Текст книги "Распря (сборник)"
Автор книги: Алексей Будищев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Однако, я не сел и взволнованно заходил перед скамьёй, ломая руки. Она сидела передо мной вся бледная и виноватая, боясь поднять на меня глаз, ожидая моих слов, упрёков, жалоб. Но я молчал в волнении. Несколько минут длилось напряжённое молчание. Только зелёный сад благоухал и дышал таким избытком сил, такою полною жизнью, такою радостью существования, что это дыхание кружило мою, и без того опьянённую, голову.
Наконец я заговорил. Это была всё та же старая песня, которую я вёл вот уже месяц.
Я говорил. Нет она не любит меня эта девушка!
Если любят, не избегают встреч; если любят – не рассуждают; если любят – не боятся предрассудков. Страсть сильнее их, и она ломает эти предрассудки в щепки. Страсть – это всемогущество, благотворный ураган, проникновение божества. И пусть эти ураганы сметают с лица земли все предрассудки, все до единого! Так нужно, нужно, нужно. Чтобы было, если бы Галилей, боясь предрассудков, не сказал своего «вращается»? А разве не страсть одухотворяла его в те минуты? А гении и пророки? Разве всё это люди не гигантских страстей? И пусть она полюбуется, как они ловко прыгали через все предрассудки, сшибая их гнилые пеньки своими сильными ногами! И вся история человечества не есть ли ломка предрассудков? Страсть – это божество. Она сама диктует заповеди, а предрассудок их рабски исполняет, пока новая страсть не выметет их, как дрянной сор, и не создаст новые. Страсть говорила: «Око за око, и зуб за зуб». И страсть сказала: «Люби и прощай». Страсть – это великий первосвященник, имеющий на земле власть всё разрешить и всё связать. Я говорил так, или приблизительно так. И ломая руки, я стоял перед нею сильный и могучий своею страстью. Она молчала и сидела передо мною бледная, с опущенными глазами. Казалось, она боялась поднять их, чтобы не выдать своей тайны. А я всё говорил и говорил.
Если в нас горит одна страсть, какого препятствия испугаемся мы? Разве мы не столкнём его нашей ногой? Или она не чувствует, что мы сами теперь первосвященники и можем диктовать свои заповеди?
Я говорил долго и убедительно, как власть имеющий, и я видел, как по её лицу бегали судороги от мучительных колебаний. Чего я добивался от неё? Или уже тогда я решил всё бесповоротно и просил у неё разрешения и содействия? Но она молчала.
А вокруг нас цвёл сад, благоухала клумба цветов, благоухала пригретая солнцем почва, и ослепительно сверкало небо. Казалось, и земля, и небо звали нас, звали могучим криком ринуться к счастью, без размышления и страха ломая на пути все препятствия, как вешняя вода ломает гнилые заборы. И меня понесло к этому счастью могучей волной необъятной силы.
И вдруг из раскрытого окна дома до нас долетели хрипы и стоны. Я понял, что там, с той женщиной, начинается её обычный припадок удушья, от которого её может освободить смерть или морфий. Шприц и игла были у меня; её жизнь была в моих руках. Я мог идти туда, и мог не идти. И я стоял, не двигаясь с места, и глядел на девушку, чувствуя, что бледнею как полотно. Я знал, я был уверен, что не надо мешать великим законам жизни, и пусть умирающие умирают. Счастье, ожидавшее меня, казалось мне таким громадным, такой необычной красоты, таких захватывающих горизонтов, что я решился во что бы то ни стало перепрыгнуть через препятствие. Мне казалось, что у меня есть на это и сила, и власть. Однако, я колебался, поджидая ответа девушки. Наконец, она подняла ко мне свои глаза. Всё лицо её было в красных пятнах, а глаза горели необычным огнём. Я понял, что страсть, горевшая во мне, охватила и её своим безумным пожаром, и эти глаза приказывают мне подчиниться законам жизни.
Я опустил голову; я её понял, но тут внезапно она поднялась со скамьи с резким жестом, и что-то хотела мне сказать, но не сказала, и снова повторила резкий жест, но слова и на этот раз не сорвались с её губ. Бессильно она опустилась на скамейку и закрыла лицо руками.
Тихонько я пошёл к дому. Та женщина не увидит шприца, но мне хотелось оправдать себя в её глазах. А может быть мне хотелось поскорее отрезать себе все пути к отступлению. Я не мог хорошенько разобраться в этом, так как в моей голове кружились вихри.
Когда я вошёл в комнату жены, она корчилась в постели, вся задыхающаяся и ужасная, с синими губами и жёлтыми вытаращенными глазами. Она как будто молила о спасении, и я ещё мог прекратить припадок впрыскиванием морфия.
Но ведь этого не надо?
Я взял шприц и иглу и подошёл, но не к постели, а к окну. В ту же минуту я услышал в моем сердце голос какого-то пигмея, который как будто протестовал против того, что я намеревался сделать. Я надеялся, что голос пигмея будет крепнуть и мужать; и я поджидал. Казалось, я стал желать этого. С мучительной тоской я глядел в сад, ища поддержки моему пигмею.
Но поддержка не являлась.
Сад цвёл, небо сверкало, и клумба цветов благоухала всеми радостями жизни. Астры лиловыми глазами, отуманенными страстью, глядели друг на друга и тихо шептались под тёплым ветерком. Алые розы нежно прикасались друг к другу своими атласными лепестками, как пурпуровые губы, ожидающие поцелуя. И всё цвело, сверкало, благоухало и рвалось к счастью неудержимым потоком, готовым сломить какое угодно препятствие. Слабый голос моего пигмея совершенно тонул в этом дивном хоре, как писк комара.
А та девушка сидела, вся сгорбившись, на скамье сада и, закрыв лицо руками, ожидала меня. По её сгорбленному телу бегали конвульсии.
Мои колебания разрешились; я выпустил из рук стеклянный шприц, разлетевшийся вдребезги о каменный выступ фундамента. Я притих, глядел на сверкавшие осколки и слушал хриплые стоны весь ослабевший и измученный. Вскоре, однако, стоны затихли. Страдания кончились. Смерть восторжествовала.
Она умерла; я перепрыгнул через препятствие.
Еле волоча ноги, я сошёл в сад. Он благоухал и цвёл по-прежнему, и не одна козявка не упрекала меня за поступок. Но на зеленой скамье я не нашёл той девушки, к которой рвался с такою могучей страстью. Там её не было. На этой скамье сидела теперь женщина странной наружности. Вся левая сторона её лица была безобразно перекошена и даже вздута, как бы от укуса ужасного насекомого. А правая глядела на меня тупым и бессмысленным взором идиотки.
Она глядела на меня и тупо улыбалась.
Где же та девушка? Разве она не делала прыжка вместе со мною или она осталась по ту сторону препятствия?
Я обхватил эту обезумевшую, обезображенную параличом голову и стал осыпать её прощальными поцелуями…
Счастье
Костя, худенький и бледный мальчик с скорбными глазами, вышел из хаты и робко присел на завалинку. Отец и мать Кости ушли в город за реку. Было ещё не поздно, солнце не закатывалось. Город находился всего в полуверсте от той пригородной деревушки с десятью дырявыми двориками, где жили мать и отец Кости; но тем не менее они должны были возвратиться не скоро – мальчик хорошо знал это. Он хорошо знал также, что они пошли в город затем, чтобы пристроить его в ученики к сапожнику Милкину, несмотря на то, что мальчику исполнилось всего только 9 лет. Впрочем, Костя не осуждал за это родных, хотя жизнь у сапожника его пугала чрезвычайно. Но что делать? Он прекрасно сознавал, что он в семье лишний рот, который нужно поскорее сбыть, и что его никто не любит, кроме бабушки. А бабушку тоже никто не любит; она тоже лишний рот, так как от старости она неспособна к работе. Она еле ходит.
Кроме того, она лакомка и воровка. Так по крайней мере, бабушку зовёт её дочь, а его, Костина, мать. И это правда. Всю весну бабушка, вечно чувствовавшая себя впроголодь, воровала у кур яйца и своё воровство сваливала на собаку Лыску. Бабушка выдала себя тем, что громче всех всегда ругала Лыску за это и даже швыряла в неё поленьями. В конце концов Костин отец собственноручно повесил Лыску, чтоб бабушке не на кого было сваливать свои грехи.
Всё это пришло в голову Кости, когда он вышел из покосившейся хаты отца.
Его отец, впрочем, не родной ему отец. Мать родила Костю, когда она была девушкой; поэтому-то она и не любит его, так как он не принёс ей ничего, кроме позора. А замуж она вышла всего только несколько лет тому назад, когда Костя мог уже играть в лошадки, за вдовца бондаря, у которого есть свои дети и которому по этой причине любить Костю не к чему. Да бондарю и некогда заниматься такими делами, так как он вечно должен думать о том, чем бы заткнуть ненасытные рты своего семейства. Эти вечные заботы и нужда сделали бондаря и его жену злыми, сварливыми и раздражительными, и они вечно пилят Костю и бабушку. В особенности же достаётся Косте, которого нередко колотят. На каждом местечке его худенького тела всегда сидит несколько колотушек. А раз бондарь бил мальчика так жестоко по худенькому личику и по курчавой русой головке, что надо удивляться, как ребёнок не сделался идиотом. Эти ужасные побои обрушились на голову Кости за то, что мальчик как-то раз пожелал сварить уху из головастиков. Для этой цели он зажёг у сельского гумна костёр, а вместо кастрюли воспользовался новым картузом бондаря, стоившим 63 копейки. В картуз мальчик налил воды, а в воду запустил головастиков. Впрочем, попробовать своей ухи мальчику так и не пришлось; у костра его накрыл бондарь, и бабушка принесла Костю с гумён полумёртвого.
Костя припомнил и это, присев на завалинке у хаты и скорбно поглядывая за реку грустными глазами. Собственно, он должен был бы радоваться отсутствию родителей; в такие минуты он всегда чувствовал себя спокойнее. Но сегодня весь вечер его сердце томилось и мучилось; его пугала будущая жизнь в учениках у сапожника, и он всё глядел за реку, грустный и молчаливый, погруженный в свои думы. Только на минуту уличная жизнь пригородной деревушки оторвала мальчика от его дум. Мимо Кости прошёл его товарищ Гришка, сын медника, и сказал ему сиплым недетским голосом:
– Коська, а Коська, скажи: ты солдат.
Костя сказал:
– Ты солдат.
Гришка ответил ему с хриплым хохотом:
– А ты кошкин брат! – и побежал вприпрыжку пыльной улицей, мелькая загорелыми ногами.
Эта фраза рассердила Костю; внезапно ему захотелось отпарировать насмешку товарища одной из тех уличных острот и непристойностей, которых он знал тысячи. Однако, долго он не находил в своей памяти ничего подходящего и наудачу он пустил вдогонку:
– А я не хочу и тебе в рот заколочу!
Такой ответ совершенно его удовлетворил, и он снова погрузился в свои думы.
Вскоре затем, уложив троих детей бондаря спать, всех на одну постель, из хаты выползла и бабушка. Она присела на завалинке рядом со внучком и сначала долго что-то жевала своими синими губами. Вероятно, она только что съела чего-нибудь потихоньку от всех, так как часто она проделывала это, сгорбившись где-нибудь в углу и лакомясь, огурцом, морковью или репою, которые доставала из необъятных карманов своей вытертой юбки. Затем она вытерла синие губы рукавом линючей кофты и сказала с апатичным взором:
– Лыску удавили, – вороньё одолело. Вороньё яйца тащат! А ворон, э-э, Царица Небесная, всех ворон им, Костенька, не перестрелять!
Она вздохнула, пососала губы, поникла на грудь серо-зелёным лицом и закрыла глаза. Через минуту она, однако, открыла их и сказала:
– А я, Костенька, сон видела.
Костя хорошо знал, что бабушка может закрыть глаза на минуту и увидеть в это время сон, который не перескажешь и в три часа. И он спросил:
– Какой, бабушка, сон?
Сон на этот раз оказался коротким; бабушка отвечала:
– Будто сижу я, Костенька в булочной, и воздух, э-э, Царица Небесная, сладкий-рассладкий!
И с тем же апатичным взором она добавила:
– А тебе, Костенька, у сапожника смерть будет!
Бабушка ближе придвинулась к внучку, погладила его рукой по волосам, похожим на ковыль, и стала говорить, посасывая синие губы.
– Плохо наше дело, Костенька, – говорила она апатично, – э-э, Царица Небесная! Запряжёт тебя сапожник в хомут, заколотит, защиплет, заругает. Будешь ты воду носить, кадушки с капустой возить, ребятишек нянчить. А ласка, – от кого ласка? Бабушки-то ведь возле не будет! Э-э, Царица Небесная, смерть куда лучше! Ангелы любят детей, ласкают детей, крылышками им светят, по саду райскому с ними гуляют. А в раю радость и пенье, птицы золотые порхают, цветы лазоревые цветут, дым кадильный, как туман, вьётся. Э-эх, Царица Небесная, так бы и не ушла!
Так говорила старуха, и ужас перед будущей жизнью всё более и более овладевал сердцем ребёнка.
Долго бабушка и внучек сидели на завалинке, уныло переговариваясь о том, что ожидает мальчика. При этом всё серо-зелёное лицо бабушки выражало такую безграничную апатию, такую бесконечную скуку, что от всей её фигуры как будто уже пахло могилой. А тёмные и большие глаза Кости сияли такой же бесконечной скорбью. Они оба были худы и от их одежд, насквозь простиранных и истлевших, веяло безысходной нуждою. Веяло тою же нуждою и от хаты, которая, как дряхлая и убогая старуха, стояла за их спинами вся рассохшаяся, с покоробленной крышей, обросшей по швам мхом.
И все трое – и хата, и люди – жалкой картиной вырисовывались на синем фоне вечера и производили унылое впечатление.
Порою бабушка и внучек прекращали беседу и молча смотрели вдаль. Прямо перед их глазами за узенькой речонкой смирно лежал в лощине маленький городишко; малиновые тучи горели над городом, освещая крыши домов, в то время как узкие улицы уже погружались во мрак и походили на тёмные русла оврагов. Тучи горели и в речке, и слева под кручей тихая вода была окрашена в малиновый цвет и походила на поток крови. И эти чёрные ленты оврагов и малиновые пятна крови тоже наводили уныние.
Между тем, поглядывая под говор бабушки на унылые картины заката, Костя делался всё задумчивей и его сердце томилось мучительней. Неожиданно он спросил бабушку:
– А что это за ангелы, бабушка?
Кое-что Костя знал об ангелах, но сейчас ему хотелось узнать о них подробнее. Бабушка отвечала ему, что ангелы любят детей и приходят к ним затем, чтоб взять их невинные душеньки к себе на светлое небо. А одеваются они в серебряные ризы с драгоценным каменьем. Каменье это делают из стекла красного, синего и зелёного и стоит оно очень дорого, так что за маленькое колечко с таким камнем надо заплатить, по крайней мере – пятачок. При этом она добавила, что на пятачок лучше всего купить две булки, так как с двух булок можно быть сытой, пожалуй, с полдня. Затем она снова пожевала губами, снова закрыла их и, раскрыв через минуту, снова объявила, что видела сон. На этот раз сон её оказался необычайно длинен. В какую-нибудь минуту она поспела выпить пять стаканов чаю с лимоном и поругаться с соседкой из-за воблы, которую они обе вместе нашли на пыльной дороге. Костя, впрочем, её уже не слушал, и когда она ушла спать в избу, полную гудящими у потолка мухами, он остался на завалинке один, погруженный в свои думы, с широко раскрытыми скорбными глазами, устремлёнными вдаль.
Долго он сидел так и ужас перед предстоящей жизнью у сапожника всё рос и рос в его сердце.
Уже огненные тучи погасли над городом и крыши домов потемнели и слились в одно мутное пятно; уже малиновые потоки крови на тихой воде узенькой речонки сделались фиолетовыми; уже серая сова шмыгнула в синем воздухе притихшей деревушки и сизый туман задымился над камышами, а Костя всё сидел и думал, маленький и босоногий, с глазами, полными грусти, в линючей рубашке и панталонах, висевших на его тонком теле, как на палочке. Ничего не видя и не слыша, он сидел, словно приросши к завалинке, и думал о том, что его ожидает, и его сердце наполнял ужас, и трепет пронизывал его худенькое тело ознобом.
Боже, что это будет за жизнь! Он уже видел картины этой жизни, повергавшей его в трепет. Он уже видел себя измученного работой, избитого пьяным сапожником, скорчившегося в грязном углу хлева в изодранной от побоев рубашонке, с мучительной болью в сердце и во всём надорванном теле, с такой необъятной жаждой выплакать эту боль у милых и родных колен, у тёплых и нежных рук. Но у него никогда не будет этих милых колен и этих нежных рук. Никогда, никогда! У него отнимут даже бабушку, чьи сморщенные руки умеют пролить в его сердце неизъяснимый восторг.
Костя всё сидел на завалинке с побледневшим лицом, с глазами, светившимися такой бесконечной скорбью, с коричневыми кулачками, неподвижно лежавшими на изодранных коленях вылинявших панталон. Он думал. Если бы Бог сжалился над ним и послал к нему одного из своих ангелов в светлой ризе с драгоценным каменьем! Если бы этот ангел увёл его от сапожника в цветущие сады рая. Какими молитвами упросить Бога, какими словами умолить? Есть ли такие слова? Знает ли их кто? Что если ангел придёт к нему сейчас? О, как он обрадуется ему! С какой лаской он приникнет к его святым коленам, склонясь под божественным взором его нежных глаз! Ах, если бы Бог сжалился над ним и послал ему это небесное счастье.
Костя сидел на завалинке и плакал, содрогаясь худеньким телом и прижимая кулачки к глазам.
Вокруг было тихо. Тихая улица маленькой пригородной деревушки спала. Из покосившейся и рассохшейся по всем швам хаты долетал храп бабушки, жевавшей губами и поедавшей во сне жареный картофель. А за узкой рекой дремал в лощине маленький городок. И больше ничего. И ни один звук кроме храпа бабушки и стона ребёнка не будил мёртвой тишины уснувшего вечера.
И вдруг Костя испуганно вскочил с завалинки. Его глаза отразили ужас. Справа, оттуда, где через узкую речку перекинут шаткий переход, он услышал голос отца. Он догадался, что его отец и мать возвращаются из города домой, и что они уже на переходе. Он прислушался. Голос отца был сипл и пьян. Мальчик понял всё. Его пристроили. За косушку водки отец и мать отдали его на позор и муки. Мальчику нужно было спасаться от этих мук.
Однако некоторое время Костя простоял неподвижно, не понимая, что ему нужно теперь делать, куда скрываться. Но затем всё его существо охватил панический ужас и он понял, что ему надо бежать, бежать, куда глядят глаза, лишь бы скрыться, спрятаться, уйти. Он круто повернул налево от рассохшейся хаты и побежал тихой улицей, весь согнувшись, чтобы не быть узнанным в мутном сумраке вечера. Бежал он быстро, работая руками и ногами, в обратную от перехода сторону, туда, где фиолетовые пятна зари лежали на тихой воде речки, как исполинские цветы. Рукава его рубашки раздувались, дыхание спиралось от бега, а он всё бежал и бежал. В одну минуту он очутился на берегу, за кустами, скрывавшими его от тусклых взоров деревушки, на невысоком обрыве, как отвесная стена черневшем над речкой. С громко бьющимся сердцем, весь бледный и задыхающийся, он с разбега упал на колени и со стоном вскрикнул:
– Возьми, возьми!
Он подождал секунду, пережидая судорогу, дёргавшую его губы, и с тем же стоном повторил:
– Возьми! Ангел, ангел!
И он умолк, поджидая ответа. Но ответа не было. Налево лежало тихое поле; тихое небо светилось звёздами и такими же звёздами светилась река с фиолетовыми цветами. Мальчик остался на коленях и поднял глаза к небу. В этой позе он застыл на несколько мгновений, с бледным лицом, освещённым небом, и коричневыми руками, опёршимися в отвесный берег. Его лицо всё горело скорбью, мукой, ужасом. Он разговаривал с Богом.
И вдруг среди невозмутимой тишины произошло нечто необычное, почти сверхъестественное. Совершилось чудо.
Белая и прозрачная тучка, неподвижно стоявшая до того мгновения на небе, как бы зацепившись за бледный серп месяца, внезапно оторвалась от его светлого диска, сделала поворот и неслышным полётом упала на реку в нескольких саженях от того места, где стоял коленопреклонённый мальчик. Мальчик ясно видел это. Он видел, как на её серебряной ризе вспыхнули звезды необычайной красоты, как она несколько мгновений простояла на одном месте, вся колеблясь и извиваясь, и затем тем же плавным полётом двинулась по реке к мальчику.
Всё лицо Кости осветилось счастьем. Он прошептал:
– Ангел, ангел, возьми!
С жаждой ласки, тёплой и нежной, как любимые руки, он простёр свои ладони к небесному гостю и повторял:
– Возьми, возьми!
И белая тучка двигалась к нему, плавно скользя по реке, вся сверкая звёздами, как драгоценным каменьем. Наконец она поравнялась с ним, на минуту как бы остановилась, зацепившись за зелёные зубцы камыша, и вдруг взглянула в самое лицо мальчика, светлая и радостная, как небесный гость.
Простирая руки, Костя с радостным стоном бросился с отвесного берега на серебряные ризы небесного гостя. Однако вместо тёплых и нежных рук ангела холодные руки смерти приняли мальчика. Его обманули. За что? Кто?
Костя дико вскрикнул и изо всех сил забарахтал рукам. Река всколыхнулась, заволновалась. Тишина напряжённо дрогнула и издала стон. Линючая рубашонка горбом вздулась над спиной мальчика. А затем всё исчезло. Исчезла и белая тучка, растаявшая как дым. Осталась одна река, мутная, и сначала колебавшаяся, но потом успокоилась и она, застыв от берега до берега, вся тихая, безмятежная и светлая, как небесное счастье.








