355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Песков » Боратынский » Текст книги (страница 9)
Боратынский
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 18:04

Текст книги "Боратынский"


Автор книги: Алексей Песков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

(Кстати, о кузине Вареньке. Может быть, уже в эту зиму она занимала воображение Боратынского. Вероятно, она производила впечатление на людей разных возрастов, ибо, когда в сентябре 816-го года дежурный генерал Главного штаба Закревский, проезжая по тем местам, однажды увидел Вареньку, он подарил ей целую строку в своих дорожных записях: "9-го приехал к Лутковскому обедать, где познакомился с премиленькой Варварой Николаевной Кучиной, живущей подле города Белого". А надо знать Закревского. Если уж он оставил в холодном своем дневнике запись о предмете, постороннем лаконическому распорядку его дня * предмет того стоил, и ясно, что в глазах Боратынского, часто видевшего Вареньку во время жизни в Подвойском, она стала совсем не минутно премиленькой. "Во всем, что я в тебе встречаю, непостоянство примечаю, но постоянно ты мила", – хоть и неуклюже, а он сказал ей это.)

* Обычно Закревский писал о своей жизни так: "3-го выехал из Москвы в Зубцов. 4-го приехал в Зубцов. 7-го приехал в Ржев".

Так вот, праздники были под городом Белым у Боратынских шумные и многолюдные до того, что уставал даже Богдан Андреевич ("адмирала очень беспокоят гости, он этого не говорит вслух, но я заметил").

Разумеется, сельские досуги не обходятся без детей. В Подвойском их было три девицы – Catiche, старшая, 11-ти лет, Annete, средняя, 10-ти лет и Lise, младшая, 9-ти лет, – попросту все их звали, видимо, Катинька, Аннинька и Лизанька, и они были дочерьми генерала Панчулидзева и Марии Андреевны (бывшего Машурочка). Сам генерал Панчулидзев в 816-м году в Подвойское, кажется, не приезжал, а появился здесь в 817-м и вскоре скоропостижно скончался. Дочери же его и жена жили здесь, и именно они стали добрыми его товарищами, именно о них лились восторженные речи Боратынского в первых письмах маменьке после приезда в Подвойское ("Евгений восхищен ими").

* * *

Евгений всегдашний наш товарищ. Милый и чувствительный Евгений. Я его до смерти люблю. Совершенно уверена, что он вас, милая сестрица, успокоит и утешит. Он никогда не бывает праздным, детей моих очень полюбил, ими всякой день занимается и учит, – так утешала Александру Федоровну Мария Андреевна Панчулидзева. Она была крестная мать Боратынского, все еще прекрасная и чувствительная, как в юности. Ей было около тридцати пяти, и она любила племянника до слез и трепета ("Милого Бубиньку, Бубушу, милочку, я и сама не знаю, как бы мне его лучше назвать, я его так много, так много люблю, что меры не знаю, поцелуйте его от меня... И буду ль иметь столько духу, чтоб описать вам все то, что в глубине сердца моего напечатленно. А я бы хотела разверстое вам оное представить, дабы вы могли в оном ясно видеть те чувствованьи, кои вы в нем произвели. Милый Бубинка, как вы от нас удалены. Но поверьте, сколько напротив вы близки к сердцу нашему. А воспоминание об вас есть первейшим моим удовольствием... Милый и несравненный Бубинка... Без счету раз целую...").

Она и Катерина Андреевна (la tкte pensante de la maison * в Подвойском) окружили его заботой и миром. Не в пример братьям чувствительнейшие и образованные по правилам своего века, обе, может быть, видели в племяннике некое повторение своего младшего несчастного братца Александра.

* Оракул дома; главное мыслящее существо в доме (фр.).

Они доверили отроковиц Панчулидзевых его попечению. Братское обхождение с маленькими детьми ему было привито, видимо, еще в детстве. Кроме того, он вообще любил детей и, быть может, не случись с ним катастрофы, женился бы в 19 лет, как князь Вяземский, тотчас продолжившись в многочисленном потомстве. Дети – своим полным непониманием взрослых условностей -вынуждают всякого переходить в их мир воображения. Уча их взрослым вещам, мы делаем взрослые вещи понятными для них, только когда окажемся внутри их фантастического представления о мироздании. Оказаться там легко тем, кто сам еще не потерял изначальной одушевленности. Но, помимо этого, потребны некоторые лицедейские таланты, ибо, если вы хотите, чтобы дети любили вас, жить с ними надо как бы разыгрывая беспрерывный спектакль, где вы и режиссер, и главное действующее лицо, и зритель – то взыскательный, то восхищенный.

Какими спектаклями жил Боратынский со своими кузинами, разумеется, неизвестно. Может быть, он беседовал с ними по-французски во время прогулок над Обшей, когда они собирали цветы, а он объяснял им красоты речных пейзажей, видимых глазу? Вряд ли так. В 10-летнем возрасте людям не до созерцания красот. Он для них рисовал, а они для него, и они рисовали, высунув кончики языков, все вместе? Рисовали руины, морские и степные пейзажи, деревья, кавалерийских офицеров и цветы? Был, вероятно, альбом? Играли в cache-cache *, горелки, жмурки, фанты? – вероятно. Но точно, что внутри этого спектакля они сочиняли стихи и прозу и разыгрывали пьесы на домашнем театре. Может быть, он повторил свой петербургский опыт и сделал для кузин, как два года назад для дочери Приклонского-камергера, кукольный театр. Читая столько, сколько он не читал прежде никогда, он, по природной своей переимчивости, быстро постигал искусство самостоятельного сочинения (а "переимчивость... не есть ли признак превосходного образования души?" – так говорит достойнейший человек эпохи, и вслушаемся в его слова).

* Прятки (фр.).

Первые его сочинительские опыты были, верно, на французском языке. Но подвойская публика, не сведущая, за исключением тетушек Марьи Андреевны и Катерины Андреевны, в языках, диктовала ему свои требования, а поэт только в зрелые лета может творить хоть на необитаемом острове. Для первоначальных опытов поэт ищет слушателей.

И он сочинял по-русски. А кузины пели: Родству приязни нежной Мы глас приносим сей, В ней к счастью путь надежной, Вся жизнь и сладость в ней. И в ведро и в ненастье Гнетут печали злых, -Но истинное счастье Нигде, как в нас самих. Хоть время невозвратно Всех благ лишает нас. Увы! хоть слишком внятно Судеб сей слышен глас...

И проч. и проч. Во всяком случае, не хуже, чем у Сумарокова или Ржевского.

Были, верно, и другие стихи, быть может, хуже этих. Была комедия, которую кузины разыгрывали как-то в день приезда Ильи Андреевича из Москвы: "Мне поручено управлять детьми – по той причине, что пьеса полностью написана моей рукой и, кроме меня, никто не может суфлировать" (правда, моей рукой, конечно, совсем не то же самое, что мной написано...).

Но все, кроме "Родству приязни нежной...", так и осталось в том времени пишущимся и произносящимся, а бумага, на которой все было записано, давно сгорела.

* * *

Александра Федоровна между тем ждала сына к себе. Богдан Андреевич отправил его, отпраздновав свои именины, вскоре после того, как маленькие Панчулидзевы пропели в честь именинника "Родству приязни нежной..."

Зиму Александра Федоровна с сестрой Катериной Федоровной и детьми проводила обыкновенно в Кирсанове. Сюда в феврале и приехал Боратынский.

* * *

1 марта.

Любезнейший братец, я получила обязательное письмо ваше с подводами и тем более вам благодарна, что вы в шуме и суете ваших праздников уделили мне несколько времени, чтоб уведомить меня о себе. Вы можете себе представить, как мы расспрашивали вашего человека о вашем житье, и я вижу с удовольствием, что вы наслаждаетесь жизнию и что великолепию вашему нет конца. А я не скоро собралась вам отвечать от разных хлопот домашних, и подлинно моя жизнь совершенный контраст с вашею. Не знаю, велит ли Бог весною выдраться отсюда, но я сего очень, очень желаю, ибо оно весьма нужно детям моим, да и, может быть, узнаю что-нибудь верного о судьбе моего Евгения, которого печальное положение тем более тяготит мою душу, что отменным своим поведением заставляет, если можно, еще более желать, чтоб он был порядочно пристроен в службе. Скажу вам, любезнейший братец, что я им чрезвычайно довольна во всех отношениях и что с трудом понимаю, как мог он себя так потерять в Петербурге, мне это кажется ужасным сном. Я уверена, любезнейший братец, что по беспримерному вашему сердцу к родным вы с удовольствием услышите сие свидетельство в пользу племянника, для которого вы столько много сделали и судя по вашему сердцу увидите, что мое должно чувствовать! Я ничего не напишу вам о здешних хозяйственных обстоятельствах, ибо уверена, что Алексей ваш о всем вас подробно уведомляет. К нам придет егерский конный полк в Кирсанов в апреле месяце, многие сему радуются, а я боюсь и постараюсь скорее уехать. Прощайте, любезнейший братец, будьте здоровы. Прошу вас сказать мое усерднейшее почтение всем любезным родным нашим и быть уверену в совершенной преданности и дружбе

усерднейшей сестры А.Боратынской.

* * *

В Кирсанове Боратынский встретил первую годовщину катастрофы; в Маре -свою семнадцатую весну. Он увидел братца Сержа – близорукого и доброго одиннадцатилетнего мальчика, маленьких сестриц – Натали и Вареньку, подругу детских игр – сестру Софи, добрую даму, по имени любезная маменька, ставшую за время его отсутствия ниже ростом. Вероятно, она старалась, чтобы он был подле нее как можно чаще. А он, видимо, показывал свою готовность быть как можно долее подле нее. Их отношения не были просто отношениями матери семерых детей к старшему из них и старшего сына к матери. Он был первым ее ребенком, на него она возлагала самые обширные надежды, она не сомневалась в его дарованиях, уме и благонравности до тех пор, пока не получила известия об оставлении его в третьем классе. Ее письма к нему, увы, не сохранились -ни за это время, ни вообще. Поэтому: что она к нему писала, какие наставления давала, и в целом – каков был тон ее обращения с ним – можно только представить в уме, но нельзя восстановить. Характер у нее был твердый, и она была от природы решительна – тому есть примеры. Но какое можно дать твердое наставление ребенку, находящемуся за тысячу верст, – в чье повесничество не можно поверить и вероятнее всего оскорбленному невеждами-учителями? К унынию разлуки уже не с одним, а после осени 814-го года с тремя сыновьями у Александры Федоровны должно было прибавиться нечто подобное сознанию своей вины перед старшим ребенком, которого она не могла уберечь от позора, некое чувство беспомощности перед невидимой и потому неясно как преодолимой враждебной силой, должен был появиться страх предчувствия худшего, ибо Петр Андреевич не всегда скрывал в своих письмах к ней, что поведение сына не вовсе поправляется, а, напротив, временами становится из рук вон. Она, вероятно, сетовала и писала ему и о своих слезах, и о том, что он наполняет жизнь ее горестями и что она об одном бога просит, чтобы даровал ему благоразумие и терпение.

Увы, на расстоянии тревога притупляется. Заботы о бесконечно болеющих младших детях, затеянное строительство церкви в Маре, до смешного низкие цены на хлеб – все это рассеивало сосредоточенность Александры Федоровны на ее петербургских сыновьях. Тем более Евгений в следующем после провала году благополучно перешел во второй класс, и уже оставалось немного до получения аттестата, чина и назначения в гвардию, как разразилась катастрофа с табакеркой. После смерти Аврама Андреевича это было, без сомнений, самое ужасное событие в ее жизни.

Теперь сын был с ней, она смотрела на него. Должно быть, он был похудевшим после ноябрьской горячки, кротким и с новым, уже взрослым голосом. А он, вероятно, старался вести себя так, как задано было его ролью прощенного, любимого, облагоразумленного тяжким опытом и несчастного сына. Видимо, в это время он познал впервые, как тягостна эта роль.

Из его жизни в Кирсанове и в Маре известны только ничтожные эпизоды. В марте снова, заболел ("Евгений сделался болен и теперь, слава богу, поправляется. Петр Кондратьевич хотя и не мог по своей болезни приехать, но за глаза по описанию болезни удачно ему помог. До сих пор я довольна Евгением, он помнит ваши наставления и знает всю их цену. Дай бог, чтоб это всегда так было").

Вероятно, как и собиралась Александра Федоровна, в апреле или мае перебрались из кирсановского дома в Мару. Чем он занимался – о том можно бы придумать небольшую идиллию: игры с младшими детьми; прогулки; музицирование и чтение вслух с Софи; умные подсказки маменьке по хозяйственной части; добродушные беседы с постаревшим monsieur Boriиs; упоение степным солнцем, небом; нега, тишина... Но идиллии хорошо писать в стихах – гекзаметрами, а не повествовательной прозой. Идиллия не знает времени: в идиллии вечное забвенье мысли, вечная ласка, вечное лето...

А у нас – лето 817-го года, со своими негромкими радостями и гнетом невыправляемого несчастья.

Петербург, видимо, напоминал о себе нечастыми письмами – писал Петр Андреевич, писали братцы Лев и Ираклий. Последние – собственно не ему, а маменьке или в расчете на маменькину цензуру ("Любезнейший братец. Я достоин ваших упреков, ибо не ответил на ваше письмо. Я весьма встревожен вашей болезнью, берегите свое здоровье!" – etc., etc.). Писали, очевидно, прежние друзья по корпусу ("Вы знаете, что у меня большая переписка. Мелкие глупости, которые мы пишем друг другу в детстве, дают нам весомые основания надеяться на дружбу в будущем: какое огромное удовольствие вспоминать, что все были одинаково глупы!").

Там, в Петербурге, начали делать вдоль улиц тротуары. Там пироскаф бороздил воды залива от невской набережной до Кронштадта. Там гвардия готовилась к походу в Москву, куда в сентябре отправлялся сам государь. На его-то кроткий взор и ласковое слово, должно быть, сильно надеялись все Боратынские. Возможно, именно по этой причине Богдан Андреевич, в июле приехавший обозреть свою часть вяжлинского хозяйства, забрал племянника от маменьки в конце августа.

Александра Федоровна вымолила для прощания с сыном только дня два ("Любезнейший братец... Я понадеялась на прежнее ваше намерение остаться здесь до 31-го числа, и так расположилась. – Теперь же, как вы располагаете пробыть два или три дня в Тамбове, то, сделайте милость, позвольте Евгению еще два дни со мною провести, а я его доставлю непременно к тому сроку, какой вы назначите. – Преданная сестра А.Боратынская") .

* * *

Но если Богдан Андреевич и впрямь надеялся на благие перемены в судьбе племянника вследствие явления нашего милостивого государя в первопрестольную столицу, он ошибался: государь сюда еще не являлся.

Они приехали в Москву на самое рождество Богородицы. Лавки были по случаю праздника закрыты, и Боратынский не мог выполнить всех маменькиных комиссий. Старый Бува, единственный из книгопродавцев, кого он отыскал, мало чем помог. Лагарпова "Лицея", о котором просила маменька, у него не было; а про "Клариссу" хитроумный Бува сказал, что это последний экземпляр во всей Москве, и Боратынский отдал 25 рублей. Ноты для Софи тоже обошлись недешево – 20 рублей. Себе он купил сукно – по совету Богдана Андреевича ("он говорит, что я могу проходить год и более во фраке, пока не получу офицерский чин"). Ждать государя они не стали и на следующий день, 9-го сентября, отправились в Подвойское.

* * *

С чего начать, любезная маменька, с приезда или с отъезда? Последнее весьма печально, и я скажу лишь о первом, ибо всегда лучше избирать предметы более приятные. Так вот, после недели безмятежнейшего пути добрались мы до Подвойского; замечательнее всего то, что давно ожидаемый генерал Панчулидзев приехал часом раньше. Представьте столь радостную встречу. Вечер прошел в беззаботном веселье. Генерал – любезнейший человек, каких я только видел; в нем есть некая прямота, некая чистота помыслов, нечто от древнего рыцарства. Говорит он чрезвычайно громко, как будто желает, чтобы каждый мог знать, что у него на сердце.

Как мало людей, имеющих такое желание! – Я назвал его рыцарем без страха и упрека, и что-то говорит мне, что он достоин этого имени. Не буду рассказывать, как я был принят здесь. Вы знаете эту несравненную дружбу и этих несравненных людей. Все, что они делают для меня, все, что я чувствую к ним, превосходит любое изъяснение. Полагаю, что подробно изъяснять столь сильные чувства – значит рассеивать их. Кузина Машенька и кузен Аполлон обнимают меня, плача. О, любезная маменька, наслаждение такой любовью -стоит всех наслаждений на свете.

Меня не ждали в этих краях так рано, и мое появление произвело всеобщее удивление. Меня беспрестанно расспрашивали о вас и о вашей поездке в Москву, – поездке, совершенно невыполнимой. Мы заезжали к Костылевым, сами они были в деревне, но я справился у купцов. Все, от булавок до самых изысканных предметов, ужасно дорого. Дрова в пол-аршина стоят 20 рублей сажень. За квартиры требуют еще более непомерные деньги, за 8 скверных комнат платят до трех тысяч рублей. Правительство очень строго следит за чистотой улиц. Ежели вы предоставляете обеспечивать чистоту хозяевам дома, приходится платить вдвое дороже. Все вместе эти неудобства весьма затрудняют пребывание в Москве. Вы сами можете судить о том по картине, которую я старался нарисовать столь верно, сколь умел. Надобно сделать еще небольшое отступление, чтобы поведать вам об истинном диве. В июле этого года начали строить здание * 80 сажен длиной и 45 – шириной, для того, чтобы проводить учения зимой; ныне оно закончено, и закончено не в шутку! Представьте еще и то, что высотой оно с четырехэтажный дом. Невозможно поверить в то, как сорят деньгами, не иначе их много...

Евгений

* Экзерцир-гауз (манеж).

1818

23 генваря.

... Прошу Вас, любезнейший братец, не оставить Евгения и уведомить меня о ваших намерениях в рассуждении его. Я признаюсь вам, что я чрезвычайно беспокоюсь, тем более, что ни от вас, ни от него ничего не получаю, что бы могло подать мне какую-нибудь надежду. Видя неудачу всех ваших родственных попечений, я опасаюсь, что его без формального повеления никуда не примут. В таком случае не сделаете ли вы милость отнестись к нашей благодетельнице * и даже самому Евг. описать горестное состояние свое и просить непосредственной ее помощи. Впрочем, я так далеко от вас, что не знаю, что и придумать в этом случае. Я всю мою надежду в вас полагаю и уверена, что вы мне простите, что вас так часто беспокою одною и тою же просьбою, но посудите, каково и мое состояние; с самого отъезда Евгения я не имела почти ни одной отрадной минуты.

* К. Нелидовой.

Прощайте, любезнейший братец, будьте здоровы и не оставляйте преданнейшую сестру вашу А.Б.

* * *

Но пред ними высилась незримая стена.

Может быть, были опыты ходатайств через Аракчеева. Аракчеев тогда мог все. Но, может быть, кто-то из старших Боратынских не угодил Аракчееву в гатчинские времена? Впрочем, бог с ним, с Аракчеевым, про него же сказано: "скрываясь от очей, злодействует впотьмах, чтобы злодействовать свободней". Аракчеев до кончиков ушей обожал нынешнего императора, вполне простив ему смерть Павла, ибо от прежнего благодетеля после почестей он получал всегда такие шлепки, что только его твердая оболочка их переносила. Новый благодетель поставил его на высшую ступень навсегда. После 12-го года государю некогда было управляться с внутренними делами, и в Петербурге последнее время он бывал редко: то поход до Парижа; то Венский конгресс, то потом – в Москву надо, то новый конгресс в Аахене. Государь был освободителем Европы и поддержателем ее мира и покоя; он взял Париж; он учредил в Москве комиссию по оказанию помощи пострадавшим от пожара; он основал военные поселения. Он полагал, что коли мы не можем полностью быть немцами, то пусть добрый русский наш народ хотя несколько научится у немцев точности и регламенту: сама мысль о том, что топить печи и обряжать скот можно не как попало, а по сигналу и что наши славные, всегда слегка пьяные мужички не проводят время в праздности, а учатся – и учатся на деле -искусству порядка в ружейных экзерсисах, – сама эта мысль была рождена всем его организмом – голштинская кровь его текла равномернее при виде воинского порядка, как у вас от красивой тихой музыки. Аракчеев для наведения порядка был незаменим, единствен и первостепенен. Доклады теперь шли только через Аракчеева, обойти его можно было лишь с другой стороны – со стороны царицы-матери Марии Феодоровны, некогда облагодетельствовавшей Александру Феодоровну шифром.

Если Боратынские пошли, для большего вероятия, по обоим путям (разом или поочередно – не имеет значения), то вообще-то, недостаточное влияние Марии Феодоровны на своего сына могло натолкнуться на заочное противоречие Аракчеева. Во внутренних делах у государя была прочная надежда только на последнего.

* * *

А тяжко, наверное, быть на троне человеком: чем больше милостей, чем больше у них у всех свободы – тем больше неблагодарных. Сегодня у придворных кабинеты взламывают, завтра к казне подбираются: куда потом направят они стопы?.. В сенат? Во дворец? В Москве роздано погорельцам почти полтора миллиона серебром... И что же? – "Дошло до сведения государя императора, что 17-го числа прошедшего июня, вечером, во время прогулки в Москве по Тверскому бульвару графини Марьи Александровны Дмитриевой-Мамоновой, дворовый человек г. Казначеева, Тимофей Кирилов, подошел к шедшему за нею крепостному человеку, произносил на счет помещиков и самой графини вслух довольно громко неприличные и даже бранные слова, проповедуя ему о вольности и независимости крепостных людей от помещиков, а за то наказан келейно розгами, почему его императорское величество высочайше повелеть соизволил... оного Кирилова за столь буйственный и дерзновенный поступок следовало наказать наистрожайшим образом и публично".

Иначе – нельзя. Иначе – будет то же, что с Борисом Годуновым. От одного самозванца ныне бог избавил; но Бонапарт – чужой самозванец; тут же своих хватает – сегодня он Тимофей Кирилов, а завтра – Павел Петрович.

Или вот – масоны. В середине лета умер под Москвой мартинист старого закала – Новиков. Но корни свои глубоко пустили они; г. Карамзин следующим своим сочинением после "Истории" недаром поднес записочку о Новикове, где тот превознесен: "полезный своей деятельностию", "заслуживал общественную признательность", "был жертвою подозрения извинительного, но несправедливого". Извинительного! Ну, если государственный историограф изволит таким образом извинять государей, что спрашивать с Кирила Тимохина, или как его там?

Поразительно! Стремление ко благу не может не встречать препон и не распложать неблагодарных! Ведь если бы они только пили лафит да клико и мудрствовали на счет самосовершения – это ли беда, ибо что за клико без мудрствований! Но ведь они пагубно действуют на низшее сословие. Может быть, здесь не обходится без влияния инородцев... Еще когда откупщик Абрам Перец клеветал на Гурьева, министра финансов, говорили, что Перец – шпион и мартинист, что через Переца решено погубить Россию и споить всех мужичков, чтобы насадить республику... Кстати, о республике: не был ли тот Абрам Боратынский, отец этого, за которого теперь просят, тоже откупщиком? Лет пятнадцать назад подавались какие-то жалобы на того Абрама по тамбовским делам. Надо, конечно, поднять родословную и послужные списки... Надо... Все-то у нас, на Руси, теряется, выбрасывается, покупается... Как будто вредители кругом. Невидимые, сетью тайной, опутывают страну...

И все, все отражается, как в зеркале, на низших сословиях. А там – то, что здесь только говорят, там – делают. Вот – пожары. И снова – о Тамбове, из которого три года скачи – ни до какой границы не доскачешь:

"Несколько пожаров, в течение десяти дней, истребили большую часть города Тамбова. Наконец поджигатели схвачены. Следствие потянулось, и, как обыкновенно бывает в России, за одним ложным или справедливым показанием, пущены в ход новые, чтобы запутать и проволочить дело, так что наконец никто, ни сами судьи, ничего не могут разобрать...

Дело было важное тем более, что подозревали о целом обществе зажигателей, рассеянном по разным местностям государства, что и подтвердилось до некоторой степени, хотя руководители сами оставались в стороне. Найдены бумаги, перечневые списки с именами, под мистическими обозначениями... Большая часть поджигателей действовали под влиянием других, некоторые были жестоко наказаны, но пожары не прекращались, и настоящего дознания не сделано. Очевидно, что зажигатели действуют во всех концах государства. Киев, Рязань, Казань, Бердичев, Балта и многие другие города в короткое время обращены в пепел. Уверяют, будто общество это идет от Наполеона... По мнению других, тут замешаны мартинисты или иллюминаты".

Вздор, должно быть, и про Балту и про Киев, но нет дыма без огня...

А вы говорите, военные поселения не надобны. Может быть, вы сами мартинисты?

* * *

Прежнее, от февраля 816-го года формальное повеление государя о непринятии в службу иным чином, кроме солдатского, оставалось в силе и в феврале 818-го, и в июне 818-го, и в августе. Государь уехал из Москвы, за ним – двор и гвардия.

Между тем дядюшка Илья Андреевич купил в Москве дом: "...в сентябре мы все отправляемся в путь. А вы, любезная маменька, не собираетесь ли также в дорогу?"

* * *

Кажется, наконец Александра Федоровна выбралась в Москву и, может быть, осенью снова встретилась здесь со старшим сыном.

Как бы ни было, на новых семейных советах и ввиду прежних безутешительных сведений решено было везти Боратынского к Петру Андреевичу в Петербург и отдавать в полк. Был ли уже выбран именно гвардии Егерский полк и имелась ли договоренность с генералом Бистромом, полковым командиром егерей, – не знаем.

В октябре или ноябре Боратынский снова отправился в Петербург Он был подавлен, но у него была цель – возвратить себе свободу и найти форму жизни.

Поэт

Русскими стихами не может изъясняться свободно ни ум, ни душа... Неужели Дмитриев не во сто раз умнее своих стихов? Пушкин, Жуковский, Батюшков в тайнике души не гораздо сочнее, плодовитее, чем в произрастаниях своих? Кн. Вяземский

Миновали Завидово. В Твери заночевали. Дождь. Небо без просветов. Размокшие поля. Туман. Сырость. Птица грач ходит по пашне. Укачивает... Осенняя дорога уныла. Туман цепкой прохладой оседает на фартук коляски, на лицо, на душу.

Вот проехали и Валдай, тоже серый, туманный. – Но все равно, и сквозь этот туман душа не готова к равнодушию. Жизнь таит в этом дожде, в этой сырости, там, в конце дороги, неизвестные ощущения сердцу. Ибо бьется же оно сильнее и слабее! А ум то сонный, то тревожный – то безостановочно бредит, то ясен, как в лучах, и тверд. И широта земная предстоит в своей бескрайности, горизонт развертывает свои края, мир предстает как бы чашей -прозрачной, стройно-выпуклой. Края ее строго очерчены бездонным небом с разбросанными по нему летучими облаками. Ум не может взлететь превыше облак: в таком взлетании нечто нечеловеческое, некое отделение души от тела. – Так мог только Ломоносов; у него все всегда столь умозримо (умом зримо), как будто ум его только что, пред тем как творить оду, сам побывал где-то там, превыше облак – откуда видна вся широта земная, и изливает на язык все, что узрел: – Там Лена, Обь и Енисей... Днепр хранит мои границы... Полна веселья там Нева... Се знойные Каспийски бреги...

А здесь – Чудово. (Дождь, как и прежде, туман, но воздух иной, ибо веет мглистыми болотами.)

Кому после Ломоносова дано вмещать в свою мысль всю красоту вселенной? Кто вознесется превыше облак? Глубже погружаться на дно чаши, ища узреть полноту бытия не из верховных оконечностей мира, а изнутри его, – вот удел современного человека. Навсегда останется в нем тоска: что там – за летучими облаками? за краями чаши?..

Тосно (Какое странное лицо у этой женщины, севшей в карету; какие глаза! Этот генерал, что был рядом с ней, с обветренным лицом, совсем ей не пара.)

...Но ведь чтобы спрашивать: что там? – надо прежде найти точку, из которой видна вся чаша бытия, нужно угадать это волшебное место. Где оно? Оно не зависит от климата, от местоположения тела, от времени года. Только что был уныл и зол, душа в томлении ныла, ныла – вдруг – словно отдернута занавесь, снята пелена тумана, и видно все. Подвластно ли это выраженью? Есть слова, но чем точнее они, тем менее определенно выражают то, что зыблется пред душевными очами, пред внутренним взором, пред умозрением...

София (снова дождь, однако усилился ветер; наводнения этой осенью еще не было?).

...Слова, даже самые точные, суть только намеки. Вот они: написаны на бумаге, и каждое – одна форма, и только за пределом видимого (в душе?) нагнетается их смысл.

Бытие. Жизнь. Смерть. Гроб.

Вечность. Скоротечность.

Мир. Покой. Тишина. Буря. Непогода.

Родина. Дом. Кров. Чужбина. Странствия.

Младость. Радость. Мечты. Одиночество. Безвеселье.

Юность. Неопытность. Сны. Опыт. Печаль. Старость.

Желанья. Надежды. Любовь. Обман. Безнадежность. Тоска.

Жар. Сладострастье. Страсть. Разочарование. Холод.

Друзья. Шалости. Проказы. Пиры. Одиночество. Уныние.

Зов. Клик. Отзыв. Безмолвие. Безответность.

Нежная. Милая. Своенравная. Коварная.

Сердце. Чувство. Мысль. Дума.

Счастье. Блаженство. Страдание. Скорбь.

Свобода. Судьба. Рок. Жребий. Удел. Доля. Закон. Цепи.

Гармония.

Поэзия.

Для удобства глаза и чтобы понять, что здесь добро, а что зло, что искомое, а что предлагаемое жизнью, можно бы, припомнив наши математические навыки, поставить каждое из слов под подобающим ему плюсом или минусом. Скажем, радость – это хорошо, значит, плюс, младость – тоже хорошо, значит, тоже плюс, а старость – плохо, значит, минус: + -

Младость. Радость Старость

Вечность Скоротечность

Жизнь Смерть

Жар Холод

И дальше, дальше, дальше.

Но мы бы ошиблись при таком распределении, ибо жизнь и поэзия – не одно и то же, и никогда неизвестно заранее, с каким смыслом перекочует слово оттуда – туда. Тем более нельзя угадать сейчас, осенью 818-го года, когда Боратынский все эти слова, прочитанные им порознь, но еще не ожившие вполне, а теснимые друг другом в умственных глубинах, везет по осенней слякоти из Москвы в -

Петербург.

Наконец, выехали на Невский. Смерклось. Дул ветер. Сырые стены домов уже освещены были огнями в окнах.

* * *

Он обнял в Петербурге братьев – бывших Вавычку и Ашичку: Льва и Ираклия. Красавец Ираклий – гордость семейства, будущий губернатор Казанский, сенатор и генерал, и красавец Лев – будущий помещик села Осиновка и le roi du rire – оба пока хрупкие темноволосые юноши, наверное, не вполне уразумевшие сначала, как им должно обращаться с братом, старшим их не просто на несколько лет, а на двухлетний опыт изгнаннической жизни.

* * *

В Петербурге он обнял своего друга – Креницына-младшего *, поэта и квилка. Старшего Креницына ** по окончании корпуса, еще в марте 818-го года, определили в службу в Глуховский кирасирский полк. Креницын-поэт все еще одолевал курс наук в Пажеском корпусе, и конца этому одолению не предвиделось; шел шестой год его там заключения, и ему скоро исполнялось 18 лет. Учителей и гувернеров он презирал, а верным товарищем его был лейб-драгунский прапорщик Александр Бестужев, будущий знаменитый критик 819-го года, разбивший тогда в пух Катенина и Шаховского, а потом издатель "Полярной звезды" и блестящий Марлинский, сосланный за 14-е декабря и сраженный чеченской пулей. (О квилках он впоследствии скажет: "Если же в Пажеском корпусе существовало означенное общество, то, верно, цель его не стремилась далее стен корпуса, ибо голова Креницына была слишком слаба, чтобы замышлять что-либо важнее". Не ведаем насчет головы Креницына-квилка, но знаем, что язык Бестужева ядовит был всегда.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю