Текст книги "Боратынский"
Автор книги: Алексей Песков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
В судьбе моей всегда было что-то особенно несчастное, и это служит главным и общим моим оправданием: все содействовало к уничтожению хороших моих свойств и к развитию злоупотребительных. Любопытно сцепление происшествий и впечатлений, сделавших меня, право, из очень доброго мальчика почти совершенным негодяем.
12 лет вступил я в Пажеский корпус, живо помня последние слезы моей матери и последние ее наставления, твердо намеренный свято исполнять их и, как говорится в детском училище, служить примером прилежания и доброго поведения.
Начальником моего отделения был тогда некто Кристафович (он теперь уже покойник, чем на беду мою еще не был в то время), человек во всем ограниченный, кроме страсти своей к вину. Он не полюбил меня с первого взгляда и с первого дня вступления моего в корпус уже обращался со мною как с записным шалуном. Ласковый с другими детьми, он был особенно груб со мною. Несправедливость его меня ожесточила: дети самолюбивы не менее взрослых, обиженное самолюбие требует мщения, и я решился отмстить ему. Большими каллиграфическими буквами (у нас был порядочный учитель каллиграфии) написал я на лоскутке бумаги слово пьяница и прилепил его к широкой спине моего неприятеля. К несчастию, некоторые из моих товарищей видели мою шалость и, как по-нашему говорится, на меня доказали. Я просидел три дня под арестом, сердясь на самого себя и проклиная Кристафовича.
Первая моя шалость не сделала меня шалуном в самом деле, но я был уже негодяем в мнении моих начальников. Я получал от них беспрестанные и часто несправедливые оскорбления; вместо того, чтобы дать мне все способы снова приобрести их доброе расположение, они непреклонною своею суровостию отняли у меня надежду и желание когда-нибудь их умилостивить...
Боратынский маменьке в декабре 1812-го года
Любезная маминька.
Мне очень прискорбно слышать, что я имел несчастье вас огорчить, но впредь я буду исправнее. Я теперь уже два месяца в пажеском корпусе. Меня экзаменовали и поместили в 4-й класс, в отделение же г-на Василия Осиповича Кристафовича. Ах, маминька, какой это добрый офицер, притом же он знаком дядиньке. Лишь только я определился, позвал он меня к себе, рассказал все, что касается до корпуса, даже и с какими из пажей могу я быть другом. Я к нему хожу всякий вечер с другими пажами, которые к нему ходят. Он только зовет к себе тех, которые хорошо себя ведут. Я очень удивлен тем, что вы не получили от меня известие об отъезде дядиньки Петра Андреевича в Свеабург, ибо я вам писал о том два раза. Географию я начал сызнова, перевожу с французского на русский и с русского на французский и с немецкого на русский. Российскую историю также теперь учу и прошел три периода, а учу 4-ое царствование великого князя Юрия 2-го Всеволодовича, также начал я геометрию. Встаем мы в 5 часов, в 1/2 6-го на молитву до 6-ти, потом к чаю до 1/2 7-го, в классы в 7 до одиннадцати, в 12 обедать, а потом в классы от 2-х до 4-х, в 7 часов и в 8 часов ложимся спать. Посылаю к вам реестр издержек при вступлении моем в корпус. Прощайте, любезная маминька, будьте здоровы. Целую братцев и сестриц. Остаюсь вас многолюбящий сын
Евгений Боратынский.
* * *
Какой человек был Кристафович – теперь не понять. К осени 813-го года он уволился из гувернеров корпуса. А пока, зимой 812–813-го, он еще блюл пажеское добронравие и, наряду с исполнением прочих обязанностей, видимо, прочитывал письма своих воспитанников, отсылаемые теми домой.
Заполняя в конце каждого месяца кондуитные списки пажей, Кристафович аттестовывал Боратынского одинаково: "поведения хорошего, нрава хорошего, опрятен, штрафован не был".
* * *
Боратынского перевели после экзаменов в третий класс и за успехи в науках удостоили награждения.
В начале весны умер Андрей Васильевич.
Богдан Андреевич перебрался, вероятно, после этого из Вяжли в Голощапово.
Илья Андреевич собрался выйти в отставку.
Маменька обещала летом приехать в Петербург.
Наша армия медленно и неуклонно приближалась к Парижу.
Время шло.
1814
В тот год сила вещей оказалась против Наполеона : великий император был повержен, а наши офицеры гуляли по парижским улицам, как по Фурштадтской или по Невскому бульвару. В апреле пришло сообщение об окончательной победе. Может быть, пажей выстроили попарно и повели в Казанский собор. После литургии, перед отправлением благодарственного молебна, какой-то министр в парике прочитал манифест о вступлении государя с победоносной армией в Париж и об отречении Наполеона от престола. Едва тот замолк, начался молебен, заключенный мощным хором. "Тебе бога хвалим" на последнем звуке было подхвачено грохотом пушек и тысячеголосым "ура". Вечером иллюминации горели на всех важнейших зданиях столицы. В одной модной лавке был выставлен гипсовый бюст государя в гирляндах из цветов, а на дощечке подле бюста сияла золоченая надпись: Au plus juste des rois et au meilleur des hommes *.
* * *
Капитан Мацнев, сменивший Кристафовича, страдал то ли чахоткой, то ли запоями, отчего пребывал в частых болезнях, а подполковник де Симон, заменявший его, был, вероятно, просто добрый малый, о котором ничего определенного сказать нельзя. Оба наставника, хранившие юность пажей, уложив их спать, шли в свои квартиры, передоверив воспитанников инвалидному солдату, сторожившему у дверей. После ухода гувернеров начиналась настоящая жизнь: "То являлись привидения (половая щетка с маскою наверху и накинутою простынею), то затевались похороны: тут и поп в ризе из одеяла с крестом из картона, с бумажным кадилом, тут и дьячок и певчие: они подкрадываются к кому-нибудь из своих souffre-douleurs **, берутся молча за ножки его кровати, подымают как можно выше и тогда разом раздается похоронная песня, и процессия отправляется в обход дортуаром. Чаще всего после рунда подымалась война подушками. Дежурный инвалидный солдат боялся: пожалуй, еще побьют".
* Справедливейшему из государей и добрейшему из людей (фр.).
** Жертв (фр.).
Боратынский Жуковскому в декабре 1823-го года
...отняли у меня надежду и желание когда-нибудь их умилостивить.
Между тем сердце мое влекло к некоторым из моих товарищей, бывших не на лучшем счету у начальства; но оно влекло меня к ним не потому, что они были шалунами, но потому, что я в них чувствовал (здесь нельзя сказать замечал) лучшие душевные качества, нежели в других. Вы знаете, что резвые мальчики не потому дерутся между собою, не потому дразнят своих учителей и гувернеров, что им хочется быть без обеда, но потому, что обладают большею живостию нрава, большим беспокойством воображения, вообще большею пылкостию чувств, нежели другие дети. Следовательно, я не был еще извергом, когда подружился с теми из моих сверстников, которые сходны были со мною свойствами; но начальники мои глядели на это иначе. Я не сделал еще ни одной особенной шалости, а через год по вступлении моем в корпус они почитали меня почти чудовищем.
Что скажу вам? Я теперь еще живо помню ту минуту, когда, расхаживая взад и вперед по нашей рекреационной зале, я сказал сам себе: буду же я шалуном в самом деле! Мысль не смотреть ни на что, свергнуть с себя всякое принуждение меня восхитила; радостное чувство свободы волновало мою душу, мне казалось, что я приобрел новое существование...
* * *
Новое существование началось с того, что он провалился на экзаменах. В прошлом году все задачки были на арифметические действия; с 3-го класса начались геометрические чертежи и алгебраические формулы, что должно было стать выше его ума. Ну и, вероятно, вечный, не обходимый ни с какой стороны камень преткновения – немецкий язык – свою роковую ролю сыграл. Словом, он остался на второй год.
Петр Андреевич нанял ему учителя математики, и в воскресные дни, когда его выпускали из корпуса к дядюшке, туда, вероятно, являлся и учитель с ворохом ребусов из чисел, отрезков и лучей. Какой вышел толк из их занятий – судить не беремся, но твердо знаем, какой страх можно испытать, услышав приказание начертать прямую с отложенными на ней точками Аз и Буки, меж коими надобно расположить равномерные отрезки так, дабы длина отрезка Аз -Глаголь равнялась длине отрезка Веди – Добро, и проч. и проч. Хоть разбейте себе лоб пюпитром – умом такое не понять, тут потребны большие способности к этой науке. Самое же неприятное, что большими способностями обладают почти все вокруг вас. Вы оглядываетесь через плечо и видите, что даже сидящий за последним столом X *** вычертил нечто именно то, где достигнута главная цель этой науки – разрушение алфавита:
А В Г Д Е
Самое же непостижимое: хотя каждая задача как-то по-своему разрушает алфавит, тем не менее Аз и Буки, как рождение и смерть, всегда стоят по концам.
После таких упражнений весь мир рассекается в наших глазах. Ворона села на вершину ели: получился отрезок. А пока мы обедали, ворона улетела, и снова вершина ели лучом устремлена ввысь. Мы-то знаем, что она, эта ель, -отрезок; как она ни будет тянуться, чтобы взрасти до небес, как она ни станет качаться под ветром, желая сойти с места у дороги, – ей не взрасти и не сойти. Ибо она есть отрезок. А она знать этого не знает и счастлива. Она живет и не знает о себе ничего. Да и мы не знаем про нее ничего – даже того, когда она перестанет расти или когда ее повалит буря. Впрочем, не нам вести с ней тяжбу о том, кто стойче, ибо мы сами входим в условие задачи, и меряет нас судьба общим аршином, как меряют длины отрезков, а мы все желаем жить по законам луча и ищем смысл там, где его не бывало. – Почитайте "Курс математики": там купцы покупают товар для того, чтобы извлечь квадратный корень из количества своих денег; там писцы тратят чернила, косцы пьют воду, а из Москвы в Петербург и из Петербурга в Москву едут две повозки затем лишь, чтобы перья, затупленные писцами, отправить на долгих в Петербург со скоростью, равной числу выпитых косцами жбанов, везомых в Москву.
Бог с ними, пусть покупают, пьют и едут. Иные дали открывались перед пажом Боратынским:
"... Нынче, в минуты отдохновения, я перевожу и сочиняю небольшие пиесы, и, по правде говоря, ничто я так не люблю, как поэзию.
Я очень желал бы стать автором. В следующий раз пришлю вам нечто вроде маленького романа, который я сейчас завершаю..."
Что ж, не напрасно, значит, рифмовались некогда кtre и peut-кtre?
* * *
В сентябре население Боратынских в Петербурге пополнилось: Александра Федоровна прислала сюда Ашичку и Вавычку, ставших отныне Ираклием (Hercule) и Львом (Lйon) Боратынскими – учениками пансиона,
"Каждую субботу мы проводим вместе с Евгением", – написал красавец Ираклий маменьке.
"Я имела удовольствие получить письмо от братца Петра Андреевича, в котором он пишет, что он доволен моими детьми", – написала Александра Федоровна Богдану Андреевичу.
"Поведения и нрава дурного", – написал подполковник Де Симон о паже Боратынском в кондуитный список 1-го октября.
"Поведения и нрава дурного, был штрафован", – написал капитан Мацнев о паже Боратынском 1-го ноября.
1815
Любезная маменька. Я прошу у вас тысячу и тысячу раз прощения за то, что столь долго не писал к вам. Я постараюсь поправить свой проступок теперь и верю, что наша переписка никогда не прервется. Вот весна идет, уже все улицы в Петербурге сухи, и можно гулять сколько угодно. Право, великая радость – наблюдать, как весна неспешно украшает природу. Наслаждаешься с великой радостию, когда замечаешь несколько пробившихся травинок. Как бы мне хотелось сейчас быть с вами в деревне! О! как ваше присутствие приумножило бы мое счастье! Природа показалась бы мне милее, день – ярче. Ах! когда же настанет это благословенное мгновение? Неужели тщетно я ускориваю его своими желаниями? Зачем, любезная маменька, люди вымыслили законы приличия, нас разлучающие. Не лучше ли быть счастливым невеждою, чем ученым несчастливцем? Не ведая того благого, что есть в науках, я ведь не ведал бы и утонченностей порока? Я ничего бы не знал, любезная маменька, но зато до какой высокой степени я дошел бы в науке любви к вам? И не прекраснее ли эта наука всех прочих? Ах, мое сердце твердит мне: да, ибо это наука счастья; конечно, любезная маменька, вы скажете, что чувства обманчивы, что невозможно быть счастливыми, глядя только друг на друга, что скоро соскучишься. Я верю этому и повторяю это себе, но во мне говорит сердце – а оно безрассудно, все это правда, но язык его так сладок... Это песнь Сирены. Прощайте, любезная маменька, будьте здоровы. Будьте так добры – позвольте купить мне лексиконы. Целую моих маленьких сестриц и братца.
Евгений Боратынский.
Прошу вас, любезная маменька, пришлите мне полотенец и передайте мои поклоны monsieur Boriиs.
* * *
В марте с острова Эльбы бежал Наполеон и, высадившись с немногочисленным войском на южном берегу своей милой родины, направился походом к Парижу. Европейские государи жили в ту пору в Вене, где распределяли между собой Европу. Узнав о разбойничестве кровавого корсиканца, они объявили ему новую брань. Наш государь 6-го июня направил в Петербург депешу: "Возобновить моления к Подателю всех благ с коленопреклонением ради испровержения коварных замыслов Наполеона Бонапарта".
Благодаря сему с Наполеоном было кончено: сначала он был разбит при Ватерлоо, потом, по рассуждении государей, отослан в Африку, на скалу Св. Елены, под присмотр стражи.
К Наполеону все три брата Боратынские питали с детства негодование, внушенное monsieur Boriиs, свидетелем конфискации серебряных ложек в Неаполе. Посему, когда до Петербурга дошло известие о Ватерлоо, братья, должно быть, каждый в своем очередном письме к маменьке прибавили приветствия своему рачительному наставнику:
"Поздравьте monsieur Boriиs с пленением Наполеона".
* * *
Тем временем паж Боратынский сдал годовой экзамен и был наконец переведен во второй класс. Кажется, он даже преуспел в математике.
1-го августа подполковник Де Симон записал в кондуит: "нрава скрытного, был штрафован".
Прежде чем взять в свои руки, судьба раскачивала его на своих весах, играя :
1 -го сентября – штрафован не был.
1-го октября – был штрафован.
1-го ноября – не был штрафован.
1-го декабря – был штрафован.
* * *
Отныне он перестал веровать в свое авторское назначение. Иные дали открывались ему: "Я слишком много люблю свист разъяренных ветров, дующих со всех сторон – около нас, близ нас, скажу даже в глубине моего сердца... Нет, ничем не смущаемый покой – это не жизнь. Поверьте, любезная маменька, можно привыкнуть ко всему, кроме покоя и скуки. Я бы избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание бедствий напоминало бы мне о том, что я существую. И в самом деле, я чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями... Вы говорите, что вас радует моя тяга к плодам ума человеческого, но признайтесь, что нет ничего смешнее, чем юноша, изображающий собою педанта, возомнивший себя автором оттого, что перевел две-три страницы из "Эстеллы" Флориана, сделав тридцать орфографических ошибок, – перевел надутым слогом, который ему самому кажется живописным, – юноша, считающий себя вправе все бранить и не способный ни оценить, ни почувствовать красоты, которыми восхищается, да и восхищается он потому только, что другие считают их превосходными. Он восторженно хвалит то, что сам никогда не читал. Истинно так, любезная маменька, у меня именно этот порок, и я стараюсь избавляться от него. Часто я хвалил "Илиаду", хотя читал ее еще в Москве, и в столь нежном возрасте, что не умел не только почувствовать ее красоты, но даже понять содержание. Я слышу, что все хвалят ее, и вторю, как обезьяна. Я заметил, что многие люди, не обременяющие себя мыслями и имеющие обо всем лишь мнения, принятые в обществе, не выключая и мою персону, весьма похожи на болванчиков, приводимых в движение пружинами, скрытыми внутри их тел. Впрочем, письмо мое слишком длинно, боюсь наскучить вам.
Прощайте, любезная маменька, да подарит нам Господь скорую встречу. Остаюсь вашим смиреннейшим и покорнейшим слугой по обычаю и вашим покорным, вашим нежным, признательным сыном по сердцу
Евгений Боратынский".
Боратынский – Жуковскому в декабре 1823-го года
...мне казалось, что я приобрел новое существование.
...Мы имели обыкновение после каждого годового экзамена несколько недель ничего не делать – право, которое мы приобрели не знаю, каким образом. В это время те из нас, которые имели у себя деньги, брали из грязной лавки Ступина, находящейся подле самого корпуса, книги для чтения, и какие книги! Глориозо, Ринальдо Ринальдини, разбойники во всех возможных лесах и подземельях! И я, по несчастию, был из усерднейших читателей! О, если б покойная нянька Дон-Кишота была моею нянькою! С какою бы решительностью она бросила в печь весь этот разбойничий вздор, стоющий рыцарского вздора, от которого охладел несчастный ее хозяин! Книги, про которые я говорил, и в особенности Шиллеров Карл Моор, разгорячили мое воображение; разбойничья жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и, природно-беспокойный и предприимчивый, я задумал составить общество мстителей, имеющее целию сколько возможно мучить наших начальников.
Описание нашего общества может быть забавно и занимательно после главной мысли, взятой из Шиллера, и остальным, совершенно детским его подробностям. Нас было пятеро. Мы сбирались каждый вечер на чердак после ужина. По общему условию, ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые можно было унести в карманах, и потом свободно пировали в нашем убежище. Тут-то оплакивали мы вместе судьбу свою, тут выдумывали разного рода проказы, которые после решительно приводили в действие. Иногда наши учители находили свои шляпы прибитыми к окнам, на которые их клали, иногда офицеры наши приходили домой с обрезанными шарфами. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, отчего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно. Выдумав шалость, мы по жеребью выбирали исполнителя, он должен был отвечать один, ежели попадется; но самые смелые я обыкновенно брал на себя, как начальник.
Спустя несколько времени, мы (на беду мою) приняли в наше общество еще одного товарища, а именно сына того камергера, который, я думаю, вам известен как по моему, так и по своему несчастию. Мы давно замечали, что у него водится что-то слишком много денег; нам казалось невероятным, чтоб родители его давали 14-летнему мальчику по 100 и по 200 р. каждую неделю. Мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую неделю берет оттуда по нескольку бумажек.
Овладев его тайною, разумеется, мы стали пользоваться и его деньгами. Чердашные наши ужины стали гораздо повкуснее прежних: мы ели конфекты фунтами...
* * *
Откуда-то взялось слово квилки: то ли от quellen – quilt *, то ли от prendre ses quilles **. Может быть, ни от того, ни от другого, да и называли ли их так, когда Боратынский был в корпусе, – неизвестно. Квилки показали себя впоследствии – когда случился арсеньевский бунт.
* Бить ключом (нем.).
** Дать тягу (фр.).
Бунт был такой. – Паж Павел Арсеньев, сидя на уроке, читал постороннюю книгу. Учитель заметил ему это, но Арсеньев продолжал читать. Учитель хотел забрать книгу, но Арсеньев книгу спрятал, а на слова учителя отвечал дерзко. Тут в класс заглянул Оде-де-Сион. Узнав, о чем спор, он велел Арсеньеву встать в угол. Арсеньев ослушался. Оде-де-Сион закричал, чтобы тот немедленно отправлялся в угол и стал на колени. Арсеньев продолжал упрямиться. Тогда инспектор сказал, что отдаст Арсеньева под арест и велит высечь. – "Мы увидим", – отвечал тот. Арсеньева арестовали и решено было при собрании всех офицеров и пажей наказать его розгами. В день наказания пажей выстроили в рекреационной зале, но, когда инвалидные солдаты хотели уложить Арсеньева на скамью, из пажеской шеренги выскочили квилки и отняли Арсеньева у солдат. Поднялся шум, пажи смешались, приводить наказание в исполнение не оказалось возможным.
История эта, как и семеновская, наделала немало шуму. Но произошла она в 820-м году, когда Боратынский был уже далеко от Петербурга.
А в 815-м на Неве появилась невиданная машина – пироскаф.
Машина стояла в обычной галере, над ней высилась труба, прикрепленная канатами, чтоб не упала.
Охотников переплыть на пироскафе на тот берег и обратно отобрали заранее, и они уже важно прохаживались, ожидая команды садиться на скамейки по бортам галеры. На корме развевался огромный флаг.
В машине, стоящей на пироскафе, что-то негромко заклокотало, запыхтело и зафыркало. Народ, столпившийся на набережной, заволновался и зашевелился.
– Он что же, из этой трубы стрелять будет, как картечью?
– Все немцы. Без немцев у нас ничего делать не умеют.
– Вот увидишь, сейчас взорвется.
– Там внутри порох, наверное.
– Пойдем, Машенька, отсюда.
– До чего дожили! Лодку дымом хотят двигать!
– Нет, это не немцы, это англичане выдумали. Они главные моряки.
– Да оно не поплывет! Отчего же это оно должно поплыть?
– Там, внутри, верно, матросы, они вертят колеса.
– Как ты думаешь, Двинский, в следующую войну мы будем сражаться на таких посудинах или нет?
Охотники между тем заняли свои места. Из трубы повалил сизый пар.
– Пожар!
– Нет, не пожар, это пироскаф отчаливает от берега. Колеса бьют по воде, разгоняя волны. Рулевой крепко держится за штурвал. Плывет! Пар валит, как из печной трубы дым, простираясь по набережной. Кричат ура!
РАЗБОЙНИК
Mein Geist dьrstet nach Taten! mein Atem nach Freiheit! Schiller *.
Атаман проснулся ранее всех и вышел из пещеры. Солнце едва взошло, синее небо было безоблачно. Прохладный пар подымался от травы. "Как прекрасно!" – думал атаман, наслаждаясь пробуждающейся природой. – Сколь много бы я дал, чтобы вернуться в отчий дом, снова увидеть бескрайние дали моей милой родины, снова услышать кроткий голос моей милой матушки... Где ты, страна моей юности?! Там, там я снова обрел бы мою Амалию... Боже! Как прекрасна она была в те дни, когда мы оба, расцветая под полуденным небом, искали отрады в невинных ухищрениях ребяческих мечтаний! Где она нынче? Ночью на потаенной звезде наши взоры встречаются ли? Или бесплодно смотрю я в безответное небо?..
* Дух мой жаждет действий! дыханье – свободы! Шиллер (нем.).
У входа в пещеру зашелестела трава.
– Это ты, Паоло, мой верный помощник и друг? – спросил атаман.
Не слыша ответа, он поворотил голову : – Что ж ты молчишь?
– Прости, атаман. Я залюбовался. Смотри, какое славное утро!
– С каких пор ты сделался столь чувствителен, мой друг? Не после того ли, как третьего дни прострелил шляпу губернатора де Ноиса, а сам он, жив и здоров, ускакал, позабыв по рассеянности на дороге пятьсот талеров?
– Да, атаман, ты прав в укоризнах. Еще немного, и я догнал бы его!
Но, удирая, он поднял такую пыль, что я закашлял, зачихал, глаза мои были забиты песком, и мне пришлось остановиться. Проклятый де Ноис! Сколько времени мы потратили на то, чтобы подстеречь его, а он улизнул, даже не поговорив с нами!
– Не горюй, Паоло! Скоро он поедет встречать наместника. Я это знаю наверное. И тогда, думаю, он не уйдет из наших рук... Но вот, кажется, условный знак подают с восточного склона. – Они подошли к обрыву. На поляну перед скалой вышло двенадцать разбойников. У нескольких за плечами висели набитые доверху мешки. То были разбойники, посланные накануне атаманом на добычу провианта.
– Как дела, ребята? – крикнул атаман. – Но кого вы привели? Между разбойников шла женщина.
– Это что такое? С каких пор вы стали собирать по деревням вместо хлеба наложниц? Эй вы! Что молчите?
– Эта женщина хочет видеть тебя, атаман, – отвечал один из разбойников.
– Хорошо. Спусти лестницу, Паоло.
Паоло бросил вниз веревочную лестницу.
– С каких пор, атаман, дамы берут приступом замки, в которых живут рыцари? – спросила незнакомка, подняв голову.
– С тех пор, сударыня, – отвечал атаман, – как рыцари стали судьями и адвокатами. Впрочем, вы ошибаетесь, если думаете, что я предлагаю вам
подниматься сюда. – С этими словами он быстро спустился на поляну.
Паоло последовал за ним. Взглянув на атамана, он поразился происшедшей в нем перемене: тот был бледен, как мел.
– Честь имею, сударыня, представить своего верного друга Паоло, -сказал атаман незнакомке. – А вы, ребята, несите провизию на место. -Разбойники, один за другим, полезли по веревочной лестнице на скалу. – Что вам угодно, сударыня?
– Это в самом деле вы атаман той шайки, которая ограбила три дня назад губернатора, которая разрушила замок судьи Регнилка, которая не дает спокойно жить ни путешественникам, ни паломникам?
– Да, сударыня, я атаман, хотя паломников мы не трогаем. Но к чему столько вопросов? Вас обидели мои молодцы? Вы нуждаетесь в защите от притеснителей?
– Я не могу говорить при свидетелях, атаман.
– Что ж!.. Не сердись, мой друг Паоло! Видимо, дело достаточно важное...
– Я вдова графа Кристафоса, – сказала незнакомка, когда Паоло отошел в сторону. – Я прошу вас рассказать мне, при каких обстоятельствах он пал от рук ваших подчиненных.
Атаман побледнел еще более и нахмурился.
– Зачем вам знать? Это может лишь усугубить ваши страдания.
– Нет, я должна знать правду и прошу от вас рассказа.
Минуту атаман молчал. Незнакомка стала выказывать знаки нетерпения.
– Почему вы молчите? – спросила она наконец.
– Что ж! Пожалуй, я расскажу вам все. Однако придется начать с событий, случившихся задолго до этого печального происшествия. Слушайте !
Много лет назад, еще до моего рождения, Кристафос был обласкан моим отцом. Он вступил в службу в чрезвычайно бедственном положении. Отец дал ему средства для начального пути и рекомендовал князю П. Князь любил моего отца, доверял ему и всегда, вольно или невольно, выделял его из прочих. Видимо, это пришлось не по вкусу Кристафосу, честолюбивому, но малоспособному от природы. Он стал завидовать и однажды обманными речами возбудил неудовольствие князя, выразившееся в грубости по отношению к отцу.
Отец мой был горд душой и не мог простить несправедливости. Он не имел права вызвать князя на поединок. Он сел на коня и уехал в свой замок, навсегда оставя княжескую службу.
Он умер, когда я был еще ребенком. Все мы, моя мать, мои братья и сестры, горько оплакивали его кончину. Но в детские годы душевные раны быстро заживают, и постепенно его образ погасал в моей душе.
Настала юность, вместе с ней время моего вступления в службу. Я направился к княжескому двору, ни о чем не подозревая. Меня печалила лишь разлука с домом, с матушкой, с братьями, с сестрами... и еще с одною... О! ее образ живо напечатлен в сердце моем и поныне!..
Судьба была неблагосклонна ко мне. Приехав к княжескому двору, я попал под начало – кого бы вы думали? – Да, да! Кристафоса! Он не был еще графом, но был так же завистлив и честолюбив. Узнав, чей я сын, он стал тиранить меня: назначал вне очереди в караулы, придирался к каждому пустяку. Плохо пришитая пуговица делала в его глазах из человека преступника. Я же был своенравен, горд и взбешен такими притеснениями.
Будучи сущим мальчишкой в своей мечтательности, однажды я, подкупив его денщика, велел тому подсыпать в бургундское, какое предпочитал Кристафос всем прочим напиткам, снотворное. Затем, отослав денщика из дома под благовидным предлогом, проник в комнату спящего Кристафоса и прибил его парадные ботфорты гвоздями к полу.
Наутро я, в качестве вестового, пришел разбудить его ложным сообщением о том, что его требует к себе немедленно князь. Вскочив с постели, Кристафос принялся спешно одеваться, но, как дело дошло до ботфортов, оказалось, что денщик не может оторвать их от пола. После безуспешных попыток денщика Кристафос сам побежал в одних чулках к ботфортам и, схватив один из них, так дернул, что подошва осталась на полу, прижатая шляпкой гвоздя, а Кристафос вместе с голенищем в руках упал от собственного резкого движения.
Разумеется, денщик сознался в том, чья это была проказа, и в тот же день семеро дюжих слуг Кристафоса, накинувшись неожиданно на меня, оттащили в подвал для арестантов. Здесь я провел несколько дней на сухарях и воде. Кристафос тем временем оклеветал меня перед князем, сказав, что я украл у него пятьсот талеров. Он нашел такого же, как сам, негодяя, который под присягой свидетельствовал о том. Князь повелел наказать меня прутьями, выжечь на лбу позорное клеймо и отправить в каторжные работы. В одно мгновение я лишался всего: будущего, чести, имени.
Когда меня вели на эшафот, где должна была кончиться моя честная жизнь, множество народа толпилось на улицах, прилегающих к главной площади. Десять солдат вели меня. Щеки мои горели, и я решился, дойдя до площади, вырвать у одного из моих сторожей алебарду и вонзить ее себе в грудь.
Вдруг, на балконе одного из домов, я заметил давнего своего знакомца, который, казалось, как и все, с любопытством наблюдал за идущей процессией. Некогда он служил вместе со мною, но был удален от княжеского двора по несправедливости. Наряду с другими своими сослуживцами, я пытался заступаться за него, однако безуспешно.
Когда процессия поравнялась с балконом, мой знакомец решительным движением сбросил вниз веревку: один конец ее был привязан к балконным перилам, другой змеею лег на землю. Боже! Что я почувствовал в ту минуту! Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я сильно толкнул одного из солдат, шедших справа от меня, ударил другого и через мгновение взлетел по веревке на балкон. Мой спаситель протянул руку, я схватился за нее и перепрыгнул перила. "Сюда!" – крикнул он, устремившись в комнату. Я бросился за ним. В два прыжка мы очутились у двери, выбежали в коридор, влетели в комнату, находившуюся на противоположной стороне коридора, выскочили на балкон, выходивший на другую улицу, шедшую позади дома. С этого балкона уже свисала веревка. Мы стремглав спустились по ней. Возле стены дома стоял человек, державший под уздцы двух коней. "Пожалуйте, – сказал он. – Только торопитесь". Мы взлетели в седла, и только пыль за нами могла бы рассказать, как быстро мчались кони.
К счастью, наши преследователи замешкались, не ожидая такой дерзости, и городские ворота не были еще заперты. Через полчаса, доскакав до леса и не видя за собой погони, мы поехали шагом. Затем, свернув с дороги, по лесным тропинкам, частью на своих конях, частью спешившись, достигли вот этой скалы. Паоло, так звали моего спасителя, свистнул, и нам сбросили лестницу.