Текст книги "Моя школа"
Автор книги: Алексей Бондин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
СТАРАЯ КРЫСА
Завод всасывал меня, раскрывая многообразие людей, их характеров и привычек. С каждым днем я находил новое, необычное. Меня тянуло с не меньшей силбй и в механический цех, где также были интересные люди.
Однажды, ненастным днем, мы закусили у себя в цехе и разбрелись. Я пошел в механический. В цехе было безлюдно, тихо, как будто оглушающий шум машины внезапно замер и упал. Только где-то позвякивала сталь:
– Дзинь-н!.. Дзон-н!..
Кто-то работал в обеденный перерыв.
В отдаленном углу послышался взрыв хохота. Я пробрался меж наваленных чугунных шестерен и валов туда, где Семен Кузьмич Баранов, старый слесарь, рассказывал что-то, и в изумлении остановился.
У чугунной колонны, на ящике, где обедал слесарь Евтроп Терентьевич Берников, смело разгуливали пять крупных крыс. Евтроп бросал им хлеб, а они смело подходили и ели.
Ванька Кирюшкин подобрал гайку и нацелился в крыс. Но Евтроп грозно предупредил:
– Попробуй-ка брось, я тебе уши-то оборву!
Евтроп, широкоплечий сутулый человек с мягкой лопаточкой русой бороды, торопливо хлебал из закопченного железного котелка картофельную похлебку. Вкусно пахло луком и лавровым листом. Он уронил крошку хлеба, крысы бросились к ней.
Евтроп заглянул под ноги и шутливо проговорил:
– Ну, чего вам мало стало? У меня не драться! Нате-ка! – Он бросил им еще хлеба.
Крысы ходили возле ног, кряжистые, как обрубки, и хвосты у них маячили, острые, длинные, прямые. Мимо прошел белобрысый кривоногий Сушков.
– Что, Евтроп Терентьич, скотинку свою кормишь? – смеясь, спросил Сушков.
– Кормлю. Это наша скотинка: вша да крыса, клоп да таракан.
Пообедав, Евтроп тоже подошел к верстаку Семена Кузьмича, где собрались рабочие, которые не ходили обедать домой.
Семен Кузьмич – старый слесарь в ватной стеганой жилетке, из-под которой выглядывала ветхая красная рубаха, – был первым сказочником, рассказчиком веселых анекдотов и прибауток. Вокруг него всегда собиралась молодежь. Старики же сторонились и недовольно, даже злобно посматривали на него. С молодежью он был ласков и словоохотлив.
У него все были «на службе», и всем он распределял работу. Старым он говорил:
– Вы, почтенные, отправляйтесь ткать, тряпье рвать, чулки вязать.
Нас, подростков, называл «верхоглядами».
Иной раз к нему подходили и кричали:
– Семен Кузьмич, расчет давай!
– Как это? – серьезно спрашивал он.
– Не желаем больше у тебя служить.
– Ага, бунтовать? А если я губернатора потребую? Да пороть вас опять станем? Забыли?… А? Нет вам расчета: кассир у меня запировал… Носить, говоришь, нечего? К осени куплю по лаптишкам… Сапоги?… Я вам дам сапоги!
И, встав в воинственную позу, Семен Кузьмич кричал:
– Разойдись, стрелять буду! Тут полицейских крючков обрядить не во что, а они – «сапоги»!
У Баранова был неистощимый запас сказок, анекдотов и прибауток. Меня однажды послали спросить у него, кого он поймал, когда ловил рыбу в Баранче. Я смело подошел к нему ж спросил. На его липе промелькнула острая усмешка. Он скосил на меня свои маленькие колючие глазки и спросил:
– А ты чей?
Я сказал.
– Это Петра? Знаю. Ну, коли Федорыча – скажу: Зотю поймали. Не понимаешь? Зотю – лешачонка. Приходи потом, расскажу.
И рассказал:
– Пошли рыбачить на реку Баранчу с бреднем. Ночь-то была темная, как в душе у Игнашки Белова, вашего мастера, – знаешь его?
– Знаю.
– Вот… И река эта кажется не река, а смола. Кипит, кипит… Я говорю: «Забредем в этот плёс». Забрели. И вытащили во какого налима! В кузов не входит. Башку-то засунули, а хвост-от наружи. Ну, значит, пошли в балаган, уху варить. И вдруг это слышим – из воды вылез кто-то, поплескался, да и кричит: «Зотя-а!»
– Кто это? – спросил я со страхом.
– Кто? Лешачиха. А у нас из кузова налим как заорет: «Ма-ма-а!..»
Семен Кузьмич во время рассказа не проронил ни одной улыбки; вокруг него покатывались со смеху, он же сидел серьезный и деловитый.
Больше всего мне нравились его сказки про попов. Знал он их очень много. Видно, что не любил попов. Во время этих рассказов глаза его метали искры ядовитого смеха.
Я крепко полюбил Семена Кузьмича. Мне казалось, что он всё знает и, как волшебник, может угадывать мысли каждого человека. Мне не страшно подойти к нему и спросить о том, что меня волнует. Я теперь не боюсь его острых глаз. Я вижу в них теплые излучины.
Раз я подошел к нему и спросил:
– Семен Кузьмич, а ты веришь в бога?
– В бога? – чутко насторожился он и пытливо посмотрел мне в глаза. Его безволосые веки чуть вздрагивали, а в глубине карих глаз засветилась какая-то незнакомая мне радость.
Я почувствовал, что он понял всю серьезность и сложность моего вопроса. С лица исчезла обычная острая усмешечка. Вместо неё из густой сети морщин на истощенном лице глянуло грустное раздумье.
– А тебе для чего это? – спросил он.
Во мне еще ни разу не горело так доверие к людям, как оно вспыхнуло вот сейчас к этому удивительному человеку. Я рассказал ему все свои сомнения, рассказал о Петре Фотиевиче. Он улыбнулся и шутливо дернул меня за волосы.
– Ты умный парнишка… Для чего, говоришь, бога придумали?
– Хм, где ты робишь?
– В ковальной.
– А чья ковальня?
– Демидова…
– Вот… Чтобы ты робил да молился, а о другом ни о чем не думал. Сколько поденщины-то получаешь?
– Двадцать копеек.
– Ишь ты! А если бога к тебе не приставить, так ты, пожалуй, сразу рублевку запросишь, да еще что-нибудь и придумаешь. А у нас, в случае чего, если вольные мыслишки в башку влезут, так на то еще сатана есть. А на этом свете – жандарм. Сатана на том свете возьмет да голым задом на каленую сковородку посадит. А жандарм на этом свете тебя в каменный мешок упрячет. Вот люди-то и боятся. Думаешь, они веруют? Боятся! Кому это надо? Попу, хозяину да вот вашему Игнашке Белову. Он каждую выписку на масло для цеховой иконы собирает. Ты, поди, давал?
– Давал.
– Сколько?
– Четвертак.
– Дурак! Он на этот четвертак пошел да опохмелился. Понял?
– Понял.
– Ну вот, иди-ка, робь.
Я ушёл. Мне жаль было четвертака, который я дал на масло для лампады у большой цеховой иконы Николая-чудотворца. С этих пор я внимательно следил за Беловым.
Утром, приходя в цех, он раздевался, подходил к иконе, обнажал облысевшую голову и набожно крестился. Потом залезал на табурет, заправлял лампаду, зажигал её и снова крестился. После вытирал масленые руки о свои жидкие волосы и, встряхнув фуражку, напяливал её туго на голову. Во всех его движениях было какое-то глупое, ненужное благочестие.
В другой раз он пришел красный, съеженный. Он взял кружку трясущимися руками, открыл её маленьким ключом, достал из неё деньги и скрылся. Потом я видел, как уставщик Трекин выпроваживал его, пьяного, из цеха.
Каждое утро и вечер к иконе собирались на молитву. Старики шли добровольно, а нас, подростков, Трекин загонял силой:
– Айда, айда на молитву, без разговоров!.. Что? Молиться не пойдешь – с работы выгоню.
Мы нехотя шли, вставали. Впереди всех Белов. Он громко, как откуда-то срываясь, запевал неприятным, гнусавым голосом:
– Слава тебе, бо-о-о-о-же наш, сла-ава тебе…
Однажды мы чинно стояли и молились. Вдруг из-под иконостаса вылезла толстая, жирная крыса, удивленно посмотрела черными пуговками глаз и повела усатой мордочкой.
Голоса вдруг смешались и дрогнули. Всех душил смех, а крыса спокойно прошлась, уселась на приступок иконостаса и внимательно следила за людьми, точно слушала пение.
Сзади нас проходил Семен Кузьмич. Лицо его сморщилось в озорную улыбку, он тихо нам шепнул:
– Смотрите, ребята, Евтропкина скотина на молитву пришла.
Мы фыркнули. Не выдержали и остальные. Молитва оборвалась, и грохнул взрыв хохота. В крысу полетели шапки.
Мы разбежались. Рабочие, смеясь, надевали шапки и расходились, а вдогонку летела отборная брань Белова.
Через неделю Белов подошел ко мне и требовательно спросил:
– Выписку получил?
– Получил.
– Давай полтинник!
– На что?
– На масло в лампадку, к иконе.
Я мысленно подсчитал, что если я отдам полтинник, то у меня останется только два рубля с полтиной. Мне хотелось принести домой зеленую трешницу. Я решительно сказал:
– Не дам.
– Как?
– Просто не дам, и только. Ты пропиваешь эти деньги.
Белов покраснел от злобы. Он молча схватил меня за волосы и дернул. В глазах моих потемнело от звонкой пощечины.
Я вырвался и схватил дюймовую заклепку. У меня невольно полились слезы обиды.
– Я сам видел, как ты из кружки таскал деньги! – закричал я.
Белов снова бросился ко мне, но я забежал за пресс. Ванька Кирюшин сосредоточенно, спокойно взял с полу костыль и так же спокойно бросил им в Белова. Белов присел, выругался отборной бранью и, прихрамывая, бросился за Ки-рюшиным. В руках его зловеще мелькнула толстая квадратная железина.
– Убью, гад! – кричал он.
Но две пары дюжих рук схватили Белова и отняли железину. Прибежал Трекин. Расталкивая людей, он грозно закричал:
– Что аа драка?… Разойдись сейчас по местам!
В конце дня мы стояли с Ванькой в конторке цеха. Возле нас стояли Белов и наш мастер Борисов. Я рассказывал, как было дело.
– А за это знаешь, что вам будет? – угрожающе спросил Трекин.
– Надо заклик дать, Павел Осипыч, – смиренно сказал Белов. – Каждый уг-лан будет так с мастерами обращаться.
– Тебе спервоначально надо заклик дать, – горячо заговорил Борисов. – Правду мальчишка сказал: деньги у Николы-святителя на шкалики таскаешь? Тас-каешь. Не один он видел. Все знают.
– А вы другого старосту назначьте, – вызывающе ответил Белов.
– Это не мое дело, я в ваши дела не вмешиваюсь. Пусть уж тот назначает, кто тебе деньги на масло дает, – сердито сказал Борисов.
– Выйдите, – приказал нам Трекин.
Мы вышли.
Борисов и Белов еще долго о чем-то спорили с Трекиным. Потом Борисов, под-ходя к венсану, сказал:
– Давай, ребята, принимайся за работу. – И тихонько добавил: -
Хотели вас выгнать, да отстоял я. Вы не связывайтесь с ним. От дряни подальше – лучше будет.
В НОЧНУЮ СМЕНУ
О того времени, как я пошел работать, ребячья жизнь во дворе Цветковского дома точно отодвинулась от меня. Я уходил в пять часов утра, когда гудел первый гудок, а домой приходил в шесть вечера.
Меня ласково и заботливо встречала Ксения Ивановна:
– Устал? Поесть хочешь?…
Я долго отмывал с рук, с лица заводскую сажу. Пил чай. Во дворе раздавались звонкие ребячьи голоса. Меня тянуло туда, но после чая хотелось чуточку отдохнуть. Я уходил в чулан, где была моя постель. Там – прохладно и темно. Чувствовал, как мое тело приятно отдыхало, а глаза точно задергивало черной завесой. Ребячьи голоса смолкали, куда-то проваливались.
А утром снова прикосновение руки Ксении Ивановны и тихий голос:
– Олешунька, пять часов свистит.
Я соскакивал, одевался, а она, тихо сожалея, говорила:
– Свету теперь не видишь. Вчера хотела тебя разбудить вечером, да жаль стало, уж больно спал сладко, а во дворе-то весело было. Ребята все время тебя спрашивали.
Я мечтал, что скоро пойду в ночную смену и целый день буду с ребятами.
Как-то, придя с работы, я увидел Денисова. Он меня не узнал. Любопытно рассматривал мое лицо, костюм. Потом, очевидно, узнав, радостно подбежал ко мне:
– Алешка!.. Т-т-ты р-работаешь?!
Я кивнул головой и с любопытством разглядывал путешественника. Он похудел. На заржавленном «Яйце, возле носа, появились две глубокие складки, а на лбу – тонкие морщинки, точно его круглая рыжая голова потрескалась.
– Ты где был? – спросил я.
Денисов грустно, сконфуженно улыбнулся и, смотря в землю, ответил:
– Д-далеко… – Где?
– А п-почти до К-кавказа до-бг-добрался. Уй, т-ам х-хорошо! До П-перми в вагоне п-под лавкой д-доехал. А т-там за-бг-забрался в м-мешки на п-пароходе и до К-казани… А т-там опять… в мешках.
– Где?…
– Н-на пароходе.
– Докуда доехал?
– Д-до Царицына.
– А как домой-то попал?
– По этапу п-пригнали. П-полиция. Я без паспорта был.
Денисов еще больше стал заикаться. И лицо его еще сильнее искажалось. Он сказал, что, как только вырастет большой, уедет на Кавказ и откроет там плантацию, будет разводить подсолнухи.
– П-п-подобрать х-хороших р-ребят – и вместе… артельно… Од-од-ному т-трудно…
Весь этот вечер я был с ним. Отец его, черноватый сутулый машинист, всё время следил за нами. Следила за ним и мать его. Она часто выходила и кричала:
– Ваня, где ты?
Ванюшка отзывался, и она, успокоенная, уходила, а мой товарищ, смеясь, говорил мне:
– Д-думают, что я опять уй-ду… Бг-бг-боятся.
– А тебя отец не вздул за это путешествие? – спросил я.
– Х-хотел, да Иван Михайлыч н-не дал.
Я рассказывал Денисову о заводе, о Баранове, о Белове. Он задумчиво слушал меня и вклинивал в мою речь:
– П-понятно… Зд-дорово!.. Ишь ты!
Мне казалось, что возле меня сидит не мальчишка, а взрослый человек. В Денисове исчезла ребячья живость. Ходил он медленно, степенно, как большой, и в ребячьих играх перестал участвовать. Больше всего я его видел на террасе голубятни, с книгой в руках. Он приносил интересные книги. Я брал их читать, но читать было некогда.
Вечером, в пять часов, я уходил в ночную смену. Цех погружался в дымный хаос говора прессов и трансмиссий. В темноте посвистывали, похлопывая вверху, приводные ремни. Невидимо крутились шкивы, позвякивая муфтами, и потрескивала канифоль на ремнях. Лязгая стальным телом, возились венсаны. Люди были видны только у печей. Из подставок выскакивали бархатно-красные костыли. Они ложились в кучу, черную сверху, а внутри кучи медленно потухал красный, жаркий цвет.
У нас однажды испортилась подставка у венсана. Мы с Ванюшкой сбавили нефть форсунки в печи. Штамповщик и мастер Борисов возились у венсана, а я, присев на железный ящик, задремал. Из рук у меня вывалились клещи. Мне снился поп, отец Александр Сахаров. Он взял мою голову и мучительно сдавил мне нос.
Я открыл глаза. Возле меня стоял Трекин.
Он взял мои клещи и сдавил мне нос Я вскрикнул от нестерпимой боли. Клещи звякнули и упали на пол. А Трекин грозно сказал:
– Ты что, спать сюда пришел?
Позади меня кто-то захохотал. Я оглянулся. За колонной ухмылялся Белов. Потом он подошел ко мне и, злобненько улыбаясь, вымолвил:
– Что, выспался?… Не у меня ты робишь, а то бы я тебе не то сделал.
Я заплакал, схватил клещи и замахнулся. Белов ловким движением выхватил у меня клещи, сдернул с меня фуражку и рванул за волосы.
– Вот тебе, щенок ты белогубый! Еще вздумал налетать постарше себя!
А тем временем Трекин безжалостно пинал моего товарища Ки-рюшина.
Прибежал Борисов. Он возбужденно закричал:
– Вы что ребят тираните?… Павел Осипыч! Я же им сказал, что можно отдохнуть, пока мы венсан исправляем.
Трекин ушел. А Борисов, подходя к Белову, внушительно сказал:
– Ты вот что, архимандрит, в наше дело не ввязывайся. Не то я ввяжусь в твое дело. Понятно?
– Чего ты мне сделаешь? – заносчиво огрызнулся Белов.
– Я знаю, чего.
– Ничего ты не знаешь.
– Ну, хорошо, увидим! – сказад Борисов и ласково обратился ко мне: – Давай, Ленька, разогревай печь.
Я снова встал на работу. А Борисов сердито кричал Белову:
– Ребята даром работают, а вы спрашиваете с них, бьете их, как взрослых в кабаке! Сам-то ты только шары свои продрал, дрыхал.
– Ты не видал…
– Видел! Знаю, куда спать ходишь.
– Я – мастер! – ударив себя в грудь, хвастливо сказал Белов.
Я возвращался домой ранним утром. На Лысой горе, на каланче, уныло, монотонно звенел колокол. Из-за горы ласково выглянуло утреннее солнце.
Глаза мои слипались от сажи и усталости. Руки ныли, а ноги дрожали и подкашивались. Лицо заплыло в жгучей опухоли. Хотелось прикорнуть где-нибудь на траве? у забора, и уснуть под лаской теплого утреннего солнца… Но я шел домой, чтобы проспать день, а к пяти часам вечера снова вернуться к венсану. А потом, после двухнедельной работы, получить в конторе от сердитого кассира трехрублевую бумажку и копеек тридцать мелочи.
СНОВА ШКОЛА
Ветреным августовским днем я ушел с завода. Получил окончательный расчет: семь рублей восемь гривен.
В небе торопливо плыли стаи облаков. Временами в синих провалах неба появлялось ослепительное солнце» но оно уже не грело, как грело месяц назад. Деревья тревожно шумели, роняя желтые листья. В их шуме чувствовались первые холодные вздохи близкой осени.
Завод, в обычной железной возне, дымил и стлал едкий дым по улице. Мне знаком был теперь железный шелест завода, его звонкая, стукотня.
За прокопченными стенами остались Борисов, Семен Кузьмич, Ванька Кирюхин. Мне было жаль расставаться с ними. Я как-то прирос к заводу, свыкся с ним. Они по-прежнему будут вставать рано утром, уходить на весь день, вечером приходить усталыми, разбитыми и будут спать до утра. Или уходить вечером, в пять часов, в ночную, а утром с тяжелой головой итти домой, чтобы проспать до вечера и снова итти на работу. И так – без конца. Изнывая в тяжелом труде, люди проклинают, ненавидят этот заколдованный круг.
Мне вспомнилось, когда я в первый раз шел на завод. Меня тогда подмывало волнение, какой-то тихий восторг. Но скоро всё это прошло. Я работал до одурения, стоя по двенадцати часов у раскаленной печи, глотая жирную нефтяную сажу, обжигаясь о раскаленное железо. А за мой тяжелый труд получал кто-то другой. И сотни пудов костылей, которые мы делали, были не наши. И вот теперь с жестокой ясностью вставала мысль, брошенная Борисовым: «Хоть бы для себя, а то для барина. А он не знает о своем заводе и пропивает, поди, капитал, который мы сколачиваем своим потом, своей кровью».
Я уносил с собой тяжелый груз новых чувств и новых мыслей. В последний раз я оглянулся на завод и ушел, подавленный н притихший.
Ксения Ивановна встретила меня необычно радостно:
– Ну что, получил деньги?… Слава богу! Это уж ты возьмешь на книжки. Мне только дай двадцать копеек на сахар. Я фунт сахару куплю.
Но я отдал все деньги. Перебирая в руках новенькие кредитки, она, улыбаясь, сказала:
– Ну, теперь тебе легче будет. Скоро Саша придёт.
Но Сашу я не ждал и не хотел, чтобы он приходил.
* * *
Мы снова шумной гурьбой идем в школу. Я снова в кругу Еремеева, Денисова. Еремеев потолстел, но глаза его всё были те же: еремеевские, спокойные. На лице его лежал густой загар. Он посмотрел на нас с Ванькой Денисовым и удивленно процедил;
Чего это вы?
Что? – спросил я.
– Да ничего. Ты, Ленька, как бледная немочь, а ты, Ванька, чего-то совсем ссохся. – И хвастливо добавил: – А вот я всё лето в лесу был – с тятей дрова рубили, сено косили, страдовали.
Он походил теперь на серый обрубок. Новая блуза на нем пыжилась и еще более ширила его.
Все ребята за лето выросли, раздвинулись в плечах.
С первых же дней наш класс отличился. Придя на урок, Алексей Иванович не нашел у себя на столе чернильницы и ручки.
– Кто сегодня дежурный? – спросил он.
– Я, – поднял руку Денисов.
– Почему нет ручки и чернильницы на столе?
– 3-з-забыл п-п-поставить.
– У меня чтобы в следующий раз на столе были чернильницы и ручки, – строго сказал он.
– Х-х-хорошо, бг-бг-будет.
На другой день Егор подошел ко мне и, озорновато улыбаясь, оказал:
– Денька, давай, собирай чернильницы всего класса. Сейчас урок Алексея Иваныча.
Я понял его мысль. Мы полстола заставили чернильницами и в каждую воткнули ручку. Егор деловито посмотрел на стол и сказал:
– Мало, ребята.
Чернильниц и ручек мы заняли в четвертом, соседнему, отдалении. Мы сели и ожидали учителя, на это раз особенно смирно, без шума; всех душил смех. Стол был похож на огромную щетку, щетина которой взъерошенно поднялась в разные стороны.
Вошел Алексей Иванович. Сегодня он был в хорошем настроении. На лице его была веселая улыбка.
Но как только подошел к столу, улыбка сменилась досадой и удивлением. В классе на этот раз была необыкновенная тишина. Затаив дыхание и едва удерживая смех, мы следили за учителем. А он встал, как вкопанный, и переводил взгляд то на щетину ручек, то на нас. Лицо его вспыхнуло.
– Что это?
Мы молчали.
– Я вас спрашиваю, что это значит?
В классе послышалась сдержанная возня, но все молчали.
– Кто сегодня дежурный?
– Я, – ответил Егор.
– Что это значит? – уже весь красный, спрашивал учитель. Егор, держась за крышку парты, посмотрел в пол, точно там искал ответ, и серьезно сказал:
– Вы, Алексей Иванович, велели, чтобы ручки и чернильницы у вас были на столе…
– Садись, – сказал учитель и направился к выходу. – Чтобы у меня не трогать чернильниц!
Вскоре он вошел в класс в сопровождении Петра Фотиевича.
– Вот, полюбуйтесь, чем мы занимаемся, Петр Фотиевич! – обиженно сказал Алексей Иванович.
В классе стояла настороженная тишина. Петр Фотиевич встал и долго смотрел молча то на нас, то на чернильницы. Лицо его розовело, и правая щека вздрагивала от сдерживаемого смеха. Возле него стоял высокий, тонкий Алексей Иванович и обиженно посматривал куда-то в окно.
– Так… – произнес наконец Петр Фотиевич. – Кто этим делом занимается?… Кто дежурный по классу?
– Я, – отозвался Егор и встал.
– Кто это сделал?
– Все старались, Петр Фотич.
– Все… старались! – подчеркнуто проговорил Петр Фотиевич, и снова было видно, что он чуть сдерживает смех. – Убрать сейчас же всё! Еремеев, убирай!
Егор вышел, стал переставлять чернильницы со стола на окно.
– Помогите ему! – крикнул Петр Фотиевич.
Денисов я я вышли помогать Егору. А Петр Фотиевич уже строго проговорил:
– Я вас сегодня продержу здесь без обеда до вечера.
После урока мы слышали раскатистый хохот педагогов в учительской, а Петр Фотиевич, пересыпая свою речь смехом, говорил:
– Нет, каково?… А?… – и снова захохотал.
Но без обеда весь класс он не оставил. Он распустил всех, а меня, Денисова и Еремеева оставил без обеда. Уходя, он наказал сторожу:
– Ты, Никифор, не выпускай их. Я сам приду и отпущу. А если будут шалить, рассади их в разные классы и запри.
Школа опустела. Заданные Петром Фотиевичем работы мы добросовестно выполнили, и нам скучно было сидеть без дела. Мы вышли в зал. Нам захотелось поиграть на фисгармонии, на которой часто играл Петр Фотиевич. Но она была закрыта.
Мы выломали квадратный гвоздь у печной дверки и открыли фисгармонию. Никифора в школе не было: он вышел во двор колоть дрова. Фисгармония у нас заиграла. У меня выходило удачней всех. Я сразу подобрал по слуху песенку «По улице мостовой».
Мы так увлеклись музыкой, что не заметили, как вошел Никифор.
– Эй вы, дьяволята, чего делаете?… – закричал Никифор.
Мы бросились врассыпную.
– Стой, стой! Не расходись! – Он схватил меня за шиворот и втолкнул в класс.
Дверь захлопнулась, и щелкнул замок.
– Вот, сиди там, рестант! – торжествующе проговорил Никифор.
Потом я слышал его тяжелые шаги и возню. Он ловил остальных и ругался, как умел.
В школе снова тихо. Временами слышно, как Никифор приносит дрова, бросает их на пол и звякает печными дверками и кочергой.
Мы разделены. Мерзнет серый ноябрьский день. Мне скучно. Я растягиваюсь на скамейке парты, хочу заснуть, но не могу.
Вдруг слышу окрик:
– Алешка! Слышишь, Алешка!
Это Егор кричит в отверстие возле пола, проделанное сквозь толстую каменную стену.
– Ты, Егор? – наклонился я к отверстию.
– Я… Слышишь меня?
– Слышу. А Ванька где?
– Вон в том классе, я с ним говорил. Удрать бы как?
– А как удерёшь?
– У тебя форточка большая? Я посмотрел.
– Большая.
А у нас маленькие… Валяй, пробуй.
Я попробовал. Открыл форточку и осторожно вылез, боясь выдавить стекла в рамах.
На улице стоял теплый день, завешенный густой кисеей снегопада.
Я, крадучись, пробежал в коридор. Никифора не было. Ключи торчали в дверях. Первьм я освободил Денисова, потом Еремеева. Мы поспешно оделись, забрали свои книжки, затворили классы на замки и ушли.
Утром Никифор сердито нас спросил:
– Вы, чертенята, где вышли?
– В подворотню, – серьезно сказал Егор.
– Врёшь! Под двери кошке не пролезть… Теперь отвечай за вас! Никифор рассказал, как они с Петром Фотиевичем обыскивали все классы.
– Я и под партами-то везде вышарил. Как в воду, дьяволенки, канули!
Нас вызвали в учительскую, и мы всё чистосердечно рассказали. Петр Фотиевич многозначительно сказал мне:
– Начинается учебный год, и вы начинаете…, А правда, мне сказывали, что вы начали и табак покуривать?
Мы все трое покуривали, но я отперся. А неделю спустя он меня накрыл с папироской в уборной.
– Ну, смотри! Чтобы плохо не было. Стипендию-то я тебе ведь всё еще хлопочу. Ты учишься хорошо, но ведешь себя никуда негодно.
Я снова присмирел, но ненадолго.