Текст книги "Распря (сборник)"
Автор книги: Алексей Будищев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Однодум
На левом берегу реки Стылой, против того места, где раскинута усадьба купца Одинцова, как-то летним вечером слонялся взад и вперёд молодой татарин странного вида. Странного, впрочем, в его наружности, пожалуй, ничего не было, татарин был как татарин. И шляпа на нем была войлочная, татарская, и рубаха татарская, с широкими рукавами, и безрукавка казинетовая, татарская, с малиновыми многоугольными пуговицами. И только одно обстоятельство бросало на него подозрение. Дело в том, что когда он, задумав искупаться, расстегнул отложной ворот своей рубахи, на его смуглой шее сверкнул большой золотой крест на золотой цепочке, и сверкнул так ярко, что этот блеск как будто озадачил и самого татарина. Внезапно в его карих глазах метнулось выражение испуга и тревоги. Он боязливо оглянулся по сторонам, – не заметил ли кто креста на его шее, а затем присел на корточки, снял крест, обмотал его цепочкой и спрятал в потёртый кошелёк, который он старательно засунул за голенище порыжелого татарского сапога с мягкой подошвой.
После этого он несколько успокоился и снова с равнодушным видом стал похаживать вдоль берега. Однако даже ненаблюдательный глаз мог подметить в этом равнодушии притворство. Было очевидно, что татарин желает проникнуть в усадьбу купца Одинцова, на ту сторону реки Стылой, и проникнуть незаметно, потайным образом, воровски. Он мог бы давно перебраться туда, если б не это желание быть незамеченным. Он мог бы перейти реку через плотину, пониже усадьбы, сделав всего одну версту пути, но на плотине были люди, и татарин туда не спешил. С беспечным видом он всё похаживал по берегу, поглядывая на усадьбу и монотонно насвистывая какую-то песенку. И песенка эта была совсем не татарская. Впрочем, песенка эта быстро исчезала с его губ и всё лицо татарина делалось строгим, серьёзным, вдумчивым. Видимо его охватывала мысль неотвязная и мучительная, ради которой ухлопана вся его татарская жизнь. И тогда в карих глазах загоралось почти вдохновение, а его смуглое лицо всё освещалось и делалось привлекательным. Но это продолжалось тоже не более мгновения. Татарин встряхивал головой, как бы желая очнуться, и снова напускал на себя равнодушие. Так шли часы, а татарин всё ходил и ходил по берегу, точно кого-то поджидая.
Между тем, в поймах всё шло своим чередом. Стоявшее над горизонтом солнце освещало поймы ровным и спокойным блеском, и поймы улыбались довольной улыбкой уравновешенных людей. Однако, солнцу скоро надоела эта приторная улыбка; внезапно оно окунулось в лиловую тучу, туча также внезапно вся вспыхнула оранжевым светом, затем точно налилась кровью и, наконец, засверкала над зелёными поймами широко развёрнутым малиновым веером. Поймы дрогнули; по земле и небу пробежал трепет восторга. Даже две сизые тучки, стоявшие на противоположной стороне горизонта, хмурые и унылые, внезапно зарумянились, как две счастливые девушки, и стали медленно опускаться книзу. Казалось, они дождались того, чего им было надо, и, счастливые, уходили восвояси. И в ту же минуту лицо татарина тоже всё осветилось восторгом. Поспешно он двинулся к берегу; он даже едва не вскрикнул. Из ворот усадьбы, куда был устремлён взор татарина, вышла молодая девушка, и это её внезапное появление повергло татарина в восторг. Тотчас же за воротами девушка остановилась. Заря, сиявшая на закате малиновым веером, обдала её всю, с головы до ног, розовой волной, осветила её несколько полную фигуру, русые кудри подвитых волос и щегольской костюм из ярко-шёлковой сарпинки. Девушка даже зажмурилась под этой весёлой волной вечернего света, с минуту простояла как бы в колебании, а затем лениво двинулась к речке. На берегу она опустилась под вербы и задумалась; по её лицу скользнуло выражение скуки. Казалось она или не видела татарина, или же не придавала его особе решительно никакого значения. А, между тем, всё лицо татарина как будто дрожало и светилось радостью. Торопливо он скрылся в камышах, откуда через минуту он уже выплыл на лодке. Видимо, ему было необходимо повидать девушку; однако он причалил не к тому месту, где сидела она, а сделал крюк и снова скрылся вместе с лодкой в камышах противоположного берега. Куда-то припрятав лодку и выйдя затем на берег, он пошёл к девушке и почтительно остановился в нескольких саженях от неё. Девушка и тут не подняла на него глаз. Он принуждён был кашлянуть. Тогда девушка увидела его. Вероятно, она приняла его за скупщика шерсти, шкур и вообще такого товара, какой преимущественно скупают татары. И она лениво проговорила:
– Если ты покупаешь шерсть…
Девушка внезапно осеклась. Татарин стоял перед ней, широко, как бы для объятий, раскрыв руки, а по его лицу бегало выражение радости, любви, восторга. Девушка вскрикнула, побледнела и, простирая руки, бросилась к татарину. Она обхватила его смуглую шею белой рукой, прижалась к его груди лицом и с внезапными слезами заговорила:
– Братец… Максимушка… голубь мой! Откуда ты это?
Она не выдержала и разрыдалась, вся прижимаясь к татарской безрукавке брата.
Максим Одинцов, обнял сестру.
– Ну, будет, будет, – шепнул он ей успокоительно и погладил её русые волосы.
Сестра всё плакала, поднимая к нему глаза и разглядывая его лицо. На вид ему было за тридцать, несмотря на его короткие усы и бритый подбородок. На его лбу и на висках, у глаз, уже легли мелкой сеткой морщины. Наконец девушка несколько успокоилась. И тогда брат усадил её тут же на берегу, под вербой, с тем расчётом, чтобы её не было видно из усадьбы, а сам опустился у её ног. Некоторое время они оба не могли говорить от волнения и только глядели друг на друга радостными глазами. Глаза девушки, впрочем, кроме радости, выражали смущение. Вид брата точно и радовал-то её, и пугал. Брат, наконец, заговорил:
– Ты спрашиваешь, откуда? Из Иркутской, конечно, – сказал он печально, – по новой дорожке придрал с татарским документом и в татарском облачении, как видишь.
Он чуть-чуть усмехнулся и добавил:
– Батюшку мне повидать бы очень нужно. По своему делу. Безотлагательно. Устроишь ты мне это? – спросил он сестру.
Девушка кивнула было головой, но затем всплеснула руками.
Ох, трудно будет это устроить! Батюшка и слышать о нем не хочет. Пожалуй, ещё прикажет рабочим выгнать его со двора мётлами или сам представит его становому.
Максим Одинцов вздохнул. Его вид точно говорил: «ну, что же, если я не добьюсь от батюшки резона, так мне и смерть за сахар сойдёт!»
Вполголоса они повели беседу. Сестра с мягким выражением серых глаз упрекала брата, ласково прикасаясь белыми руками то к его коленям, то к плечу, то к малиновым пуговицам татарской безрукавки. А он уныло сидел против неё в своём татарском костюме и безропотно слушал. Сестра говорила. Зачем он так неудачно устроил свою жизнь и доставил им столько огорчений? Зачем он три года тому назад совершил этот ужасный поджог? Чтобы получить страховую премию? Правда, его дела в то время были сильно запутаны, но всё же лучше было бы перетерпеть временную нужду, чем рисковать своей судьбой. Вот его и упрятали в Иркутскую на поселение. Боже, сколько он вынес срама, позора, горя! Голос девушки дрогнул. Внезапно она замолчала и, закрыв лицо руками, стала раскачивать станом, с видом человека, пытающегося заглушить зубную боль. А брат сидел против неё слегка побледневший и молчал. Только ветер играл широкими рукавами его татарской рубахи.
– А как же мне было иначе? – наконец сказал он. – Как же я город свой увижу? «Город справедливости?»
Девушка снова всплеснула руками; по её лицу лёгкой судорогой пробежал гнев.
«Город справедливости!» Посмотрел бы он, что сделал этот ужасный город с его женой. Варюшу узнать нельзя. Куда девалось её веселье? Она ходит какой-то безвольной куклой. Да и она сама, когда увидела там, у ворот тюрьмы, как солдат толкнул его прикладом, – ах, она прокляла этот город.
И девушка внезапно разрыдалась, припав к коленям брата. Он снова успокоительно зашептал:
– Ну, будет, ну, будет. И это ты напрасно. Солдат, на то он и солдат, чтобы толкаться.
Он стал гладить рукой русые волосы сестры, и эта ласка снова успокоила её. Она заговорила снова о жизни в усадьбе. Их отец всё такой же. Крутой, жестокий; думает только о деньгах, одевается по-модному, англичанином и курит дорогие сигары. Каждое воскресенье играет в преферанс с тёткой Прасковьей Никитишной и, если выиграет, требует немедленной уплаты, а проиграет – ругается и стучит костылём. И, рассказывая всё это, девушка невольно улыбалась.
Долго они беседовали так вполголоса, с участием заглядывая в глаза друг друга, то безотчётно радостные, то печальные и серьёзные. На берегу уже темнело; вместо малинового веера узенькая жёлтая полоска светилась над поймами, а они всё уныло переговаривались у притихшей речки в синем сумраке летнего вечера. И в тон их беседы печально переговаривались о чем-то приречные вербы.
Наконец, брат спросил, как же бы ему устроить свидание с отцом? Ведь это для него необходимо. Девушка минуту молчала, как бы обдумывая что-то, а затем сказала, что пусть брат тихонько пройдёт в сад и спрячется там в вишнёвых кустах. А она тем временем переговорит с отцом об этом свидании и результат беседы передаст ему. Но пусть он особенно не надеется. На благоприятный исход рассчитывать трудно. Разве он не знает сурового характера отца?
И, попрощавшись с братом, девушка поспешно отправилась в усадьбу.
Когда фигура девушки скрылась в воротах, Максим осторожно, под берегом кручи, проник в сад. Сад был небольшой, но заросший, и сбегал к речке отлогим скатом, Окинув его площадь глазами, Максим сразу узнал кусты вишневника налево от фасада дома. Ребёнком он любил играть в этих кустах и собирать прозрачные наросты клея, янтарём блестевшего на сочной кожице густых порослей. И нередко он находил здесь уютное гнездо пугливой горлинки.
Стараясь быть незамеченным, Максим пробрался туда и выбрал себе удобное место. Даже зоркий глаз калмыка не заметил бы его присутствия здесь, а между тем ему был виден весь фасад дома и левое угловое окно, один вид которого поверг его в трепет. Это было окно из комнаты отца.
С задумчивым взором он сидел и глядел на это окно, погруженный в воспоминания детства. Лёгкий шорох среди кустов скоро, однако, вывел его из задумчивости. Его окликнули по имени, и по этому оклику он узнал голос сестры. Он тихо отозвался. Сестра подошла к нему и опустилась рядом.
– Ну, что, как? – спросил брат.
Девушка пожала плечами. Отец и слышать не хочет о сыне. «Нет, говорит, у меня сына, был да умер. Я, говорит, с завтрашнего дня попу сорокоуст закажу о новопреставленном рабе Максиме».
И брат, и сестра вздохнули.
– Только насчёт твоего наружного вида справился, – добавила через минуту сестра.
– Как же ты сказала?
– В татарском.
– А он что?
– Плюнул. Тьфу, говорит, окаянство какое!
И они оба снова замолчали. Затем сестра сообщила брату свой план. Пусть он переночует вот тут же, в вишневнике. Укрыться она вынесет ему тулуп, и ему не будет холодно. А завтра утром она снова попробует упросить отца принять для переговоров сына. Она станет плакать и целовать отцу руки и, может быть, она сумеет убедить его. Утром отец бывает добрее.
Брат выслушал сестру и согласился подождать до утра. Это её успокоило. Ближе придвинувшись к нему, она снова стала говорить шёпотом о жизни в усадьбе. Его жена Варюша живёт теперь в усадьбе свёкра. Детки – Лёня и Нюточка – подросли и с будущего года начнут учиться. А Варюша совсем изменилась: ему теперь её не узнать. Она никогда не смеётся, ходит неряхой, вялая, сонная, постоянно сидит с богомолками и странницами. Вот и теперь у неё сидит какая-то богомолка и говорит без умолку, а она глядит в землю и дремлет. Наверное даже не слышит, что ей говорят.
И сестра заметила тут, что и брат не слушает её и глядит в пространство ничего не видящим взором. Она спросила.
– Да ты меня никак не слушаешь, братец?
Брат заглянул ей в глаза с недоумением и вместо ответа спросил:
– Знаешь ли ты, что я в один год могу полмиллиона заработать? Только бы мне 20 тысяч сейчас достать.
Сестра изумилась.
– Это как же?
– На подрядах при железной дороге. На мокрых выемках.
Девушка хотела спросить, что за штука мокрые выемки, но Максим с внезапно засветившимися глазами мечтательно произнёс:
– А будет у меня 500 тысяч…
– И ты – «город справедливости» воздвигнешь, – добавила за него сестра.
– Да, – вздохнул Максим.
– Бросил бы ты эту справедливость, – прошептала девушка.
Брат помолчал и спросил:
– У нас завтра пирог будет?
– Пирог. Или ты о пирогах соскучился?
– Да. Стало быть, и тесто на кухне есть? А кухарка у нас всё Аксюша? А где она спит? На кухне или в сенцах.
Эти вопросы удивили девушку, но она отвечала на них и только оглядела брата с недоумением. Затем она на минуту оставила его и вскоре принесла из дому громадный овчинный тулуп, сохранявшийся в кладовых дома. Тулуп этот обыкновенно давали кучеру, когда его посылали зимой в дальнюю дорогу. Когда она вручала его брату, Максим, точно оправдываясь, внезапно заговорил, что к жене он не пойдёт ночевать, потому что она может проболтаться о его прибытии. Вероятно, она капельку повреждена вот здесь – и он указал себе на лоб. При этом он также внезапно спросил, всё ли по-старому отец трясётся над конторкой и там ли он сохраняет деньги. Девушку снова неприятно поразили эти вопросы, но она отвечала и на них. Вскоре затем она ушла в дом ужинать. На прощанье брат наотрез отказался от пищи и просил сестру не выходить к нему после ужина. Сейчас же он завалится под тулуп и будет спать до утра. Он ужасно устал.
Однако, когда сестра ушла, Максим и не думал ложиться. Он всё сидел и думал, поглядывая порою на окно отцовской комнаты. Туманный свет колебался в этом окне, и Максим знал, что это свет от лампадки. Он то прятался в тёмном углу, то припадал к самому стеклу, точно выглядывая кого-то, и Максиму казалось, что он подглядывает вот именно за ним. И ему делалось жутко. Между тем в саду совершенно стемнело. Двор затих. И на дворе, и в дому, очевидно, всё уснуло. И тогда Максим встал на ноги и потянулся, оглядывая и двор, и сад, и небо. Везде было тихо. На небе горели звезды. Серые тучи непрерывными рядами медлительно шли на северо-восток, как процессия каких-то фантастических монахов. Под скатом сада неподвижной стальной полоской блестела река. Тёмные кусты, разбросанные там и сям среди пойм, походили на пасущихся животных. Осторожно ступая, Максим двинулся садом мимо фасада дома. Огня в столовой уже не было. В комнате сестры гардина в окне была спущена; только с боку, там, где она не доходила до подоконника, задержанная цветочным горшком, выбивал свет и блестел на тёмной траве сада, как лужа воды. И весь дом казался Максиму каким-то странным, таинственным, фантастичным. Он был тих, совершенно тих, но что-то заставляло подозревать, что он только прикидывается таким, что он насторожился и подстерегает кого-то. Максим поспешил скорее обойти его тёмный фасад. Здесь, за садом, темнел силуэт маленького флигеля, где живёт жена Максима. Он заглянул и туда и увидел на крыльце две женских фигуры. Он понял, что это его жена и странница. Притаившись за забором, он стал глядеть и слушать. Странница сидела ступенькой пониже и говорила с жестикуляцией, а вся фигура его жены была неподвижна, как статуя. Он увидел её скорбную позу, и его сердце задрожало от волнения. Между тем странница нараспев говорила:
– Переехала бы ты, красавица, на житьё в Хвалынский город. В Хвалынском городе жизнь вольготная и весёлая. Каждый день либо шкандал, либо происшествие, либо кража. В холерный год одних покойников таскали не перетаскали, гляди, не хочу. Разок на улице среди бела дня чернедь всей гурьбой дохтура била…
Максим не дослушал, брезгливо плюнул и терпеливо уселся под забором, выжидая, когда жена и странница уйдут спать. Ждать ему пришлось недолго. Скоро с крыльца раздался зевок и тот же голос нараспев произнёс:
– Да ты никак, красавица, не слушаешь? Ох-охо-хо, так идём, золочёная, спать.
И обе фигуры приподнялись и исчезли в дверях флигеля. Максим видел, что, удаляясь, его жена двигалась как в полусне, натыкаясь на предметы, и ему пришло в голову, что, если бы странница не увела её спать, она бы просидела на крыльце всю ночь, бледная и безучастная.
«А ведь ей всего 25 лет», – подумал он с тоскою.
Он хотел было подняться на ноги и идти делать то, что делать ему нужно, но он пересилил себя и стал ждать. Приступать к делу сейчас ему показалось рискованным. От нечего делать он глядел на двор, широкий и чистый, застроенный хозяйственными постройками и весь повитый таинственным мраком ночи; он думал. Эти пристройки стояли неподвижно и глядели на него тупо; но Максиму всё казалось, что они себе на уме, что вот-вот они шевельнуться и издадут звук. И он ждал и раздумывал, что это будет за звук: мучительный? восторженный? злобный?
Однако он внезапно стал на ноги, осторожно перелез через забор и, по-воровски прячась под тенью забора, отправился к кухне. У самой кухни он прижался к стене и стал слушать. До его слуха долетел неистовый храп и это его ободрило. Аксюша спала в сенцах. Тихохонько он прошёл в кухню. Там, осторожно двигаясь среди мрака, шаря руками и с трудом переводя дыханье, бледный и болезненно чуткий, он, наконец, нашёл кадку с тестом. Это его обрадовало. Сосредоточенно он захватил руками большой клубок вязкого теста, и всё так же осторожно ступая и прислушиваясь к каждому шороху, он снова пробрался в сад. Кустами он прошёл к комнате отца. Свет лампадки мигнул в этом окне, точно заглянул в лицо Максима и снова спрятался в своём углу. С мягкими движеньями Максим стал залеплять тестом верхнее и нижнее звено левой половины двухстворчатого окна. Затем нажимая пальцами на тесто, он выдавил эти стекла, и они упали на подоконник с лёгким, почти не слышным звоном. Максим просунул руку в образовавшиеся отверстия, поднял нижний шпингалет, опустив верхний и отворил окно. Белые подушки постели метнулись ему в глаза. Сразу его охватило жуткое ощущение. Ему показалось, что с подушек смотрят на него два грозных глаза. Свет лампадки мигнул к окошку, снова заглянул в лицо Максима и опять ушёл в свой угол.
Максим превозмог робость, тихо дохнул всей грудью и осторожно полез в спальню отца.
* * *
Комната глянула на Максима сразу всей своей обстановкой, как старая знакомая. Свет лампадки ушёл в угол под образа и зашевелился на полу. И вместе с тем Максим услышал на постели сердитое покашливанье; по этому кашлю он сразу узнал отца.
– Добро пожаловать, сынок, – между тем насмешливо проговорил отец, – а ведь я так и знал, что ты не уймёшься и пожалуешь ко мне в гости.
Отец коротко рассмеялся.
– Только где это ты, сынок, научился тестом звенья выдавливать? – продолжал он. – В Сибири, или здесь, когда поджог свой замышлял? Да что же ты молчишь-то? Или и поговорить с отцом гнушаешься?
Отец замолчал.
Максим стоял у самого окна бледный, как полотно, не смея поднять на отца глаз. Отец подождал ответа.
– Впрочем, что же, – заговорил он снова, – удивительного тут ничего нет! Поджог и грабёж в соседях живут! Этого и нужно было ожидать!
Максим шевельнулся у окна.
– Я не грабитель, – сказал он и поднял на отца глаза.
Старик сидел в углу постели, в одном белье, прикрыв одеялом ноги; холодный и насмешливый взгляд блестел из-под густых бровей. Рядом с постелью на жёлтых высоких ножках стояла конторка и её вид против воли Максима особенно резко бросился ему в глаза.
– Я не грабитель, – повторил он. – Мне нужно с вами говорить, и вы меня не пускаете. Я вошёл силой. Это не грабёж!
Он робко скользнул взором по фигуре отца.
Отец поправил на ногах одеяло.
– Ну, если так, – сказал он, – садись, поговорим! Да ты не сюда, – резко крикнул он сыну, двинувшемуся было к постели, – подальше, голубок, от конторки-то; садись-ка вон, братец, там!
И он указал ему дальний угол комнаты.
Сын послушно направился туда и по дороге проворчал:
– Что же вы боитесь что ли, что я деньги из конторки возьму?
– Да ведь и не положишь! – насмешливо ответил отец.
Сын опустился на стул, снял с головы войлочную татарскую шляпу и положил се рядом с собой на пол. Затем, точно о чем-то вспомнив, он на минуту привстал и, торопливо перекрестившись на образа, снова опустился на стул.
– Вот так-то лучше, – проговорил отец, – докладывай, в чем дело.
Сын почтительно кашлянул в руку, провёл рукой по коротко остриженным волосам и сказал:
– Батюшка, мне надо 20 тысяч; не погубите, дайте; явите божескую милость.
– Ведь ты же получил выдел? – сурово спросил его отец. – Какие же ещё деньги ты у меня спрашиваешь?
Сын развёл руками.
– Что получил-то? Пять тысяч? А ведь у вас полмиллиона!
– А ты считал? – гневно перебил его отец, но тотчас же овладел собой и уже более мягко добавил:
– А кто тебе велел поджогами заниматься? Может, и нажил бы сколько-нибудь.
Максим пожал плечами.
– Одно средство было, батюшка. Ждать мне некогда было. Хотелось страховой куш сорвать.
Он умолк; отец тоже молчал, как будто что-то соображая.
– А на что тебе 20 тысяч? – наконец спросил он сына.
– Дадите, в один год полмиллиона заработаю, – уверенно произнёс сын.
– Это как?
– На подрядах при железной дороге. На мокрых выемках.
Отец проговорил:
– Слышал, слышал.
И его глаза засветились лукавством и мыслью.
– Заработаешь ли? – спросил он недоверчиво.
Максим только пожал плечом.
– Ну, допустим. Что же ты с полмиллионом делать будешь?
И отец стал укрывать одеялом ноги, приготовляясь слушать исповедь сына. Его глаза уже не блестели насмешкой и были серьёзны. Казалось, он догадывался о том, что он услышит от сына, но ему не хотелось верить этой догадке.
Максим поправился на стуле. В комнате стало тихо; только свет лампадки шевелился на полу, извиваясь как червяк. Наконец, Максим заговорил, и его голос, с первых же слов, зазвучал искренно и страстно:
– А будет у меня полмиллиона, – заговорил он, – сооружу я, батюшка, на Иртыше паровую мельницу громадных размеров. И будет эта мельница совсем особая. И самый последний подёнщик на этой мельнице, самый несчастный батрак будет в ней пайщиком. А я только управляющим от всех буду. Мы будем арендовать для посевов земли и привлечём к себе всё соседнее крестьянство. Каждый, кто хоть вершок земли засеял для мельницы, войдёт в неё пайщиком.
– Прогорите, – буркнул отец.
– Все в работе, – страстно продолжал сын, – все получают столько, сколько стоит их труд, все сильны, потому что не надорваны непосильной работой, все веселы, потому что живут в довольстве, все жаждут труда, потому что он обогащает их семьи! Можете себе представить, какая закипит у нас работа?
– Прогорите, – буркнул отец сурово и не поднимая глаз.
– Колония наша разрастётся, – продолжал сын с увлечением на всём лице. – Из одной мельницы выросло пять. Они захватили в свой район целую область. Всё крестьянство и купечество вошли к нам пайщиками; мы всё делаем машинами. У нас своя железная дорога и пароходы. У нас училища, больницы, читальни и богадельни для стариков. Мы страшно богаты; вычислить наши обороты трудно. Мы ведём торговлю с иноземными царствами и зовём нашу фирму Великим Городом Справедливости…
– Прогорите, прогорите, – шептал отец страстно, как будто пытаясь заглушить что-то, вспыхнувшее помимо его воли в сердце.
– Незакатное солнце справедливости, – говорил Максим с просветлённым лицом, – загорится над нашим городом, и я… и я, – восклицал он, – когда увижу это светлое солнышко, я прощу себе свой поджог, и ужас, и грязь, и всё. Я с малых лет ни в чем, нигде, никогда не видал справедливости. Она пригрезилась мне только раз во сне, светлая и чистая, и виноват ли я, батюшка, что я иду к ней, иду, чтобы увидеть её небесную красу въявь…
Внезапно Максим замолчал. Отец сильно ударил себя кулаком по коленке и грозно крикнул:
– Довольно!
Затем он измерил глазами сына и насмешливо спросил:
– А много ли ты жалованья за своё управление получать будешь? Тысяч шесть в год? Что же, для каторжника и это кусок!
Максим не отвечал ни слова. Отец снова измерил его глазами и снова сердито вскрикнул:
– Прогорите вы с вашей справедливостью! Слышишь? Прогорите! Никогда этого не бывало и не будет!
Он минуту помолчал и добавил:
– На десять коров непременно одна доильщица нужна, потому что эти коровы всё равно всё своё молоко даром по полям растеряют. Заруби ты это у себя на носу!
Он снова заглянул в глаза сына и снова сердито крикнул:
– Нельзя этого!
– Можно, – прошептал Максим, бледнея и опуская глаза.
– Нельзя, нельзя, – крикнул старик, – бред это, лихорадка, сумасшествие.
– Можно, – прошептал сын, склоняя голову.
Это возражение сильно взбесило отца. Внезапно он поднялся с постели и пошёл к сыну, грозно ступая во мраке обутыми в носки ногами. Сын увидел его гигантскую фигуру с лицом, искажённым гневом, и им снова овладела безотчётная робость. Он тихо сполз со стула и опустился на колени, весь как бы съёжившись и не смея поднять на отца глаз. Между тем отец приблизился к нему и, склоняясь над ним, с диким жестом, словно готовясь схватить его за шиворот, он зашептал ему в уши:
– Нельзя, нельзя, нельзя!
Максим долго стоял на коленях, по-прежнему ёжась всем телом. И вдруг он поднялся на ноги во весь рост. Он был много ниже отца, но теперь отцу показалось, что он равен ему.
– Можно, – проговорил он, сверкнув глазами, и всё его лицо озарилось смелостью.
Отец брезгливо шевельнул усами, повернулся к нему спиной и пошёл к своей постели, грузно ступая по полу.
– Упрямая собака, – говорил он по дороге, – когда же я выбью из тебя эту дурь?
Он снова уселся на постели, прикрыв одеялом ноги. Его грудь тяжело дышала. Сын тоже почтительно опустился на стул. Его колени всё ещё вздрагивали, и глаза светились в полумраке. В комнате снова стало тихо. Только свет лампадки по-прежнему шевелился на полу, как червяк.
– А что, если я дам тебе эти пятьсот тысяч для той картиночки? – внезапно спросил отец. – А? Что если дам, коли ты действительно так уж крепко веришь в неё?
– Верю, батюшка, верю, – прошептал сын, простирая к отцу руки.
Он увидел на лице отца выражение, которое раньше он не видел на нем никогда, и это наполнило его трепетом.
Старик сидел неподвижно, устремив взор куда-то вбок, и всё его лицо было как бы освещено видением, представившимся его воображению. С минуту он сидел так, точно боясь шевельнуться, чтобы не испугать дивного видения. Сын снова сполз с своего стула и стал на колени. Надежда зашевелилась в его сердце.
– Батюшка, дай, – сказал он, ломая руки. – Дай хоть двадцать, – шептал он, – и через год я возвращу тебе тридцать, сорок, пятьдесят.
Не глядя на сына, отец проговорил, всё ещё как бы созерцая видение:
– Что если дам, но на условии: коль прогоришь, плюну тебе в лицо всенародно, при всём купечестве и дворянстве, и назову обманщиком, лжецом и пустомелей?
– Хоть убейте, – прошептал сын с мольбой на всём лице. Он всё ещё стоял на коленях.
Но старик внезапно опомнился, точно стряхнул с себя тяжесть. Его взор снова блеснул холодно и насмешливо.
– Не дам, – сурово сказал он. – Не дам, уходи. Ерунда это; простокваша; сказка о белом бычке! Сам-то ты говорильная мельница гигантских размеров!
Слова эти как кнутом хлестнули Максима. Внезапно он поднялся на ноги, измерил отца взглядом таким же насмешливым и холодным и пошёл к своему стулу с выражением удалой развязности. Казалось, он понял, что сердце старика закрылось, как сундук с деньгами, и уже не отопрётся более ни под каким заклинанием. Максим развязно уселся на стул, закинул нога на ногу и насмешливо сказал:
– Напрасно вы только, батюшка, надо мной глумиться изволите. Я при настоящем своём положении человек небезопасный. Я ведь однодум. Вы вот меня за мерзавца считаете, – говорил Максим, – а я не мерзавец, а однодум. И нет на свете людей черствея однодумов, потому что у них одна только думушка, и эта думушка дороже для них всей ихней жизни.
Он помолчал минутку и продолжал:
– Мечта для однодума – всё-с, а на людей они смотрят, как на костяшки у счёт: кинем сюда, бросим туда; помножим, разделим, вычтем. И не могут они иначе глядеть, потому что дума-то больно уж крепко их в лапах своих держит; и не даёт им она ни сна, ни пищи, ни воздуха, а от этого какое угодно, сердце взбеситься может. И я – однодум, – говорил Максим, – и вы – однодум, батюшка. Только ваша мечта – деньги для денег, а моя – деньги для мечты.
Сын говорил плавно и свободно, с жестикуляцией, а старик молчал, внимательно разглядывая его татарские сапоги.
Максим передохнул и продолжал:
– Вы вот теперь меня раздразнили и на самом интересном месте точку поставили. А ведь мне играть отбой никак невозможно, и ввиду этого я могу за денежками вашими сам пойти! Поняли?
И Максим поднялся на ноги.
– Кто же тебе ключ от конторки даст, интересно знать? – надменно спросил отец, всё ещё разглядывая сапоги сына. – Я ведь удавлюсь, а не дам. Я ведь тоже однодум, как ты говоришь.
– Ключа мне вашего не надо, – так же надменно отвечал сын, – у меня для вашей конторки, може, и припасён презент кой-какой. Характерец мне ваш довольно известен, а уходить отсюда без денег мне тоже совсем не рука. Вот я, може, и припас презентик.
И с этими словами Максим быстро пригнулся к голенищу своего сапога и вынул откуда какую-то металлическую вещь, блеснувшую под светом лампадки.
– А у меня для твоего презента, – усмехнулся старик, не поднимая глаз, – тоже, может быть, кой-какой сувенирчик имеется.
И с этими словами старик тоже достал из-под подушки какую-то металлическую вещь.
– Что же-с, – между тем сказал старик, качнув головою, – пожалте-с!
Он подождал, какое впечатление произведут его слова, и вызывающе добавил:
– Пожалте-с: ведь если вам уж больно хочется, вы ведь пойдёте; это ведь я по себе знаю! Пожалте-с!
В первый раз он поднял на сына глаза и насмешливо измерил его с головы до ног. Сын побледнел всем лицом и судорожно улыбнулся. Он хотел что-то сказать и не смог и только снова судорожно улыбнулся. Впрочем, отец понял и без слов, что сын принял его вызов. Отец пожал плечом. Однако Максим о минуту стоял неподвижно, как бы колеблясь в своём намерении, и не глядел на отца. Затем он тихо двинулся с места к конторке. Шагов десять отделяло его от неё, – он это сразу сообразил, – и сразу это расстояние показалось ему бесконечным. И после первого же шага он остановился. Отец сидел всё в той же позе. Максим собрал силы и, содрогаясь всем телом, сделал ещё два шага. И он опять остановился. Отец, не шевелясь, насмешливо глядел на сына. Максим передохнул всей грудью и, не спуская с отца глаз, сделал ещё два шага. И снова остановился. Его лоб был покрыт потом; жилы на шее надулись; он даже как будто слегка покачивался. Со стороны отца послышался шёпот:








