355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Будищев » Распря (сборник) » Текст книги (страница 12)
Распря (сборник)
  • Текст добавлен: 22 апреля 2017, 06:00

Текст книги "Распря (сборник)"


Автор книги: Алексей Будищев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

Чёрный ангел

Когда молодые наследники некогда весьма богатого имения при селе Даниловка распродавали всю обстановку доставшегося им старого дома, я закупил на этом аукционе несколько нужных мне книг. Среди страниц одной из этих тяжеловесных книг я нашёл рукопись в один лист синей и толстой бумаги, сложенной в четвертушку. Тетрадочка эта заключала в себе, как оказалось, целый рукописный рассказ на французском языке.

Вот перевод этой рукописи:

Я положительно сходил с ума от горя, когда умерла она, эта милая белокурая девушка, моя кроткая невеста. Мы были уже помолвлены и обручены с нею; мы так любили друг друга, и по вечерам, когда лиловые пятна зари сверкали на ветках сада, как сказочные птицы, мы часто гуляли с нею, мечтая о совместной жизни. И весь сад точно улыбался нашим мечтам.

Кто же взял её от меня? Зачем? За что?

О, мне никогда не забыть этой милой девушки, мне не забыть скорбной улыбки её целомудренных губ, её детски чистых глаз, всей её фигуры, тонкой и мечтательно-нежной.

За что же её обезобразили так перед смертью?

Она была вся самоотвержение. И она умерла от оспы, заразившись ею в какой-то бедной хате их деревушки.

Она ухаживала там за больными ребятишками. Туда, к этим ребяткам, её толкнули самоотверженность и любовь, та любовь, которая написана золотыми буквами Евангелия; так кто же осмелился осудить её за этот подвиг на смерть? Кто же дерзнул так ужасно надругаться над нею, обезобразив перед смертью её милое личико до неузнаваемости? Ведь её когда-то ясное личико казалось одною сплошной болячкой с язвами вместо глаз, в ту минуту, когда она лежала уже в гробу.

Кто же сделал это? Как он смел? Где высшая справедливость?

Подлость, ничтожество, трусость, все эти пресмыкающаяся гадины блаженствуют в счастье и довольстве, а самоотверженность, любовь к ближним, целомудрие осуждаются на смерть, на позорную казнь, как преступники! Кем? Стоит ли жить среди таких законов, среди такого мира?

Эти вопросы жгли меня на медленном огне, и я хотел разбить себе череп в первый же момент после её ужасной казни, но что-то властно остановило меня в моих намерениях, как дыхание мороза останавливает разбег ручья. И я остался жить. Для чего? Порою я даже как будто знал для чего именно. Я словно искал случая отмстить кому-то жестокой и дикой местью, и я весь содрогался заранее в блаженных судорогах, предвкушая все восторги моей мести. Кому же я хотел мстить?

Я со слезами вымолил её обезображенное тело у её родных, и они после долгих колебаний уступили его мне, ибо я имел на него право, как обручённый с покойною на жизнь и смерть. И я предал её прах земле в моем саду, устроив ей могилу между двух вековых вязов, которые должны были отныне оберегать её покой, как два угрюмых стража.

Спи же, моя невеста, с миром; я бодрствую за тебя!

И они остались одни у её могилы – эти два угрюмых и молчаливых сторожа, одряхлевших в борьбе с непогодою. А я уехал, немедля. Чтоб осуществить мою идею, я не мог мешкать.

Я отправился на поиски талантливого скульптора, который сумел бы понять и прочувствовать эти ужасные муки, терзавшие моё сердце день и ночь.

В конце концов я нашёл-таки его.

И вот в моем унылом саду между двух вязов внезапно вырос мрачный памятник, дикий и оригинальный.

В самом деле памятник этот быль весьма своеобразен. Весь высеченный из чёрного мрамора, он представлял собою чёрную скалу с чёрною же фигурой коленопреклонённого ангела на её вершине. Ангел этот, весь словно согбенный под непосильною ношей, придерживал одною рукой высоко вздымавшийся и слегка наклонённый назад чёрный крест, будто показывая небу выпуклую надпись из крупных золотых букв.

Когда я наконец увидел этого мстительного ангела, полного тоски и печали, и когда я наконец прочитал эту мною же сочинённую дикую надпись, я задрожал от восторга.

Вот что изображала эта надпись:

Она умерла в муках,

Обезображенная, о Господи, смертью

За то, что спасала других!

г. 1831. Сент. 12.

И мрачный ангел остался в моем саду, как желанный, давно поджидаемый гость. А я ежеминутно читал его дерзкую надпись и изучил все её 78 букв и цифр, как свои пять пальцев. Я разговаривал с этими знаками, как с моими лучшими друзьями, по целым часам, я любовался ими, молился на них, потому что они одни остались в моем опустошённом сердце.

И только они одни насыщали мою жажду.

Так проходили дни за днями. Ангел упрямо показывал небу свою надпись, точно желая раздражить небо. И как будто это удавалось ему изредка.

По крайней мере в часы непогоды небо низвергало на мой памятник целые водопады дождя, точно желая смыть дерзкую надпись всю без остатка, а в бурю старые вязы колотили по кресту своими тяжёлыми ветвями, как дубинами, – пытаясь превратить весь памятник в порошок. И весь сад точно вставал на дыбы в бешенстве. Но мой ангел оставался несокрушимым, могучий своими мученьями. Он выходил победителем из этих ужасных битв. И я торжествовал, наблюдая за ходом этих сражений из окна моего кабинета, и хохотал, как в истерике, катаясь по дивану. Я был счастлив.

Однако, все мои соседи восстали на меня, находя мой памятник богохульным. Однажды ко мне заехал даже капитан-исправник, вежливо приглашая меня убрать мой памятник и заменить его новым.

Я оставался непреклонен, и капитан-исправник вышел из моей комнаты, пятясь к дверям спиною, точно он выходил из клетки дикого зверя. Благодаря моим связям и деньгам, я отстоял моего Чёрного Ангела.

И он остался стоять в моем саду, между двух вязов, чернея мрачным пятном на фоне серого неба. Его дикие схватки с небом продолжались по-прежнему. И по-прежнему он выходил из них победителем. Битвы эти всегда отличались жестокостью, но в ночь под первое после смерти моей невесты Рождество бешенство обеих враждовавших сторон достигло крайнего напряжения. Весь обындевевший сад встал на дыбы, как взмыленная лошадь, напоры ветра свирепо свистели в воздухе, и вязы в диком ожесточении били по моему памятнику своими тяжёлыми дубинами. Звуки этих резких ударов походили на выстрелы. Так продолжалось несколько часов, но к полночи всё внезапно успокоилось. Ветер стих, сад словно замер в оцепенении, и небо со светлой улыбкой распростёрлось над успокоенной землёю.

Опасения за целость моего памятника внезапно всколыхнулись в моем сердце.

Опрометью я бросился в сад. Мои предчувствия однако не оправдались. Чёрный ангел стоял, как и всегда, мрачно чернея среди тихо сияющей ночи всё в той же позе, всё такой же согбенный, словно он нёс на своей спине все мучения земли. И он чернел между двух вязов, как нелепая укоризна.

А вокруг было так хорошо. Ночь светилась в сказочной красоте, сад стоял оцепенелый и по всей его белой поверхности мигали радостные огни. Я стоял и думал о той опочившей девушке. За что ж вы умертвили её? Ужели самоотверженность и любовь всегда обрекаются на смерть в этом мире?

И в то же время я продолжал внимательно оглядывать памятник. Я взглянул на крест. Внезапно моё сердце захолонуло. Здесь я нашёл повреждения и повреждения довольно значительный. Из всех 78-ми букв и цифр моей дикой подписи уцелели только 16; остальные же были уничтожены без остатка, без всякого намёка на их существование. Очевидно, тяжёлые дубины освирепевших вязов сделали-таки своё дело. И я оплакивал гибель этих букв и цифр, как смерть моих любимейших братьев. А оставшиеся сверкали в лунном свете, как огненные. Вот в каком порядке уцелели эти 16:

е в а

н г о т

л у

г. 13 С т 12

Я долго стоял и смотрел на эту сверкающую на чёрном мраморе креста надпись, стараясь постичь её тайный смысл. Дикие мысли кружили мою голову. Может быть в этих строках заключается ответ на мои муки?

Я стоял в свете месяца среди притихшей и словно насторожившейся ночи и, читая все эти уцелевшие буквы одною строкой, я повторял, как в полусне:

– Еванготлу г. 13 ст. 12.

Что же это может означать?

Я старательно напрягал все моё воображение. Я чуть не вскрикнул. Внезапно я прочитал:

«Еванг. от. Лу г. 13, ст. 12. То есть: Евангелие от Луки, глава 13, стих 12».

Мне ответили! Я со всех ног, как сумасшедший, бросился в кабинет. Со спёртым дыханием я сорвал с моей этажерки Евангелие и стал перелистывать его давно нечитанные мною страницы прыгающими от волнения пальцами.

Наконец я нашёл то, что мне было нужно. Евангелие от Луки, гл. 13, ст. 12. Вот этот стих:

 
Иисус, увидев её, подозвал и сказал ей:
женщина, ты освобождаешься от недуга твоего!
 

Я понял всё. Он увидел её и подозвал! Что же это такое? Земная жизнь – недуг? Тело – недуг? Да?

Буквы Евангелия затмились в моих глазах. Я повалился у стола в беспамятстве…

Лебединая песня

Сказка

Это был очень большой и совершенно запущенный сад. Кусты цветущей сирени, жимолости и калины разрослись здесь на свободе, без призора, чередуясь с белыми колоннами берёз, зелёными стволами осин и коричневыми липами. Садовые дорожки заросли травою; у подгнившего плетня щетинился жёсткий бурьян, откуда выползали в полдень погреться на солнышке серые, с злыми глазами гадюки и ленивые ужи с золотыми венчиками на приплюснутых головах.

Посреди сада лежало озеро, тихое и глубокое, с заросшими камышом берегами. У берега неподвижно стояла полузатопленная лодка. Дальше, в углу сада, чернел разрушенный домишко с размытыми дождём трубами и подгнившими крыльцами. Стекла его окон получили крапины фиолетового, зеленого и коричневого цвета, а ставни висели на ржавых петлях серые и дуплистые. Был вечер, какой-то особенный розовый вечер. Огненные тучи, закрывавшие на закате солнце, поглощали его золотые лучи, превращали их в розовые и осыпали ими весь сад. Можно было подумать, что сад стоял в красном зареве пожара.

На деревьях и кустах сада чирикали птицы. Первой отозвалась ласточка. Она только что проглотила несколько мошек и сидела на берёзовой ветке, опрятно вычищая свой клюв. Затем она сверкнула чёрными, как бисер, глазками и защебетала:

– Хорошо, когда есть на свете мошки и любовь! Любовь – это деятельность. Если бы не было мошек, я умерла бы с голоду, а без любви я не знала бы, как убить время. Любовь – это деятельность.

Ласточке откликнулся воробей.

– Любовь – это конопляное семя. Главное, надо остерегаться кошек и ястребов!

Затем отозвалась цапля. Она ходила по берегу озера, долговязая и сухопарая, как англичанка, и глотала жирных головастиков. Услышав воробья, она пронзительно крикнула:

– Любовь – это половой подбор. Она необходима для поддержания вида; нужно только соблюдать известные приличия. Я строго отношусь к себе и горжусь этим; ни один молокосос-куличишка не видал, когда я несу свои яйца. Любовь – это половой подбор.

Цапля замолчала. Над серебристыми кистями черёмух загудели пчелы. Но они не знали, что такое любовь; им некогда любить; они обязаны всю жизнь добывать воск для паркетных полов гостиных.

В это время с кочки под берегом озера прыгнула в воду лягушка. Она шлёпнулась раздутым животом в воду и квакнула, точно подавилась:

– Любовь – это жратва! Недурно скушать какую-нибудь этакую жирную стрекозельку и потом прополоскать рот. Любовь – это жратва!

Лягушка заворочала глазами. На осине закуковала кукушка:

– Любовь – это кукованье вдвоём. Для разнообразия я переменяю мужа каждую весну.

Кукушка поклонилась птицам. На широком листке камыша застрекотала стрекоза:

– Любовь – это «ах!»

Она прищурила глазки, посмотрела на водяного паука, бежавшего по воде на длинных ногах, как на ходулях, и подумала: «Чисто драгун!»

В саду всё на минуту затихло.

И тогда зелёный камыш на озере зашевелился, и по тихому саду пронёсся медный протяжный звук:

– Любовь – это страдание!

Из тростника медленно выплыл лебедь белогрудый, с оранжевым клювом. Он гордо поднял голову и повторил медный звук:

– Любовь – это страдание. Слушайте!

Птицы притихли. Пчелы с недовольным гудением расселись по цветам. Им некогда, работы по горло, а тут изволь слушать какую-то сказку. Но медный звук требовал от них внимания и так настоятельно, что они не смели протестовать.

Лягушка сантиментально завела под перепонку выкатившиеся глаза. Сухопарая цапля перестала глотать головастиков. Лебедь продолжал:

– Любовь – это страдание. Слушайте, я расскажу вам печальную историю. Видите ли вы разрушенный домишко в углу сада? Там живёт человек; он уже стар, и люди зовут его безумным, а когда-то он был молод, любил и был любим, но никогда не был счастлив. Часто он приходил сюда, на берег озера, и горько плакал. Я слышал его вопли и понимал их. Да, он не был счастлив, потому что любовь – страдание. Он жаловался здесь. Любить – значит желать проникнуть всё существо любимого, насытив его собою, как вода насыщает губку, и самому раствориться в нем. Но это невозможно, и невозможность повергает в муки. Много любить – значит много страдать.

Лебедь на минуту замолчал, как бы вспоминая о чем-то. Его белая грудь заволновалась. Наконец, он раскрыл оранжевый клюв и продолжал:

– Я помню, он пришёл сюда на берег с любимой женщиной. Они сидели на берегу и глядели друг другу в глаза. Был вечер такой же, как и теперь. Огненные тучи стояли на закате, и сад казался розовым; даже серебряные кисти сирени просвечивали розовым светом, точно в их атласных гвоздиках бежала алая кровь. Мужчина и женщина долго сидели на берегу, называя друг друга ласковыми именами. И женщина заснула, опустив голову на плечо мужчины. Она дышала ровно и спокойно, полураскрыв розовые губы. На ней было белое платье, и она казалась белой лебёдкой с высокой грудью и розовым клювом. Они сидели долго, счастливые и неподвижные. В саду темнело, огненные тучи гасли, а розовая вода озера становилась фиолетовой…

Лебедь на минуту замолчал. С чердака дома раздался дикий хохот.

– Любовь – это безумие!

Птицы дрогнули в испуге. Кукушка затрепетала крыльями; лягушка шлёпнулась с кочки, стрекоза упала в воду, паук навострил лыжи к берегу. Безумный смех повторился. Это хохотал филин.

– Любовь – это безумие!

Лебедь раскрыл клюв и негодующе испустил медный, как из трубы звук:

– Любовь – это страдание!

Сад затих. Лебедь продолжал:

– И вот однажды ночью этот человек прибежал к берегу озера с диким видом и окровавленными руками. Он не выдержал страданий любви и умертвил ту, которую любил. Долго он стоял на берегу озера неподвижно и вдруг зарыдал; а я пропел ему свою песню:

– Любовь – это страдание!

– С тех пор я не пел этой песни, я боялся разбудить безумного человека в его доме, но сегодня я раскрыл клюв, чтобы восстановить истину.

– Любовь – это страдание!

Медный звук в последний раз пронёсся над садом, и в доме кто-то заплакал.

Сад не шевелился. Птицы не смели чирикнуть. И вдруг дверь домика скрипнула и, сорвавшись с перержавевших петель, упала на мохнатые листья репейника. В дверях показался человек. Он был стар, сед, худ и нечёсан. Он услышал крик лебедя и побежал заросшей тропинкой к озеру. Фалды его грязного халата раздувались от поспешных шагов, а туфля с правой ноги осталась на полусгнившем крыльце.

Сад замер; воробей, как комок, упал с ветки в траву. Лягушки попрыгали в воду. Человек подбежал к озеру, поискал глазами лебедя и, увидев в камышах его белое тело, крикнул скрипучим, как ржавые петли, голосом:

– Любовь – это прощение. Я узнал об этом только сейчас!..

Человек задрожал и ухватился рукою за грудь. Его губы улыбнулись, и на них показалась кровь. Он ничком упал на песок…

Сад задрожал, как в агонии. Осины затрепетали сверху донизу, сирень зашумела, ракиты забили листьями:

– Любовь – это прощение!

В зелёных камышах пропел лебедь:

– Любовь – это прощение!

Тихий ветерок пробежал над садом и уронил, как вздох:

– Любовь – это прощение!

Без оружия

Татьяна Михайловна и Авдотья Семёновна, две хорошенькие уездные барыньки, каждая лет по тридцати, сидят рядышком на диване и работают.

Татьяна Михайловна вышивает малороссийское полотенце, а Авдотья Семёновна вяжет чёрный чулок с палевой стрелкой.

Татьяна Михайловна – хозяйка дома, а Авдотья Семёновна её гостья. В маленькой гостиной, озарённой лампой под розовым из мятой бумаги абажуром, тускло и скучно. На тёмных обоях неподвижно сидят тёмные цветы, похожие друг на друга как две капли воды. Женщины порою оставляют работу, вздыхают от скуки и, уронив руки на колени, бесцельно глядят на тёмные цветы обоев. И тогда Татьяне Михайловне кажется, что цветок походит на собачий зад, а Авдотья Семёновна находит напротив, что он напоминает собою лицо помощника пристава. Они даже начинают об этом маленький спор, но скоро прекращают его и снова с скучающим видом принимаются за работу. В комнате снова раздаётся однообразное позвякивание вязальных спиц да шорох нитки, протаскиваемой сквозь канву.

В одну из таких минут Татьяна Михайловна приподнимет своё ровненькое личико от работы и сердито говорит:

– Если муж не вернётся через час, я буду ругать его, я не знаю как!

Авдотья Семёновна кивает головкой.

– Конечно. Язык – это единственное наше оружие.

– О, да! – восклицает Татьяна Михайловна, оживляясь, и даже бросает работу. – Отнимите у нас язык, и тогда делайте с нами, что хотите. Мы беззащитны! Ты не поверишь, раз в жизни я была лишена возможности говорить целый час, и я чувствовала себя так же скверно, как рыба без воды. Это адски мучительно!

– Воображаю, – вздыхает Авдотья Семёновна и тоже бросает свой чулок на диван. – Язык – это наша защита. Вот, например, на той неделе во вторник Иван Иванович пожал мне во время кадрили ногу. Я, конечно, приподняла плечи и сказала: «гадкий!» Но чтобы было, если бы у меня не было языка?

– Это какой Иван Иваныч, – спрашивает Татьяна Михайловна, – тот самый, который в прошлом году сломал себе ногу?

– Нет, казначей Иван Иваныч. Так вот, что бы я сделала, если бы у меня не было языка? Хотя, знаешь ли, можно говорить веером. У нас все дамы так разговаривают, есть особенный такой язык; если хочешь я тебя выучу. Это нетрудно. Веер раскрыть – «безумный, чего ты от меня ждёшь?» Закрыть – «противный, за нами наблюдает муж!» Полузакрыть – «не доверяйте Агафье Павловне!» Агафья Павловна, это жена следователя, ужасная сплетница, – поясняет она. – Вот и всё!

Авдотья Семёновна умолкает. Говорить начинает Татьяна Михайловна.

– Голубушка, если ты только никому не проболтаешься, я расскажу тебе, как я целый час была однажды без языка. Это просто ужасно!

– Милочка, я слушаю…

– Только, пожалуйста, никому!

– Но разве это можно…

– Никому, никому в жизни! Так вот, слушай. В третьем году зимой мы поехали с мужем в Москву на неделю; муж взял отпуск; и нас провожал Павел Петрович. Ты ведь знаешь Павла Петровича?

– Ну, ещё бы!

– Жгучий брюнет, страстные глаза, в пенсне и на носу родимое пятнышко.

– Ну ещё бы…

– Он за мной ухаживал; понимаешь ли, был влюблён так, что даже от любви ничего не ел. Столовался у Дарьи Гавриловны, платил 15 рублей в месяц и ничего не ел. Мне их кухарка говорила. Просто, говорит, даже жаль денег. Да, конечно, – пожимает она плечами, – 15 рублей на полу не валяется. Одним словом, просто ужасно был влюблён. Похудел до того, что на него на нашей улице даже собаки лаяли: не узнавали. Однако я была с ним холодна, – понимаешь ли, как камень. И тут приехали мы в Москву. Сидим только как-то раз в театре, я, муж и Павел Петрович. Понятно, ложа, море огней, весь московский бомонд, пьеса знаменитости Шекспира. Ты была в Москве?

– Нет.

– Фурор удивительный! Наконец, третий акт. У меня на коленях фрукты и носовой платок; шея открыта, перчатки до локтей, в руке перламутровый бинокль…

– А сколько стоит перламутровый бинокль?

– Семнадцать пятьдесят. Я в восхищении; скоро пятый акт и наверно будут вызывать автора. Представь моё волнение: ведь я ни одного живого писателя не видала, а тут вдруг Шекспир, и так далее… Я волнуюсь. Павел Петрович очищает мне апельсин. И вдруг я зевнула; понимаешь ли, сказалась привычка: дома мы всегда рано ложимся спать. И зевнула так неудачно, что не могу закрыть рта… Челюсть, представь себе, вывихнула! Хочу закрыть рот и не могу. Пытаюсь и так и сяк, и всё-таки не могу; меня бросает в жар от стыда; хочу сказать об этом мужу, и только мычу. Наконец, толкаю мужа в бок и делаю ему знаки. Он видит, что я сижу с открытым ртом, воображает, что я подавилась яблоком, и начинает стучать ладошкой по моей спине. Я сержусь и отбиваюсь от мужа локтями. В соседней ложе раздаётся смех; кажется, там вообразили, что мы подрались. От стыда я вскакиваю со стула; яблоки и апельсины летят с моих колен прямо через барьер на головы сидящих в креслах. Оттуда устремляются на нас бинокли; кругом раздаётся говор.

Одним словом, скандал, скандал и скандал!

Кто говорит «жена побила мужа», а кто – «муж жену». Понятно, я чуть не в истерике, бросаюсь в глубину ложи, сопровождаемая Павлом Петровичем и мужем. Муж всё ещё стучит по моей спине, а Павел Петрович глядит в мой рот и, кажется, хочет залезть туда пальцем. С галереи кричат: «Хорошенько её!» А полиция бросается со всех ног. От стыда и страха меня торопливо одевают и увлекают коридорами. Муж и Павел Петрович ведут меня под руки, а мой рот всё ещё открыт. Капельдинеры видят это, нагло фыркают и говорят мне в лицо: «эк нализалась-то!» Понимаешь ли, голубушка, сколько я выстрадала? Это был какой-то ужас, ужас и ужас. Как я только не умерла там от стыда!

Наконец Павел Петрович понимает меня и говорит мужу: «Свихнула челюсть; это, говорит, не опасно, поезжайте домой, а я повезу её к доктору; я, говорит, здесь со всеми знаменитостями на ты. Через час привезу её вам здравой и невредимой!» Одним словом, поёт соловьём и так далее. Муж, понятно, соглашается, а Павел Петрович сажает меня на извозчика и увлекает с собою. На извозчике он говорит мне, что завезёт меня к себе в гостиницу, а оттуда уже пошлёт за доктором прислугу: так, говорит, для вас удобнее. Это кажется мне подозрительным, и я хочу протестовать, но не могу произнести ни слова. Наконец мы очутились у Павла Петровича. Он скидает с меня верхнее платье, усаживает меня в кресле и звонит в колокольчик. Явившейся на зов прислуге приказывает ехать за доктором и даёт деньги. Прислуга удаляется, и мы остаёмся один на один. И тогда Павел Петрович становится передо мной на колени, берет мои руки и объясняется мне в любви. Представь себе моё положение? Что я ему могла сказать? Если бы я могла говорить, я бы, конечно, крикнула: «Мерзкий, не смейте говорить пошлостей!» или: «Несчастный, что вы хотите делать!» Но я молчала, потому что не могла сдвинуть с места свои губы; язык мой не повиновался мне более, и я была беззащитна. Я была без оружия! Между тем Павел Петрович стал целовать мои руки. Но что всего нахальнее, так это то, что он, этот самый добрый Павел Петрович, – когда доктор, исправив мою челюсть, уехал, оставив нас одних, – он вообразил себе, что я молчала из согласия?! Понимаешь ли, он представил себе, что молчание есть знак согласия, и я никак не могла разубедить его в этом. Понимаешь ли, никакими способами! Он был так убеждён, так убеждён, что я ничего не могла с ним поделать! То есть, так-таки решительно ничего! Только ты, пожалуйста, никому не говори об этом!

Авдотья Семёновна всплескивает ручками и удивлённо поднимает брови:

– Да, конечно же, да конечно же! Что же ты могла сделать в таком положении?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю