесанными назад, как у дьякона, он вырастал среди нас грозной, страшной фигурой, и в зале в это время наступала тишина. Он хватал ребят за уши и вел в угол. Ребята кричали от боли, стоя на коленях. Луценко драл за уши молча. Его большие темные глаза округлялись, делались влажными, а губы крепко сжимались. Мне тоже раз досталось от Луценко.

В углу, на окне, мы устроились играть в перышки. Накануне я выиграл горсть перьев у Кольки Петрова, по прозвищу «В кармане каша». Его так звали потому, что он умудрялся в школу приносить в кармане комок холодной пшенной каши. Это прозвище к нему быстро и крепко пристало. Вялый, робкий и обиженный умом, он действительно был похож на кашу. Он охотно отзывался, когда ему кричали:

– Эй, Колька, «В кармане каша»!

Охваченные азартом игры, мы подковыривали на гладком подоконнике перышки. Они ложились вверх или вниз: «сака» или «бока».

Выдал нас тот же «В кармане каша». Он проиграл свои перья и нажаловался Луценко. Мы не заметили, как Луценко подошел к нам и через кучку ребят заглянул на окно. У меня было особенно «саклистое» перышко, и я забирал перья у ребят.

Вдруг я почувствовал боль в правом ухе и невольно вскрикнул. В глазах у меня потемнело. Искаженное лицо учителя наклонялось надо мной. Я не помню, как очутился в углу, на коленях. Перья мои рассыпались.

Через несколько дней Луценко чуть не оторвал ухо Кольке Шелудякову. Схватил его за уши и поднял. Колька, бледный, вытянулся, как солдат, руки сделал по швам и молча повис в руках Луценко. А когда он его отпустил, Колька схватил табуретку и швырнул в Луценко. Потом, зажав рукой окровавленное ухо, убежал из школы.

Больше Шелудяков в школе не появлялся. Я видел его потом на дороге к заводу. Он шел чумазый, в засаленной рубахе.

ВМЕСТО МАТЕРИ

В эту зиму в доме произошла перемена. Александр женился и ушел на другую квартиру. Я тоже ушел с ним.

После свадьбы Александр позвал меня и заявил:

– Вот она будет тебе вместо матери. Слушайся…

Возле Александра стояла незнакомая высокая женщина – его жена.

Я внимательно рассматривал новую мать. У неё тонкое лицо с длинным, острым носом. Волосы темные, пушистые. Каждое утро она садится к маленькому зеркалу, берет мягкий пушок с белой костяной ручкой, опускает его в круглую красивую коробку с пудрой и быстро гладит лицо. Потом трет пальцем свои впалые щеки и подводит брови.

Окончив туалет, она тонким голосом начинает напевать:

Голубые глазки,

Вы огнем горите…

Мне думалось, что, если бы ей надуть щеки и вставить вместо глаз стекляшки, она походила бы на дешевенькую куклу, Одевалась она в тонкое розовое или голубое платье. И когда приходил Александр, она спрашивала:

– Шурик, идет мне это платье?

– Ну, конечно, Марусенька.

Он брал её под руку, притягивал к себе и целовал.

Обедали мы из отдельных тарелок – не так, как у Павла, где хлебали из общей чашки. И тут Маруся мне казалась тоже необычной. Локти её всегда были приподняты, и руки в кистях выгнуты, точно она собиралась куда-то улететь. Хлеб кусала помаленьку, кусочки мяса крошила мелко и ела неторопливо.

Я сидел, как на угольях, боясь нарушить установленный порядок обеда.

Я уже получил несколько замечаний от новой снохи.

– Что ты чавкаешь, как свинья?

Или:

– Как ты не захлебнешься – так быстро ешь?

Её мать, Ксения Ивановна, остроносая хлопотливая старушка, была на моей стороне. Она, улыбаясь мне, говорила:

– Кто быстро ест, тот быстро и работает. Ешь, как умеешь.

И подливала мне в тарелку супу.

– Вы, мамаша, балуете его, – замечал Александр.

А кто же его баловать будет? Он ведь еще несмышленый. Речь Ксении Ивановны меня обогревала, и я бодрее чувствовал себя в новой обстановке. Привозил ей на санках воды. Помогал убирать на кухне. Зато когда утром я уходил в школу, то в сумке с книжками обнаруживал завернутый в бумагу кусок пирога или лепешки.

Я полюбил Ксению Ивановну, и мне хотелось называть её «мамой».

Я тосковал и всегда завидовал, когда кто-нибудь, обращаясь к своей родной матери, звал её просто и привычно – «мама». Я чувствовал в этом слове неиссякаемую теплоту ласки.

И вот раз вечером я боязливо сел поближе к ней и сказал:

– Ксения Ивановна, я буду вас звать мамой!

Она удивленно усмехнулась и сказала:

– Что я тебе за «мама»? Зови, как зовешь.

Она не поняла меня, а я разозлился на себя, что не сумел сказать того, что хотел.

Вечером я молча залез на печку и разревелся. Ксения Ивановна подошла и заботливо спросила:

– О чем ты, Олешенька?

Я не ответил.

– Это о чем он? – спросил Александр.

– Не знаю. Сидел и вдруг заплакал, – ответила Ксения Ивановна.

– Ты чего? – грубо тряхнув меня за плечо, спросил Александр. Я молчал. Слезы еще больше душили меня.

Брат отошел от меня и сердито сказал:

– Мамаша, плюньте! Ишь, нежности телячьи… У меня вот пореви!..

– Я возьму ремень да ожгу раз-два.

Я так и не сказал, о чем плакал в эту ночь.

Моя новая сноха, Мария Кирилловна, отнеслась к этой истории тоже равнодушно, будто прошла мимо неё, не замечая.

Я видел, что она больше всего интересуется собой. Часто подходит к зеркалу и подолгу прихорашивается перед ним, оправляя свой костюм, причем её ресницы в это время вздрагивают, а иногда она прищуривает один глаз, точно проверяет, хорошо ли надето платье. Руки её в это время приподнимаются, особенно, когда она расправляет, оттопырив далеко тонкий мизинец, складки своей кофты.

ЦВЕТКОВ

К нам приходили незнакомые мне люди – новая родня Александра. Чаще всего приходил Цветков. Прямой, бодрый, среднего роста старик, всегда в длинном сюртуке, наглухо застегнутом. На шее, под седой длинной негустой бородой, белела мягкая сорочка. На тонком носу крепко сидело пенснэ.

Входя в комнату, он бойко стаскивал с плеч ветхое пальто и на ходу говорил с мягким украинским произношением:

– Здорово живете!

Увидев меня в первый раз, он спросил:

– Ты чей, малец? И как тебя зовут?

– Алексей.

– Алешка? Добре, сынку. Учишься?

– Учусь.

– В котором классе?

– В первом.

Он достал из кармана отшлифованную временем медную табакерку, сунул в ноздри табак и, утираясь большим красным платком, принялся меня экзаменовать.

– А ну-ка, скажи, братка, пятью пять?

– Двадцать пять, – смело ответил я.

– А шестью семь?

– Сорок два.

– Молодец! Ты приходи к нам. У меня есть сынишка, такой же востроглазый… Голубей любишь?

– Нет.

– Дурак! Плохой человек, если голубей не любишь.

Меня не обидели его слова. Цветков мне понравился. Особенно мне нравилась мягкая звучность его речи. Я внимательно рассматривал Цветаева, когда он пришел первый раз. После чая он рассказывал:

– Мы с Гришкой Богдановым подряд взяли. На Лебяжке земляные работы. Я говорю Гришке: «Моя голова, твои деньги – и дело будет».

Говоря, он прохаживался по комнате, забирая в горсть длинные седые пряди бороды и расчесывая их пальцами. Торопливо нюхал табак, шмыгая тонким горбатым носом. Его жена, старшая сестра нашей Маруси, тихая смуглая женщина, обращалась с ним осторожно и почтительно. Мне казалось, что я попал в круг других людей, и жадно впитывал всё в себя, как губка воду.

Дом Цветкова стоял на той улице, где жила моя сестра. Я, наконец, дождался случая и пошел к Цветковым с Ксенией Ивановной.

Широкий двор был окружен с одной стороны маленьким садиком, с другой – жилыми постройками. Деревянные небольшие строения были разбросаны в беспорядке. В задах стоял небольшой дом с чердаком, на котором высилась голубятня, обнесенная вокруг террасой.

В углу палисадника ходила пара красивых цесарок. В небольшом ящике с грязной водой полоскались утки. В разных концах двора горланили петухи. По двору важно разгуливали голуби. Но всего более меня заинтересовал нарядный павлин, его широкий, богатый хвост. Возле него покорно ходила пава с пестрой коронкой на голове. Меня поразило обилие птиц.

Вдруг откуда-то появился сам Цветков в красной турецкой феске с черной кистью, в розовых тиковых штанах и в красной без пояса рубахе с расстегнутым воротом. На одной ноге был опорок от порыжевшего сапога, а на другой – высокая резиновая калоша.

Сунув в нос табаку, обычной горделивой походкой он зашагал к садику, напевая:

– Трум-тум-тум-бум-бум…

Увидев меня, он улыбнулся и пошел навстречу. Я почтительно с ним поздоровался.

– Здоров? Пришел посмотреть? Пойдем – голубей покажу.

Мы взлезли на голубятню. Он показал мне маленьких египетских голубей, их было очень много. Показывая их, он пояснял:

– Вот, смотри, это – турман… А это – ленточный, дорогой голубь, а это – байтовый, – он показал на белого голубя с красным пятном на груди.

Голуби окружили хозяина. Белоснежный голубь сел ему на руку. Мы вышли на террасу. Цветков с гордостью сказал:

– У меня, братко, ни одного крышедава нет. Не понимаешь? Крышедав – это лентяй, который любит на крыше сидеть. Вот, посмотри!

Цветков взял палку с привязанной к ней большой тряпкой и махнул. Голуби, хлопая крыльями, поднялись вверх.

– Смотри, как они поднимаются под облака.

Голуби, мелькая золотистыми крыльями, поднимались выше и выше в чистое, голубое небо. Я залюбовался. Но Цветков вдруг беспокойно забегал по террасе и закричал:

– У!.. У!..

– Вы что это, Иван Михайлыч? – спросил я.

– Видишь – ястреб! У!.. У!..

Стайка голубей белыми камнями сыпнула вниз. За одним голубем стремглав бросился ястреб. Цветков торопливо сбежал с лестницы на крышу. Но вдруг произошло страшное и неожиданное. Я онемел: в азарте Цветков не заметил края крыши, оступился и полетел в снежный огород. Я думал, что Цветков разбился насмерть, но услышал из огорода тот же крик:

– У!.. У!..

Я сбежал вниз и заглянул в огород. Цветков размахивал руками; прихрамывая на одну ногу, он бежал по борозде, между гряд, и кричал:

– У!.. У!..

В правой руке его огнем горел красный платок. Голубь исчез, а ястреб, расправив острые крылья, скрылся в голубизне неба.

БУНТ

Зимой произошло событие, оставшееся навсегда у меня в памяти. Однажды вечером Александр пришел со службы возбужденный, чем-то напуганный. Торопливо стаскивая с себя пальто, спросил:

– Слыхали, что у нас стряслось? – И, не дождавшись ответа, сообщил: – Бунт!

– Что ты говоришь?! – испуганно воскликнула Ксения Ивановна. – Где, кто взбунтовался?

– Третья и четвертая части взбунтовались. Медный и железный рудники почти не работают. А вчера вечером на сельском сходе в волостном правлении до полусмерти избили земского начальника. Дело-то из-за податей вышло. Помимо всех обложений, земский обложил еще с имущества… Ну, все, значит, на дыбы. Как так?… С имущества – так с имущества, а другие подати оставить… Выборных послали хлопотать. А выборных-то арестовали и посадили. Общественники сход сделали. Земский приехал с жандармским ротмистром… Народ их вызывает к себе на сход, а они требуют всех поодиночке к себе в кабинет. Ну, народ, упёрся. «Что, – говорят, – выборных посадили, и нас тоже хотят…» Потом земский с ротмистром явились… Скандал!.. Ротмистр возьми да шашку обнажи… Шашку у него выхватили, изломали… Ротмистр скрылся, а земского принялись бить… Замертво, говорят, земского-то увезли в больницу.

Ой, господи!..

А народ, значит, отправился в земский дом – своих выборных освобождать. Выборных там не нашли… Полк солдат, говорят, едет из Перми, и губернатор сам с ними едет.

На другой день после обеда, я только что сел за уроки, в комнату торопливо вошла Ксения Ивановна, и испуганным голосом сообщила:

– Бунтовщики пришли… Требуют пристава, а его нет… И стражники все разбежались…

Я выбежал на улицу. Огромная серая толпа плотно окружила деревянный большой дом. Ворота двора и парадное крыльцо с вывеской «Пристав второго стана» были плотно закрыты.

Я взбежал на пригорок, откуда мне всё было видно и слышно.

Толпа гудела. Кто-то кричал:

– Где пристав? Подавайте нам его! Пусть выйдет! Спрятался?… Никуда не денется! Ломай ворота!

Толпа волновалась. По воротам били чем-то тяжелым, ворота качались. Ломались доски, скрежетали гвозди.

Наконец ворота с шумом распахнулись, и волна людей густым потоком влилась во двор. Во дворе глухо лаяла цепная собака. На улице, возле стены дома, над морем голов поднялась жердь и ударила концом по вывеске. Вывеска треснула, закачалась и, сорвавшись, слетела на землю. Зазвенели стекла окон. Жердь поднималась и, опускаясь, била по рамам окон. Ломались рамы, со звоном сыпались осколки стекол.

Шумно распахнулась дверь парадного крыльца. Из неё выскочил полицейский. Его серое лицо было искажено страхом. Он что-то кричал и, взметнув руками, исчез в толпе.

Толпа гудела. Кричали охрипшие голоса:

– Бей его!

– Зажечь надо проклятое гнездо!

Но одинокий голос потонул в непрерывном гуле толпы.

Из окон полетели книги, листки бумаги. Они вылетали, как стая белых птиц, ветер поднимал бумагу, кружил, унося высоко к небу. Листки, как оторванные змейки, колыхаясь, улетали, падали на крыши домов, на дорогу, на головы людей.

Недалеко от меня собралась большая толпа любопытных зрителей.

До моего слуха доносились отрывистые замечания:

– Во, орудуют!

– А ведь напрасно. Им же хуже будет. Переловят всех…

– Кто?

– Полиция.

– Где она, полиция-то? Её и след простыл.

Рослый чернобородый мужик деловито рассказывал группе женщин:

– Они своих арестованных выборных ищут. А их, должно быть, сегодня ночью увезли в Екатеринбург…

– Полетели дела! – кричали возле меня, когда кипы бумаг вышвыривались из окон.

– А у тебя чего, Мишка, тоже руки чешутся?

– У-у, чешутся! – крикнул черный, смуглый парень и бросился в толпу.

Ему крикнули вслед:

– Не лезь, без тебя там хорошо дело идет!

Но Мишка быстро затерялся в толпе. А потом я видел, как он поднял над головой выброшенный из окна тусклый самовар, со всего размаху бросил его на землю и принялся топтать серыми валенками.

– Вот так его! – смеясь, проговорил рыжий мужик. – Дурак, право, дурак… Тьфу!.. Пристава бы так, тогда другой бы разговор.

Кто-то захохотал. Где-то слышался рыдающий женский голос:

– Ой, беда!.. Куда я теперь с семьей-то денусь?…

– Не вой, тетка, всё по-хорошему обойдется.

Из переулка вылетели трое конных полицейских. Они во весь опор врезались в толпу. Размахивая направо и налево плетками, кричали:

– Разойдись!

Лошади мяли под себя людей.

– Куда они с такой силой? – крикнул кто-то возле меня.

Я в ужасе прижался к стене. Над головами воющей толпы поднялось несколько жердей, мелькнула железная лопата и упала на голову полицейского. Он, как куль, свалился с лошади. Двое полицейских умчались в переулок.

А мимо нас проскакала лошадь третьего полицейского, волоча своего седока по земле. Лицо его было залито кровью.

– Получил, фараон! – крикнул кто-то.

– Собаке – собачья смерть!

В это время над толпой поднялся человек в красной рубахе, без шапки. Он плыл над головами серой толпы, размахивая руками, и кричал:

– Товарищи!.. Господа общественники! Не надо громить!

Из ворот выносили на руках людей.

– Вот они, выборные-то!.. Значит, они здесь были посажены! – крикнул кто-то возле меня.

Но в это время толпа разом отхлынула от дома и торопливо потекла в переулок.

– Должно, солдаты.

– Пристав-то, говорят, солдат уехал встречать на вокзал.

– Ну, значит, теперь будет потеха.

– Алешка, айда солдат смотреть! – крикнул мне Попка Думнов.

Мы побежали, обгоняя людей, к вокзалу, деловито, как на пожар.

На углу стоял толстый человек в енотовой шубе. Он махал тростью и кричал, провожая злобным взглядом людей:

– Идите, идите, хамы! Там свинцовыми орехами вас угостят.

У чугунного памятника стоял большебородый мужик в собачьей куртке и, размахивая руками, как медвежьими лапами, кричал:

– Даром вам это не пройдет! Бунтовать против царя!.. Вам не дозволят!..

От вокзала торопливо шли люди. Их спрашивали:

– Ну, что там?

– Идут солдаты…

– Много?

– Полка два…

– Степа, пойдем, я боюсь! – держа за рукав мужа, кричала молодая женщина, а он, надвинув шапку с ушами до самых глаз, упрямо шел вперед и сердито говорил:

– Ты иди домой, а я не пойду.

Я смотрел с горы в глубь прямой широкой улицы. Почти до самого вокзала кипели пестрые потоки людей. Вдали двигалась неясная, серая стена людей, над которой жесткой щетиной покачивались штыки. До моего слуха донеслись звуки барабана:

– Трум-ту-ру-рум, трум-ту-ру-рум, тум-тум-тум…

Эти звуки пробуждали предчувствие чего-то страшного, тревожного, несущего тяжесть смерти. Они приближались все ближе и ближе, вылетая из самой гущи серой солдатской массы. Люди молча стояли и смотрели туда же, куда смотрел я. Барабан точно сковывал своей стукотней их уста. Губы у людей плотно сжимались, а в глазах светились страх и ненависть.

Меня кто-то схватил за плечо и, втолкнув в толпу, сердито проговорил:

– А это стадо так везде и шмыгает. Марш отсюда!

Я оглянулся. На меня смотрело добродушное, но строгое лицо дяди Феди. Я вырвался из его рук и протискался вперед.

Посредине улицы, впереди стройно идущих солдат, ехали конные полицейские, Они грозно кричали, помахивая нагайками:

– Раздайся!.. Расходись!.. Дай дорогу!.. Сейчас огонь откроют.

Возле меня кто-то злобно процедил сквозь зубы:

– Эх, фараоны, ожили, гады!..

Народ жался по сторонам, провожая солдат. Они – все в серых шинелях, в больших широконосых сапогах, в фуражках с красными околышами, без козырьков. Впереди шел офицер в светлосерой шинели, с саблей наголо. Офицер щеголевато повертывался и командовал:

– Ать, два, три, четыре…

У него было чисто выбритое лицо и разглаженные усы. Щетина штыков, плавно покачиваясь, плыла на фоне серого зимнего дня – тусклая, холодная, острая.

Вдруг в передних рядах затянул тощий тенор:


 
Надоело нам, ребята, Лето в лагерях стоять…
Дружный хор голосов покрыл запевалу:
Э-эх-эх-ха,
Черная галка,
Чистая полянка.
Ты же, Марусенька,
Черноброва,
Что же не ночуешь дома?
Лето в лагерях стоять,
Поутру рано вставать,
Э-эх-э-ха-ха,
Черная галка…
 

Но вдруг за перевалом горы первые ряды солдат точно во что-то уперлись. Мне не было видно, что там происходило. Я видел беспокойное движение, и до меня доносились странные глухие удары и вой сотен голосов. Народ хлынул в ту сторону. Меня стиснули в толпе и подняли. Не касаясь ногами земли, я поплыл куда-то в сторону. Вокруг меня кричали, ругались, стонали, плакали.

– Расходись, ребята, не то и нам попадет!

– Ой, батюшки, отпустите рученьку!

Я напрягал все силы, чтобы высвободиться. Мелькнула страшная мысль: «Сейчас растопчут». Я ухватился за чью-то ногу в плисовой широкой штанине, обнял её руками выше коленки.

Вдруг кто-то ударил меня по голове. Не помню, как я вылетел из толпы и, как мяч, нырнул в глубокий сугроб снега. По переулку, толкая друг друга, торопливо бежали люди, а за ними во весь опор мчались конные полицейские. Крики, брань, удары плетей, женские вопли – всё смешалось в непрерывный гул.

Домой я пришел уже вечером, когда стемнело. У меня саднили коленки и ломило плечо, но я молчал. Александр сердито спросил:

– Где был?

– Солдат смотрел, – стараясь говорить спокойно, ответил я.

– А тут о тебе, дураке таком, беспокоятся.

Вошла Ксения Ивановна.

– Вот он – явился, – сказал ей Александр, указывая на меня, – никуда не девался.

Ксения Ивановна радостно взглянула на меня и, улыбаясь, проговорила:

– Ну, слава богу… А я уж думала – бог знает, что с тобой… Поесть, поди, хочешь? Иди, поешь…

Она налила мне чашку молока и отрезала ломоть свежего хлеба… Я с аппетитом принялся есть, рассказывая всё, что видел за день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю