355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Бондин » Моя школа » Текст книги (страница 3)
Моя школа
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:12

Текст книги "Моя школа"


Автор книги: Алексей Бондин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

ДАРМОЕД

Голод крепчал. Я часто слыхал, как Павел сердито говорил:

– Эх, жизнь проклятая!.. Катюха, хлеб-от… а? Ржанина – два рубля, а мне – всё еще цена сорок копеек в день.

Екатерина молча вздыхала, а я затихал на печке. Однажды Павел пришел радостный и сообщил:

– Катюха, беги скорей в волость. Там хлеб дают на голодающих.

Екатерина наскоро оделась и ушла. Пришла она часа через три, измученная, и положила на стол тяжелую ковригу ржаного хлеба.

– Думаешь, даром? Даром-то за амбаром. Заняла денег-то. Вот тут на полтора рубля.

Павел отрезал хлеба, сунул ломоть мне. На зубах у меня что-то хрустнуло, точно я в рот положил горсть песку. Но мне казалось, что я сроду не ел такого вкусного хлеба. А Павел, доедая свой ломоть, со злобной усмешкой сказал:

– И тут наживают деньги. Земля! Одна земля, а не хлеб. Эх, гады!

Заговорили о холере. Каждый день приносил всё новое. Жители с раннего вечера наглухо закрывали ставни окон.

Рассказывали, что на Гальянке, в заречной части селения, ночами жители вооружались, кто чем мог, и ходили по улицам – искали холеру. Однажды убили женщину в белом платье, стащили её на окраину селения и бросили в Сидоров лог.

По утрам, проводив Павла на работу, Екатерина вставала и молча ходила по комнатам. Она словно что-то искала. Обычно утром она кипятила маленький тяжелый самовар, и мы садились пить чай. Но теперь самовар стоял нетронутым в углу, прикрытый кисейным пологом.

Потолкавшись дома, Екатерина уходила к соседям, а я залезал на печку и делал скрипки. Натягивал на дощечку струны из ниток, во дворе выдергивал прут из метелки и делал смычок. Потом подставлял в угол табуретку, доставал с божницы восковую свечку и натирал воском струны и смычок. Иной раз нас с Ленькой приходила навестить сестра. Она совала нам тайком кусок хлеба. Я уходил куда-нибудь в угол и торопливо жевал его.

Я не обижался на Екатерину, что она меня не кормит: я знал, что она и сама голодная.

Вот сегодня утром Павел тихо спросил:

– Катюха, есть чего поисть-то?

Она так же тихо отозвалась:

– Нету. Горсти две-три муки есть, ржаной.

– Давай, хоть завариху сделай.

Екатерина вскипятила самовар и заварила в чашке муку. Вышел жидкий клейстер, какой я часто потом разводил в деревянной ложке, когда клеил змейки.

Екатерина вывалила завариху на сковородку и намазала конопляным маслом. Павел жадно принялся есть. Он морщился, громко сопел носом и ел, обжигаясь. Вдруг он как-то беспокойно заерзал на стуле, замотал головой и тяжело застонал:

– Э-э-э!..

Торопливо сунул пальцы под язык, точно ему попал туда раскаленный камень, и, вытащив бурый комок заварихи, шлепнул его со всего размаху в сковородку, выругался и вылез из-за стола. А потом покосился на божницу и сердито добавил:

– К чорту! И молиться не буду.

Я фыркнул на печи, а Павел, погрозив мне кулаком, крикнул:

– Ты, дармоед, там не фыркай! – и шумно хлопнул дверью.

Я почувствовал, как слово «дармоед» тяжелым гнетом навалилось на меня. Я собрался в тот же день и ушел к сестре.

Сестра жила в маленькой кособокой избушке, рядом с небольшой, но крепкой избой свекра, на широкой улице, поросшей травой. Я не пожаловался сестре, но она, должно быть, поняла, почему я пришел.

Сестра хлопотала в кухне. Пахло свежеиспеченным хлебом. В зыбке лежал годовалый Петька. Я сел возле зыбки и стал его качать.

В избу вошла свекровь сестры. Я её видел и прежде. Маленькая, с густой сеткой морщин на сухом тонконосом лице, она, казалось, не умела улыбаться. Войдя в комнату, она перекрестилась, деловито обвела её хозяйским взглядом, потом вопросительно посмотрела на меня и особенно на кусок ржаного хлеба в моей руке.

– Рано прибежал. Что, тебя дома-то не кормят, видно? – спросила она сухим, надтреснутым голосом.

Я промолчал. Свекровь подсела ко мне на лавку:

– Взять бы тебя в няньки, да кормить надо. А хлеба-то нонче, ишь как! Аржаного – и того скоро-то не добудешь.

Вечером пришел Матвей Кузьмич с работы. От него пахло мазутом. В полумраке странно белели его зубы и белки глаз. Они точно освещали замусоренное заводской пылью сухощавое лицо. Улыбаясь, он спросил меня:

– Ну, как дела-то, Олеха?

– Помаленьку, – сказал я.

– Ну, вот, то и есть… К нам пришел?

– Пришел.

– Ну, вот, то и есть… Погости.

Он долго полоскался у рукомойника, фыркал, а умывшись, подошел к зыбке, любовно заглянул в неё и ласково проговорил:

– Ну-ка, чего у меня сын делает?

У него был нетвердый, вздрагивающий голос.

За чаем сестра рассказала обо мне.

Матвей Кузьмич подумал и решительно проговорил:

– Ну, и ладно! Наплевать на них! У нас поживет пусть. Как-нибудь протащим…

В этот вечер я лежал на печи у сестры. Было тепло, я забыл голод и жадно слушал, как сестра, качая зыбку, укладывала Петьку спать.

Мне вспомнилась мать и её колыбельные песни. Я закрываю глаза, и мне чудится, что это она поет, и я уношусь куда-то на легких крыльях.

 
У котика, у кота
Колыбелька золота.
А у нашего Петеньки
Лучше была:
Новоточенная,
Позолоченная.
А кольчики-пробойчики —
Серебряные.
А шнурочки-веревочки —
Все шелковые.
Петя соболем одет,
И куница – в головах.
Спит мой Петенька,
Не будите его.
Сон ходит по сеням,
Дрёма – по терему.
Они ищут, поищут
Петеньку.
Только где его найдут,
Там и спать укладут.
Лежит Петя в терему,
В шитом браном пологу
И за занавесью.
 

Мне хочется плакать. Но слезы у меня точно застряли в горле.

С тех пор, как я поселился у сестры, моя жизнь как будто стала светлей. Точно в серый, холодный день разорвались толстые пласты неприветливых облаков и на меня взглянуло ласковое голубое небо. Я скоро подружился с соседними ребятами. Утром, я слышу влетает в приоткрытое окно с улицы:

– Олешка, выходи в шары-бабы играть.

Но мне некогда. Я качаю Петьку, а сестра хлопочет по дому. Однажды я никак не мог укачать Петьку. Задрав вверх ноги, он беспрерывно что-то бормотал:

– А-г-гу… г-г-г-у…

Я уже несколько раз принимался его убаюкивать:

– О-о-оа…

Но Петька не засыпал. Я свирепо раскачиваю зыбку, так, что Петька в ней взлетает, как на качелях. И так же свирепо пою:

 
Ой, ду-ду, ду-ду, ду-ду…
Потерял пастух дуду,
Дуду длинную,
Трехаршинную…
 

Но песней своей я только перепугал Петьку: он вдруг, как под ножом, заверещал.

– Что ты как его? – строго заметила Фелицата. – Того гляди, он из зыбки вылетит.

И, взяв сына из зыбки, стала кормить его грудью. Я незаметно убежал на улицу.

Но и эти дни оборвались, как бусы. Сестра часто стала приходить от свекрови в слезах.

А осенью, теплым ненастным утром, она увела меня в приют.

В ПРИЮТЕ

Деревянное одноэтажное здание приюта, окрашенное в коричневый цвет, показалось мне мрачным. Фасадная часть выходила на площадь и смотрела четырьмя окнами в размятую глину. Сбоку, в саду, тоскливо стояли старые липы. Их голые ветви неподвижно поникли и свисали на маленькую веранду, усыпанную опавшими желтыми листьями. На одной из лип висела клетка с раскрытыми на концах западнями. В ней перескакивала по жердочкам зеленая белощекая синица; она протестующе трещала и билась в клетке.

Сестра ввела меня в обширную комнату, заставленную длинными столами в два ряда, а сама куда-то ушла. Меня сразу окружила густая пестрая толпа ребят. Они смотрели на меня с любопытством, как на странную, невиданную вещь. Ребята были одеты одинаково: все в синих тиковых штанах, в красных рубахах и с белыми холщевыми нагрудниками, подвязанными сзади лямками. Некоторым мальчикам одежда не по росту – штаны до колен, а рубахи большие, висят на плечах крупными складками. Девочки – в синих сарафанах и белых холщевых рубашках.

Меня оглушил гул сотни ребячьих голосов. Я пугливо прижался к стене. В комнату вошла высокая смуглая женщина. Ребята нестройным хором пропели:

– Здравствуйте, Александра Леонтьевна!

Она подошла ко мне, внимательно осмотрела, даже заглянула в рот. Так рассматривают на базаре лошадей, когда покупают. Потом подошла старая, с добродушным, мягким лицом, Агафья и увела меня в маленькую комнату со множеством полок на стене. Здесь она порылась на полках и достала штаны с рубашкой.

– Давай, милый, сам раздевайся. Чей ты?

Я сказал.

– Знаю. Хороший мужик был у тебя отец. И мать я твою хорошо знаю.

Потом она свернула мою домашнюю одежду, сунула её в угол, а меня втолкнула в толпу ребят.

Тщедушный мальчишка дернул меня за плечо и, по-хозяйски осмотрев с ног до головы, спросил:

– Чей ты?

Я сказал.

– А как тебя зовут?

– Алешка.

– Ты новенький. Тебя объезжать надо.

Я не знал, что значит «объезжать». Я думал, что он предлагает играть в лошадки. Но мальчишка неожиданно вскочил мне на спину и, пришпорив босыми ногами, крикнул:

– Ну, ну, кляча водовозная!

Я оказался проворней мальчишки – ловко сбросил с себя наездника.

Тот упал, ударился головой о ножку стола и заревел. Его большой рот скривился, нос расплылся по сухому смуглому лицу, а в углах, за бугорками ноздрей, образовались желтые пятна, точно водянистые нарывы. Я испугался, отскочил и встал, воинственно сжав кулаки. Но нападения не было. Ребята отхлынули от меня и любопытно рассматривали.

«Наездник» громко ревел, утирая глаза кулаками, и направился в соседнюю комнату.

Немного погодя он вошел в сопровождении Александры Леонтьевны и, всхлипывая, указал на меня.

– Ты это что? Первый день – и уже драться? – строго сказала она.

Я молчал. Но курносый румяный мальчик, круглый, как обрубок, деловито подошел к Александре Леонтьевне и, смотря на неё ясными синими глазами, серьезно сообщил:

– Мишка сам наскочил. Он его объезжать стал, как новенькую лошадь.

Я долго не мог уснуть в первую ночь. Мы лежали на войлоках, разостланных прямо на полу. Под головами вздымались узкие мешки, набитые сеном. Сверху было накинуто большое, общее одеяло.

Утром мы побежали в обширную кухню, где стоял умывальник. У печи висело широкое длинное полотенце. Ребята выхватывали полотенце друг у друга, и оно скоро стало таким мокрым, что приходилось вытирать лицо своей рубахой. Потом всех выстроили на молитву.

После молитвы ребята шумно побежали в соседнюю комнату. Там стоял большой ларь с кусками ржаного хлеба. У ларя началась давка: каждому хотелось получить кусок побольше.

В этот первый день я остался без завтрака. Александра Леонтьевна сердито посмотрела на меня и сказала:

– Драться умеешь, а кусок хлеба для себя не сумел взять. Нянек для вас у меня нет.

Она отошла от меня, а я завистливо смотрел, как ребята, разбежавшись по углам, с жадностью ели хлеб.

После завтрака снова началась молитва. Нас усадили за большие парты. С краю сел Киря и скомандовал:

– «Отче наш»!

Чинно вытянувшись и положив руки на парты, мы нараспев читали молитву.

На стуле сидела надзирательница Александра Петровна – древняя прямая старуха – и вязала чулок. Она изредка смотрела на нас неподвижными, как оловянные пуговицы, глазами и качала седой головой, прикрытой атласной наколкой.

– Не дай нам днесь, а даждь нам днесь, – поправляла она потухшим голосом.

В двенадцать часов в столовой зазвякали железные чашки я деревянные ложки.

Наконец раздался окрик:

– На молитву!

Мы пели молитвы, а сами думали о щах и каше. Торопливо закончив, ребята с грохотом встали из-за парт и побежали в столовую.

Маша – красная толстогубая кухарка – разливала по чашкам суп. Чашки двигались, как по конвейеру.

Были и добавочные порции. Но здесь уже конвейер нарушался. Ребята ловко пускали чашки по столу, к миске. Крутясь, как волчки, они скользили по крашеному столу. Иной раз от неловкого движения чашка летела вбок. Тогда суп выливался на колени, поднимался кряк, шум. Маша выводила за руку виновника и, награждая увесистым: шлепками в спину, ставила в угол.

Обед кончился снова молитвой:

– Благодарим тя, господи, яко насытил еси нас…

А потом мы разошлись по классам и снова сели за парты. Так началась моя жизнь в приюте.

ФЕРАПОНТ

Каждое утро на приютский двор приезжал возчик Ферапонт, рыжий кривоногий мужик. Он привозил мешки с картошкой, крупой, а иногда ляжку синего мяса.

Однажды Маша, принимал от Ферапонта мясо, заметила:

– Что же это ты, Ферапонтушка, мясо-то как отвозил? Точно ты его не в телеге вез, а по грязи волочил?

– А уж такого, Марьюшка, бог дал. Что дают, то и везу.

Улучив минутку, когда Ферапонт был один, я спросил его:

– А от кого ты… мясо привозишь?

Ферапонт небольно теребнул меня за волосы:

– От Ваньки Куликова я мясо вожу. Знаешь Ваньку – хромого мясника, – с костылем он ходит, ноги у него нету, а на конях верхом гоняет – что тебе надо!

Улыбаясь весноватым лицом, обросшим жесткой рыжей шерстью, Ферапонт добавил:

– Что ты понимаешь? Мал, значит, ты еще, глупый… Понюхать хошь?

Ферапонт достал берестяную табакерку, щелкнул по ней пальцем и, положив на горбатый ноготь кучку зеленоватой пыли, поднес к правой ноздре. Глаза его сладко зажмурились. Он жадно и шумно вдохнул табак. То же он проделал и с левой ноздрей.

Я попятился, а Ферапонт, улыбаясь, спросил:

– Не хочешь? А то на…

– А ты зачем нюхаешь? – спросил я.

– Зачем? Для глаз. Зреньем я слаб.

Я вспомнил дядю Федю. Он очень часто курил, и я его спросил однажды:

– Ты, дядя Федя, почему куришь?

– От кашлю.

– А отчего кашляешь?

– От табаку.

Я заметил, что и Александра Петровна тоже нюхает табак. Раз она отошла в угол и быстро сунула в ноздри по щепотке такого же табаку, как у Ферапонта, и потом аппетитно крякнула, точно выпила стакан ядреного квасу.

Мне думалось, что нюхать – очень вкусно. И вот однажды, увидев во дворе Ферапонта, я подбежал к нему и смело сказал:

– Давай, понюхаем!

Тот удивленно посмотрел на меня.

– Эх ты, богова человечинка! – озорновато улыбаясь, сказал он и залез рукой глубоко в карман штанов. – Ну, на, коли охота.

Он раскрыл табакерку и, всё так же улыбаясь, предупредил:

– Погоди, ты не умеешь. Посмотри, как я…

Ферапонт засучил рукав рубахи и насыпал на руку, выше кисти, полоску табаку. Потом, прищурив один глаз, провел носом по зеленоватой пыли, вдыхая в себя. Глаза его налились слезами, он вытер их кулаком, а потом насыпал табаку на мою руку.

– Ну, валяй!

Я боязливо поднес к носу руку и вдохнул.

В носу у меня защекотало. Я учащенно зачихал, чувствуя, что лицо мое вздулось, а глаза залило слезами. Ферапонта я видел, как сквозь стеклянную пленку. Он сидел на приступке крыльца, широко расставив ноги, и беззвучно хохотал, приговаривая:

– Хорошо? Эх ты, шкет! Привыкай! Под старость – кусок хлеба будет.

После этого я не мог без страха смотреть, как нюхает табак Александра Петровна.

Нередко в приют приходил поп – отец Александр – в люстриновой рясе. И Александра Леонтьевна и Александра Петровна любезно улыбались ему при встрече. Он торопливо крестил их, совал свою руку, подернутую золотистым волосом, они целовали её. Потом, так же улыбаясь, они шли за ним по комнатам.

От попа пахло духами. Гладко причесанные волосы длинными прядями спускались на спину. Рыжеватая борода узкой лопатой лежала на груди и прикрывала цепочку с большим серебряным крестом.

Нас загоняли в просторную комнату. В углу выстраивался хор, входил поп, и мы пели:

– Преблагий господи, ниспошли нам благодать духа твоего…

Поп широко крестился. Ряса его шелестела, широкие раструбистые рукава шумно болтались.

Раз после молитвы поп сел на стол, а мы разместились кучей на полу. Он погладил бороду и проговорил:

– Ну-с, ребята, побеседуем.

Мы примолкли. Поп долго и пространно объяснял нам, что бог есть дух святой, что он всё знает, что мы думаем, и всё видит, что мы делаем. Я слушал и удивлялся: рассказ попа похож был на волшебные сказки дяди Феди. Только поп рассказывал не про чертей с рогами и хвостами, а про ангелов, бога и дьявола.

Но дьявол попа не такой, как черти дяди Феди. Он злой и борется с богом. А бог мне представлялся необыкновенным человеком с мягкой белой бородой, в широкой белой одежде. Он носится в каком-то пространстве без времени и кричит:

– Да будет свет! – и становится светло. Да будет солнце, луна и звезды! – и в небе загораются огни.

Смотрю на попа. У него большой рот, узенький, клином, лоб и маленькие серые глаза. Рассказывая о боге, он сует бороду в рот, точно хочет обгрызть её, рот его широко раскрыт. В нем видны кривые обломки гнилых зубов.

В другой раз поп принес нам большую картину. На картине человек с бородой, в белой одежде, сидит на горе и что-то рассказывает собравшимся людям. Поп пояснил нам:

– Христос говорит: «Блажени алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся».

Я вспомнил отца. Раз он пришел в праздник из церкви, от обедни. И пока мать приготовляла чай, он ходил по комнате и пел:

– Блажени алчущие и жаждущие правды, ибо тии насытятся.

И вдруг отец задумался, будто что-то припоминая, остановился у окна и как-то грустно усмехнулся:

– Насытятся?… Нет, не насытятся. Правды-то нету, да и не было её.

Я рассеянно слушаю попа. Почему-то так близко встают в памяти отец, Малышка, который обжегся заварихой и решил за это не молиться богу.

Поп спрятал картину и стал проверять, умеем ли мы молиться.

– Ну-ка, ты, мальчик, подойди сюда, – показал он пальцем на Федьку Колесникова, сидевшего рядом со мной.

Мигая маленькими черными глазами, Колесников стоял, переступая с ноги на ногу, и молчал.

– Ну-ка, прочти мне «Богородицу». Не знаешь? А молиться ты умеешь? Ну-ка, покажи, как ты молишься?…

Федька торопливо замахал рукой, порывисто тряхнул круглой черной головой.

– Вот как! – укоризненно заметил поп. – Да разве так молятся? Ты что – католик или кержак?

Поп встал.

– Креститесь! – приказал он. Сотня рук замелькала перед глазами.

– Ну-ка, крестись! – неожиданно обратился ко мне поп. Я перекрестился.

– Вот как!.. Чей ты?

Я сказал.

– Это Петрушки, что плотинным был? Знаю… Он что – кержак был?

Я молчал. Мне было больно, что поп так обидно отозвался о моем отце. Его никто не звал так. Его все звали Петр Федорович. И я молчал.

– Ну-ка, прочитай «Отче наш»! – приказал поп.

Я знал эту молитву назубок, но решил, что читать не буду. На меня скверно пахнуло изо рта попа. Я отвернулся и молча стоял за партой, а поп, прищурив маленькие глазки, сердито спросил:

– И молитвы не знаешь? Экий ты басурман!

Он повернул меня, ткнул в спину и толкнул к ребятам.

Урок кончился также молитвой.

Потом приютское начальство, вместе с попом, обедало. В столовой накрыли на длинный стол белую скатерть. Принесли вкусно пахнущие кушанья. На столе появилась черная бутылка. Отец Александр благословил трапезу, потом налил в стакан зеленоватого вина и выпил.

Ребят на это время разогнали. Маленьких отправили на кухню мыть посуду, а ребята постарше сели ткать тесьму.

ЧЕЧЕТ

Из всех ребят я больше всего подружился с Кирей.

Киря был «здешний» – у него не было родных, и он жил безвыходно в приюте. Единственным развлечением для него были птички.

У Кири была зеленая клетка, в которой сидел розовогрудый чечет. Каждый день Киря приносил его из сада, пересаживал в другую клетку, а старую старательно очищал палочкой.

Вот люблю чечетов, – говорил он, любуясь птичкой, – он только чичикает, а я люблю. За грудь его люблю: как атласная, розовая. И щеглов люблю – тоже аккуратные пичужки. А жуланов не люблю – хоть и красивые, а неуклюжие, толстоносые. Синицу тоже не люблю – дерзкая птица.

А ему ведь, наверное, охота полетать? – сказал я Кире, смотря на чечета, который спокойно сидел в клетке.

Он посмотрел на меня и, подумав, проговорил:

– А по-моему, теперь зима, так ему лучше в клетке. Там он ночует где-нибудь, в холоде, а у меня – в тепле, и он любит меня…

– Смотри!

Киря просунул в клетку руку с пригоршней семян. Чечет сед Кире на палец, взял круглое конопляное семечко, перепорхнул на палочку и ловко вышелушил его тонким клювом.

Унося клетку обратно в сад, Киря сказал:

– Я ведь его выпущу, как будет тепло.

И Киря рассказал мне, как он выпустил раз на волю щегла.

Щегол у меня жил два года. Поймал я его осенью, зиму продержал, а кормил всегда репейным семенем. Щеглы любят репейное семя, А потом весной выпустил его. Сел он вон туда, на липу, и так залился? Запел! Я заревел от радости. Уж шибко он пел хорошо! Обрадовался, видно, что я его выпустил. И я обрадовался, что щегла выпустил на волю. Потом, осенью, снег уж выпад, смотрю, а он прилетел, сел на раму и заглядывает в комнату, просится, чтоб его впустили.

– А может быть, не этот? – усомнился я.

– Нет, он, тот самый, приметный он был: на правой лапке у него на одном пальце коготочка не было, а левая лапка немного кривая. Я вынес садок, насторожил западню, а в середине – у садилки – тоже дверку открыл… Он полетал, полетал и – в клетку… Вынесу его на улицу, открою клетку, он улетит и опять прилетит. Верно, есть-то захочет – и прилетит… Что, не веришь? Правда. Две зимы жил, а потом улетел весной и больше не бывал. А пел! Ох, важно пел!..

Не нравился мне Мишка Чуднов. Ребята звали его «Сукой». Он всегда держался в стороне, никогда не смотрел прямо, а всегда исподлобья. Возле его тонкого птичьего носа залегли глубокие складки, а острые черные глаза зло поблескивали. Он дрался со всеми ребятами.

Не любил я также Сергея – тонкого, белого, чистенького мальчика, сына Александры Леонтьевны. Он всегда был одет в серую суконную курточку, на его шее белел накрахмаленный воротничок, а на руках – манжеты. Светлорусые пушистые волосы его были подстрижены, как у большого, «под польку». Мне казалось, что и жизнь у этого мальчика такая же светлая, выхоленная, ласково причесанная.

Он всегда старался показать свое превосходство перед ребятами.

Однажды мы рассматривали Кирино имущество в ящике большой парты. Там были всевозможные коробочки, а в них лежали разные вещи: красивые пуговки, иголки, нитки, тряпицы, ножик перочинный. Всё это для меня было интересно.

Показывая в одной из коробочек зеленого блестящего жучка, Киря спросил меня:

– У тебя есть мать?

– Нету.

– А отец?

– Тоже нету.

– И у меня тоже нету… Вот этого жука мне тятя поймал в лесу, когда был еще жив.

Сергей стоял возле нас и насмешливо рассматривал коробочки в парте.

Он покосился на Кирю и проговорил ядовито:

– У тебя и матери-то не было. Тебя тетка родила.

Киря густо покраснел и промолчал. А когда Сергей ушел, важно засунув руки в карманы штанов, Киря проговорил:

– Погоди, чистяк, вот вырасту – первому тебе башку отверну! И, смотря вслед Сергею ненавидящими глазами, добавил:

Я рабочим буду, а рабочие сильнее вас, сдобных голяшек. Я скоро заметил, что между Кирей и Сергеем шла непримиримая вражда. Сергей старался сделать Кире какую-нибудь пакость, а тот иной рая плакал про себя. Его большие карие глаза наливались слезами, он сутулился и молчал.

Однажды Сергей принес с веранды Кирину клетку с чечетом. В ней беспокойно бился любимый чечет. Сергей поставил клетку на пол и приказал Мишке Чуднову:

– Эй, Сука, беги в кухню, неси Ваську!

Мишка стремглав бросился и принес большого рыжего полосатого кота.

– Отпускай! – приказал Сергей.

Мишка отпустил. Я замер в оцепенении. У кота расширились зеленые круглые глаза, морда точно вспухла, на ней торчали длинные, редкие усы.

Чечет, увидев кота, еще беспокойней забился в клетке. Деревянные палочки клетки глухо треснули, чечет запищал, а кот, вытаскивая большую голову из клетки, возбужденно замахал длинным хвостом. В зубах его трепетали крылышки птички. Чечет еще раз глухо пискнул я смолк. Зеленые глаза кота хищно светились. Я заплакал.

В эту минуту вбежал Киря. Он схватил клетку и со всего размаху хотел ударить Сергея по голове. Губы его были плотно сжаты. В глазах стояли слезы Сергей ловким движением вышиб клетку из рук Киря, она удала.

Сергей злобно растоптал её и гордо крикнул: – Я тебе сколько раз говорил, чтобы ты пичужек не ловил!

– А ты бы лучше выпустил его, чем кошке травить, – дрожащим голосом сказал Киря.

Я подбежал сзади к Сергею, схватил его за ногу и швырнул на пол. Вбежала Александра Леонтьевна. Она злобно поглядела на меня и, молча взяв сына за руку, удалилась.

Мне думалось, что после этой истории и меня и Кирю из приюта выгонят. Но дело обошлось: Кирю послали убирать в уборной, а меня Александра Леонтьевна так дернула за ухо, что я от боли вскрикнул, и поставила в угол на колени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю