Текст книги "Боратынский"
Автор книги: Алексей Песков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Дельвиг, Эртель и Павлищев привезли, видимо, письмо от Рылеева, недавно обогатившего Боратынского тысячей рублей. – Но о том после.)
* * *
"... неравнодушного к удовольствию своего поэта.
Старые моряки, доживавшие в Роченсальме земной срок, разнообразили также много скучную стоянку в этой крепости; их живые рассказы о морских событиях чрезвычайно были занимательны. Кроме этого, флотская молодежь, случайно посещавшая здешние воды, возила нас по кораблям и давала в честь поэта пиры, и на якоре и под парусами. Двойное поклонение воздавалось Боратынскому на флоте: старики адмиралы ласкали его, как сына, быв или друзьями или сослуживцами его отцу и дядям; те же из офицеров, кои принадлежали более по образу мыслей и по просвещению к поколению новому, чтили в нем отечественного поэта, имя которого было уже одной из знаменитостей того времени. Воспоминание об этих братских пирушках навело мне на память следующую быль. Однажды Боратынский, быв в гостях, подошел к игорному столу и соблазнился от скуки поставить карту, увлекшись неудачей, ставил он карту за картой и наконец проиграл сот восемь рублей. Когда об этом дошло до сведения полковых его товарищей, то это их так взволновало, что едва не побранились на другой день с хозяевами этого вечера.
– Как можно играть с нашим Евгением в серьезную игру, – говорили добродушные нейшлотцы, – когда он прост в жизни своей, как младенец! -Боратынского очень тронуло это участие, он от души смеялся, объяснял, что тут не было никакого обмана, что играл по собственной воле, но, при всем этом, не иначе, однако же, успокоил своих ратных друзей, как дав им слово не браться вперед за карты, Я не умолчал об этом потому, что здесь ярко просвечивает и благородство полкового общества, и характер того чувства, которое питали к Боратынскому его сослуживцы.
Вот еще картинка из того времени.
Раз на утреннем ученье, один из молодых капитанов * соперник Боратынского в паркетных финляндских победах, в слепом порыве ревности, принес мне на него жалобу за бальную перед собой неучтивость. Как я ни удивился этой новизне, но не возразил ни слова и обещал дать удовлетворение. Дитя моего сердца не думал, не гадал услышать подобную странность. Он весело встретил меня с чаем и начал было рассказывать свои любезности на вчерашнем бале. – Как громом пораженный остановился он от моих слов! – Вот ты говоришь не роптать!.. Вот мое положение!.. Что я ему сделал! – говорил он с жаром. Успокоив его, показав вещь просто и прямо, я сказал: если он поступил с тобой как капитан с унтер-офицером, то и ты поступи с ним как унтер-офицер с капитаном: надень солдатскую шинель и поди просить прощения. Он одобрил мой план и развеселился. Ангелом кротости, покорным к своему положению, он, наш любимец, окруженный и славой, и любовью, и дружеством, окруженный участием целого края, побрел в солдатской шинели к Нейшлотскому г. капитану просить прощения. Долго я смотрел на него из окон нашей хижины и помирал со смеху, как неуклюже перебирался он через каменья в своем странном наряде, которым взбудоражил целую казарму! Я предвидел сцену, какая произойдет из этого: обиженный так растерялся, что не находил долго слов, он сам стал просить прощения у Евгения Абрамовича со слезами на глазах; но за всем этим, будучи благородным в душе человеком, долго совестился своей выходки и бегал от нас".
* То был русский швед Аммонт: Отто Вильгельм, а по-нашему просто Василий Васильевич – человек не злой, а благородный, что будет очевидно из дальнейшего рассказа Коншина.
* * *
На этом кончается финляндская часть воспоминаний Коншина: осенью 823-го года ему пришлось выйти в отставку – после некоторого неудовольствия начальства; в январе 824-го он уехал навсегда в Россию, и новую весну Боратынский провел в Роченсальме уже без него.
До новой весны, при нашем-то лете, конечно, рукой подать, но не будем торопить события, тем более, что летом 823-го года, может быть, во время майско-июньского лагеря нейшлотцев в Вильманстранде, а вероятнее, после лагерной стоянки, в августе, Боратынский оказался в Петербурге.
Долго ли, коротко ли он там был и под каким предлогом отлучился из Финляндии – не знаем. Но сохранилось правдивое известие о той поездке: "Здесь был Баратынский, у которого мы купили его сочинения за 1000 рублей".
Мы – это Александр Бестужев и Рылеев, а 1000 рублей – потому что наш век-торгаш шествует путем своим железным, и общая мечта час от часу насущным и полезным отчетливей, бесстыдней занята.
* * *
Было время, когда писатель писал бесплатно. Ах, какое это было время! Тогда сочинительство почиталось достоянием нашего досуга, и деятельная душа исполняла наш досуг вдохновением. Деньги мы получали с имений и от службы. Не Европе чета, мы читали только друг другу свои стихи, и наши журналы были альбомами нашего семейного быта, а наши альбомы являлись журналами нашей светской жизни.
Время идет. Еще Новиков начал взращивать армию поденщиков -переводчиков и сочинителей, которым стал платить. Еще Карамзин хотел стать в одиночку писателем, издающим самого себя, чтобы жить на литературные труды. Но быть сразу и писателем и издателем тяжко. Сила вещей была против, и писатель писал, а издатель, по-прежнему беря на себя все расходы по печатанию книги, затем собирал и все доходы от ее издания. Публика, постепенно все более просвещенная, приохочивалась ко чтению русских книг; книги стали раскупаться, русских писателей становилось все больше, а число издателей хотя росло, но совсем не в таких пропорциях, как количество сочинителей. Им, издателям, такое положение вещей было, натурально, на руку, ибо от увеличения раскупаемых, книг доходы их росли, а наши, понятно, не росли, хотя прямого денежного убытка тут не было, да и совестно как-то продавать... поэзию.
Но ничто не бессмертно, не прочно, и пришла пора, когда честь и выгода перестали друг друга бесславить, а сошлись рука в руку. Тогда-то два небесталанных сочинителя, Воейков и Булгарин, честно и беспощадно ненавидя друг друга, стали изыскивать способы добыть из словесности коммерческий смысл. И было это в начале 820-х годов. "С приезда Воейкова из Дерпта и с появления Булгарина литература наша совсем погибла. Подлец на подлеце подлеца погоняет" (так говорил Дельвиг Пушкину).
Одно время Воейков хотел, видимо, перебить у Греча "Сын отечества", для чего сблизился с ним коротко и вступил в управление журналом. Но с Гречем он рассорился. Тогда он купил право на издание "Русского инвалида" -единственной, кроме "Санктпетербургских ведомостей", столичной газеты и стал печатать приложением к ней журналец "Новости литературы". Булгарин тем временем начал выпускать "Северный архив" и "Литературные листки". Когда "Литературные листки" опали, Булгарин добыл право открыть третью петербургскую газету – "Северную пчелу". Это было позже, в 825-м году, и издавал он "Пчелу" вместе с Гречем. А еще через несколько лет Булгарин доказал Гречу, что им друг без друга не жить, и Греч слил "Сын отечества" с "Северным архивом". Греч любил рассказывать анекдоты про пакостность своего компаньона, прибавляя от себя, чтоб не подумали, что и он, Греч, таков же: "Да вы не подумайте, что он подлец, совсем нет, а урод, сумасброд – да не подумайте, что он злой человек, напротив, предобрая душа, а урод". Оба они выказали себя со всей очевидностью после 825-го года: тогда пошли в ход уже не одни коммерческие интриги, а и доносы, и простая клевета. Конечно, конкурентов к тому времени прибавилось, и, чтобы свалить их, одного промышленного расчета уже недоставало. Вот тогда Булгарин станет писать в секретной записке о развратном лицейском духе, тогда он будет искать тайные способы закрыть "Литературную газету" Дельвига, а Воейков пошлет донос на Булгарина от имени Полевого. Ходил такой анекдот о Воейкове : "У него хранилась на всякий случай записка, полученная им в 1820 году от Булгарина, проигравшего свое дело в сенате: "Все пропало. Я погиб. Злодеи меня сгубили. Проклинаю день и час, когда я приехал в Россию. Не знаю, что делать и на что решиться, чтобы выпутаться из ужасного моего положения. Ф.Булгарин". Воейков прибавил к этому только число: 15-го декабря 1825 г. – и представил в полицию".
Мерзости эти еще впереди, и, хотя все видят печать подлости на их лицах, сколь много нужно доказательств человеку, чтобы убедить его, что подлец не может не быть подлецом ни при каких благополучных обстоятельствах! А эти сейчас, если подличают, то так... в общем-то, мелко, да и просить прощенья готовы. Греч, тот и вовсе не подличает явно, хотя кое-кто считает его шпионом. Воейков живет бок о бок с Жуковским, потому что он его превратный гений: он ловко женился с помощью Жуковского же на Сашеньке Протасовой; ей написал Жуковский давно "Светлану", и за глаза ее все, кто к Воейковым приходил, более называли Светланой, а не Александрой Андреевной. Светлану не может покинуть Жуковский – она выросла на его глазах, она сестра единственной и вечной любови Жуковского – умершей Маши Протасовой. Наконец, если б не Жуковский, Воейков свел бы жену в могилу раньше Маши. Благодаря Жуковскому, благодаря самой Светлане, у Воейковых каждый вечер людно. Нет человека, который в нее не влюблен, и каждый второй из них -поэт; значит, Воейков не будет в убытках: пошлина за любовь – стихи, и "Новости литературы" не скудеют.
Да и кому нести стихи? Журналы наши наперечет, В Петербурге – что выбирать? "Сын отечества"? Чахнущий "Соревнователь"? "Северный архив" и "Литературные листки"? "Отечественные записки" Свиньина-лгуна? "Благонамеренный" Измайлова? В Москве – того хуже: "Дамский журнал" Шаликова да "Вестник Европы" Каченовского. – Каков для чтения запас? И эти еженедельные и ежемесячные листки и есть наша словесность?
"Наши мастера по стряпанью листков и впрямь единовластно купечествуют в литературе; они правят мнениями; они, через свои ростовщические способы, определяют себя нашими судьями, и ничего не поделаешь! Они все одной партии и ставят препоны всему прекрасному и честному. Гречи, Булгарины, Каченовские образуют триумвират, который и правит Парнасом! Согласитесь, это весьма печально..." (Так говорил Боратынский Козлову.) – Поневоле выберешь Воейкова – хотя бы из-за Светланы...
Словом, необходимо нужен был союз за все прекрасное и честное. Союз поэтов, разумеется, – о них речь. Союз поэтов-издателей, чей журнал или хотя бы альманах мог заиграть сверкающую роль на сцене российской словесности.
И вот засияла "Полярная звезда" Бестужева и Рылеева. И вот вы
росли и в нашем саду "Северные цветы" Дельвига. Но век железный есть век железный: издатели "Полярной звезды" подозревали за спиною Дельвига тень Воейкова, а Дельвиг – в размашке, с какой собрались действовать Рылеев с Бестужевым, мог провидеть промышленные расчеты Булгарина, поелику тот был как бы их приятелем. Словом, союз поэтов – это союз поэтов, а изданье журнала или альманаха – нечто более осязаемое, вещественное...
Неведомо, что вышло бы из Рылеева и Бестужева, не случись с ними катастрофы. Полагаем, они проиграли бы коммерческую битву. Однако именно Рылееву и Бестужеву мы обязаны первой у нас договорной ценой за стихи. Издав в 822-м году "Полярную звезду" через Сленина * в 823-м они решили выдать свой альманах на собственные средства: распрощались со Слениным, объявили, что отныне не просто берут, но покупают рукописи, и – как выяснилось через год – остались с барышом.
* Известный петербургский книгопродавец.
Озадаченный Сленин, уже, верно, рассчитавший будущие доходы от новой "Полярной звезды", предложил Дельвигу издавать другой альманах. Дельвиг подумал и согласился. Однако и Дельвиг через три года почувствует коммерческий вкус и тоже покинет Сленина, чтобы самому продолжать издание "Северных цветов". Увы, к той поре закатится "Полярная звезда": Рылеев будет стыть в мерзлой земле Голодая, а Бестужев будет в том краю, откуда нет возврата.
Но ныне жизнь в них крепка, они молоды и сильно рассчитывают на Боратынского, чьи стихи собрались издать в ближайший год отдельной книгой. Тысяча отдана ему, он снова уехал в Финляндию и обещал прислать тетрадь стихов из Роченсальма, а пока в руках Бестужева и Рылеева несколько его стихотворений для "Полярной звезды на 1824 год". Одно из них – сатиру к Гнедичу с безмундирным Сомовым и сердитыми глупцами – изрисовывает красными чернилами честная цензура, о чем пишет Рылеев 6-го сентября, передав свое письмо, наверное, с Дельвигом, Эртелем и Павлищевым:
"Милый Парни! Сатиры твоей не пропускает Бируков. На днях я пришлю ее к тебе с замечаниями, которые, впрочем, легко выправить. Жаль только, что мы не успеем ее поместить в "Звезде", в которую взяли мы "Рим", "К Хлое", и "Признание"; в сей последней не пропущено слово небесного огня. Дельвиг поставил прекрасного. Нет ли чего новенького? Ради бога присылай. Трех новых пьес Пушкина не пропустили. В следующем письме пришлю к тебе списки с них. В одном послании он говорит: Прошел веселый жизни праздник! Как мой задумчивый проказник, Как Баратынский, я твержу: Нельзя ль найти подруги нежной, Нельзя ль найти любви надежной, -И ничего не нахожу.
Усердный твой читатель и почитатель К.Рылеев".
* * *
Видимо, в сентябре – октябре Боратынский, переписав свои стихи, отправил их к собратьям-издателям. Мы полагаем, что в ноябре – декабре тетради Боратынского были уже у Рылеева и Бестужева. И, верно, в то же время он писал им:
"Милые собратья Бестужев и Рылеев! Извините, что не писал к вам вместе с присылкою остальной моей дряни, как бы следовало честному человеку. Я уверен, что у вас столько же добродушия, сколько во мне лени и бестолочи. Позвольте приступить к делу. Возьмите на себя, любезные братья, классифицировать мои пьесы. В первой тетради они у меня переписаны без всякого порядка, особенно вторая книга элегий имеет нужду в пересмотре; я желал бы, чтобы мои пьесы по своему расположению представляли некоторую связь между собою, к чему они до известной степени способны. Второе: уведомьте, какие именно стихи не будет пропускать честная цензура: я, может быть, успею их переделать. Третье: Дельвиг мне пишет, что "Маккавеи" * мне будут доставлены через тебя, любезный Рылеев, пришли их поскорее: переводить так переводить. Впрочем, я душевно буду рад, ежели без меня обойдутся. Четвертое: о други и братья! постарайтесь в чистеньком наряде представить деток моих свету, – книги, как и людей, часто принимают по платью.
* Видимо, еще летом Гнедич задумал перевести чужими усилиями одну решительную французскую трагедию – "Маккавеи" Гиро – для постановки с Семеновой в главной роли; усилия свои согласились приложить Дельвиг, Плетнев, Лобанов, Рылеев и Боратынский. К 28-му ноября Плетнев перевел свой 2-й акт; остальным было не до того (Дельвиг вообще одолел только 25 строк вместе с заглавием), и полный перевод в итоге не состоялся.
Прощайте, мои милые, желаю всего того, чем сам не пользуюсь: наслаждений, отдохновений, счастия, – жирных обедов, доброго вина, ласковых любовниц. Остаюсь со всею скукою финляндского житья душевно вам преданный
Боратынский".
* * *
Почему тетради будущих "Стихотворений Евгения Баратынского" пропылились у Рылеева и Бестужева до лета следующего года и что тому виной – вопрос будущего. В будущем, 824-м, году и получится на него ответ.
А ныне на дворе ноябрь 823-го года, и не так давно в Роченсальме случился незначительный уездный скандал...
"... забавное было приключение в Роченсальме. Куплеты, однажды за чаем составленные нами, были сообщены публике здешней, с колкими на счет ее прибавлениями, и нас с Боратынским убегали все. Это я узнал, желая обнаружить, узнать, что такое за стихи, но никаких не мог найти, и не мог разуверить, однако же, в своей невинности". – Между прочим, для самого Коншина, вспомнившего только что эту историю, ничего забавного в ней не было: 23-го ноября вышел приказ о его отставке, и куплеты явились тому, кажется, одной из причин.
Куплеты дальше Финляндии не пошли гулять – иначе мы имели бы ныне хоть один список. А так как списка ни одного не сохранилось, неизвестно и о чем были стихи. Но ясно, что они содержали явные личности. Быть может, даже что-нибудь вроде "князь Волконский-баба начальником штаба, а другая баба -губернатор в Або". Быть может, в них имелось нечто похуже. Во всяком случае, они не могли улучшить репутацию ни Коншина, ни Боратынского.
* * *
В Або тем временем был назначен новый губернатор. Впрочем, в Або -это, конечно, поэтическая вольность, ибо Гельзингфорс стал основным местом пребывания нового генерал-губернатора Финляндии и командира Отдельного Финляндского корпуса – генерал-адъютанта и генерал-лейтенанта Арсения Андреевича Закревского. – Прежде он был дежурным генералом Главного штаба, и, коли помните, его подпись стояла под приказом 816-го года Инспекторскому департаменту о непринятии бывшего пажа Боратынского ни в какую службу, кроме солдатской. Судьба любит всяческие повторения и отражения. Поэтому никто иной, как генерал Закревский, в будущем явится последним ходатаем за Боратынского, которому император не откажет.
Преданность генерала ценили оба государя, которым он служил. Оба знали и о его "привычке кричать против всего", как сказал однажды Бенкендорф. Император Николай возвел его в графское достоинство. Но в начале 830-х годов с Николаем у него выйдет долгая, на 16 лет, размолвка. Только в опасном 848-м году, когда Николаю потребуются проверенные люди, он назначит графа Закревского московским губернатором и в доказательство возвращения неограниченного доверия вручит ему чистые бланки с собственноручною подписью. В пример своего благородства граф Закревский скажет впоследствии: "Я знаю... меня обвиняют в суровости и несправедливости по управлению Москвою; но никто не знает инструкции, которую мне дал император Николай, видевший во всем признаки революции. Он снабдил меня бланками, которые я возвратил в целости. Такое было тогда время".
А в 823-м генерал Закревский еще не граф и ему 37 лет. Правда, все привычки и формы вылеплены в молодости: "Наружное спокойствие всегда сохранялось на бесстрастном его лице... Он разговаривал только отрывистыми фразами и более делал вопросы, нежели ответы, избегая длинных рассуждений; но все, что высказывал, было обдуманно и имело тон решающий. – Его постоянная поза – с подпертою рукою, прижатою к левому бедру: два средних пальца этой руки были засунуты в прорез для шпаги мундирного сюртука, в котором он обыкновенно был одет. Лицо... было гладко выбрито, и нижняя губа – особенно выдвигалась вперед... вставал обыкновенно в 5 часов утра... камердинер его... ожидал уже с нагретыми щипцами, чтобы завить ему единственную, остающуюся у него прядь собственных волос. Эта прядь, начинаясь от самого подзатыльника, загибалась вверх, на маковку головы, где, завитая кольцом, должна была держаться на совершенно обнаженном черепе".
Генерал Закревский был человек простой. Иностранных языков не знал. К тонкостям политеса относился хладнокровно. В стихах вряд ли видел толк, но один из лучших его приятелей был поэт – генерал-майор Денис Давыдов.
В 818-м году генерал Закревский женился на девятнадцатилетней дочери отставного московского бригадира – Федора Андреевича Толстого – Аграфене. Генерал звал ее просто Грушенька. А самого его адъютанты прозвали за глаза – Герцогом.
* * *
Судьба любит повторения и отражения. Сегодня она сравнивала вас с вашим родителем, унылым пленником роченсальмского маяка тридцать три года назад и, сличая ваши позы и взоры, наслаждалась удачным воспроизведением действительности. Завтра – хотя это будет не завтра, разумеется, а через год – она будет доказывать вам неединственность Софи Пономаревой, предлагая сличить ее мучительность с новым любовным кошмаром в лице кометоподобной молодой генеральши. Какую штуку выкинет судьба послезавтра? Не поусердствует ли она насчет разжалованья обратно в солдаты, чтобы сличить рядового лейб-егеря с рядовым нейшлотцем? Причина всегда найдется: будет ли это эпиграмма на Аракчеева ("Отчизны враг, слуга царя, к бичу народов -самовластью – какой-то адскою любовию горя, он незнаком с другою страстью..." и далее в том же роде)? или словечко за ужином ("Quelqu'un parlait du despotisme du gouvernement Russe. Monsieur dit qu'il planait au-dessus de toutes les lois" *)? или перехваченная ирония из письма ("обо мне рукою милостивого монарха было отмечено так: не представлять впредь до повеления", "обещали замолвить за меня словечко, видимо, император, следуя своим правилам, откажет" **)? или С неба чистая, золотистая, к нам слетела ты, с вариациями вроде: Я свободы дочь, со престолов прочь императоров! или роченсальмские куплеты? Конечно, за чтение радищевского "Путешествия", после 9-го тома Карамзина, не разжалуют. Но почему бы не объявить вас масоном или вольнодумцем? В конце концов, принцип всех лично оскорбленных деспотов (а самолюбия их очень чувствительны) – один, некогда красноречиво высказанный еще государыней Екатериной: "Найдется ли у него таковая книга, либо другие, ей подобные... и то и другое будет служить достаточным обличением".
* Кто-то заговорил о деспотизме русского правительства. Г-н Боратынский сказал, что оно парит выше любых законов (фр.).
** Всей Финляндии известно, что Ден, роченсальмский почтовый экспедитор, – "большой плут, известен... мастерством распечатывать письма" (как говаривал про него Закревский).
Какие плоды зреют для нас и какие чаши предстоит осушить – как предузнать? Лучше – ждать худшего: всех благ возможных тот достиг, кто дух судьбы своей постиг.
* * *
Но вот вчера приходит письмо от Василия Андреевича Жуковского. Жуковский пишет, что берется ходатайствовать перед государем, и просит в двух словах изложить суть и причины катастрофы, потому что никто толком не может объяснить, за что и как он разжалован. Видимо, одни рассказывают -что за бунт квилков, другие – что за ночное освещение католической церкви, третьи – что за разбой.
Посул Жуковского – серьезен. Кроме того, в деле будет участвовать Александр Иванович Тургенев, одно из первых лиц в министерстве Голицына, всеобщий ходатай и заступник.
И Жуковский и Тургенев видели Боратынского, верно, еще в 819-м году, но тогда, разумеется, лишь платонически скорбели о его судьбе. В 822-м они должны были сойтись у Воейковых, куда приходил Александр Иванович, влюбленный в Светлану. Светлана никогда никому не подавала поводов для двусмысленных речей и взглядов. Она любила в них и в ней любили все – душу. А красота... Что делать! Красота пленяет нас в первую очередь, хотя на редкой красоте лежит отпечаток души...
И Боратынский был влюблен в нее – однако совсем не так, как сгоравший в пламени страсти Языков, не так, как ловко-любезный Левушка Пушкин, не так, как добрый Александр Иванович. Он любил в ней прототип своей будущей подруги, той подруги нежной, любви надежной, чей полный образ будет творить впоследствии, когда судьба предложит ему Настасью Энгельгардт – для того, чтобы он, воссоздав в ней облик красоты и добра, некогда обретенный в Светлане, сделал свой окончательный нравственный выбор, отрекшись, по крайней мере, вслух от красы двусмысленной, лукавой и черноокой (С.Д.П. и Магдалина *) для того, чтобы отдаться вылепленному по подобию образа Светланы идеалу, в котором есть то, что красоты прекрасней, что говорит не с чувствами – с душой и что над сердцем самовластней земной любви и прелести земной. Все, что потом Боратынский писал для своей подруги нежной, – это распространение конспекта из восьми строк, некогда адресованных Светлане:
* О ней отдельная повесть.
>
Очарованье красоты В тебе не страшно нам: Не будишь нас, как солнце, ты К мятежным суетам; От дольней жизни, как луна, Манишь за край земной, И при тебе душа полна Священной тишиной.
Любит судьба отражения и повторы...
И был на хлопотах Жуковского и Тургенева отпечатлен лунный свет Светланиной души. Был.
* * *
Боратынский собрался с духом и, видимо, несколько дней писал и обрабатывал для отсылки свой ответ Жуковскому. То была полная исповедь его пажеской жизни. Конечно, как всякая исповедь, она усиливала одни детали, ослабляла другие, переставляла имена и факты, путала даты. Но искренность показаний внутреннего бытия искупала фактическую неполноту и хронологические перестановки. Вы читали эту исповедь. Думаем, вся эта болезненная история достаточно памятна и незачем ее снова припоминать в подробностях, тем более, что скоро минет 8 лет со дня ее происшествия.
Исповедь его, конечно, похожа отчасти на план нравоописательного романа и вполне могла бы быть представлена под каким-нибудь поучительным заглавием, допустим: "Евгений, или Пагубные следствия юношеских заблуждений". Не исключаем, что нечто подобное ее автор думал про себя, когда сочинял. Но вместе с тем было ему и не до шуток.
Приведем лишь назидательное окончание исповеди. Читатель легко найдет совпадения и разночтения с тем, что было на самом деле:
"По выключке из корпуса я около года мотался по разным петербургским пансионам. Содержатели их, узнавая, что я тот самый, о котором тогда все говорили, не соглашались держать меня. Я сто раз готов был лишить себя жизни. Наконец поехал в деревню к моей матери. Никогда не забуду первого с нею свидания! Она отпустила меня свежего и румяного; я возвращаюсь сухой, бледный, с впалыми глазами, как сын Евангелия к отцу своему. Но еще же ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть и тек нападе на выю его и облобыза его *. Я ожидал укоров, но нашел одни слезы, бездну нежности, которая меня тем более трогала, чем я менее был ее достоин. В продолжении четырех лет никто не говорил с моим сердцем: оно сильно встрепетало при живом к нему воззвании: свет его разогнал призраки, омрачившие мое воображение; посреди подробностей существенной гражданской жизни я короче узнал ее условия и ужаснулся как моего поступка, так и его последствий. Здоровье мое не выдержало сих душевных движений: я впал в жестокую нервическую горячку, и едва успели призвать меня к жизни.
* И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и побежав, пал ему на шею и целовал его (Евангелие от Луки, 15,20).
18 лет вступил я рядовым в гвардейский Егерский полк, по собственному желанию; случайно познакомился с некоторыми из наших молодых стихотворцев, и они сообщили мне любовь свою к поэзии. Не знаю, удачны ли были опыты мои для света; но знаю наверно, что для души моей они были спасительны. Через год, по представлению великого князя Николая Павловича, был я произведен в унтер-офицеры и переведен в Нейшлотский полк, где нахожусь уже четыре года.
Вы знаете, как неуспешны были все представления, делаемые обо мне моим начальством. Из году в год меня представляли, из году в год напрасная надежда на скорое прощение меня поддерживала; но теперь, признаюсь вам, я начинаю приходить в отчаяние. Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет; меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны. Я должен ожидать в бездействии, по крайней мере душевном, перемены судьбы моей, ожидать, может быть, еще новые годы! Не смею подать в отставку,
хотя, вступив в службу по собственной воле, должен бы иметь право оставить ее, когда мне заблагорассудится; но такую решимость могут принять за своевольство. Мне остается одно раскаяние, что добровольно наложил на себя слишком тяжелые цепи. Должно сносить терпеливо заслуженное несчастие -не спорю; но оно превосходит мои силы, и я начинаю чувствовать, что продолжительность его не только убила мою душу, но даже ослабила разум.
Вот, почтенный Василий Андреевич, моя повесть. Благодарю вас за участие, которое вы во мне принимаете, оно для меня более нежели драгоценно. Ваше доброе сердце мне порукою, что мои признания не ослабят вашего расположения к тому, который много сделал негодного по случаю, но всегда любил хорошее по склонности. Всей душой вам преданный
Боратынский".
* * *
Жуковский был поражен доверенностью откровения, явленной его протеже. Сердце его истинно страдало: он бросился на помощь.
1824
* * *
Милостивый государь князь Александр Николаевич!
Я недавно получил письмо, тронувшее меня до глубины сердца: молодой человек, с пылким и благородным сердцем, одаренный талантами, но готовый, при начале деятельной жизни, погибнуть нравственно от следствий проступка первой молодости, изъясняет в этом письме, просто и искренно, те обстоятельства, которые довели его до этого проступка. Несчастие его не унизило и еще не убило, но это последнее неминуемо, если вовремя спасительная помощь к нему не подоспеет.
Получив его письмо, написанное им по моему требованию (ибо мне были неизвестны подробности случившегося с ним несчастия), я долго был в нерешимости, что делать и где искать этой спасительной помощи. Наконец естественная мысль моя остановилась на вас. Препровождаю письмо его в оригинале к вашему сиятельству. Не оправдываю свободного моего поступка: он есть не иное как выражение доверенности моей к вашему сердцу, всегда готовому на добро; не иное что, как выражение моей личной, душевной к вам благодарности за то добро, которое вы мне самому сделали.
Письмо Баратынского есть только история его проступка; но он не говорит в нем ни о том, что он есть теперь, ни о том, чем бы мог быть после. Это моя обязанность. Я знаю его лично и свидетельствуюсь всеми, которые его вместе со мною знают, что он имеет полное право на уважение, как по своему благородству, так и по скромному поведению. Если заслуженное несчастие не унизило его души, то это неоспоримо доказывает, что душа его не рождена быть низкою, что ее заблуждение проистекло не из нее самой, а произведено силою обстоятельств и есть нечто ей совершенно чуждое. Кто в летах неопытности, оставленный на произвол собственной пылкости и обольщений внешних, знает, куда они влекут его, и способен угадать последствия, часто решительные на всю жизнь! И чем более живости в душе, то есть именно, чем более в ней такого, что могло бы при обстоятельствах благоприятных способствовать к ее усовершенствованию, тем более для нее опасности, когда нападут на нее обольщения, и никакая чужая, хранительная опытность ее не поддержит. Таково мне кажется прошедшее Баратынского: он споткнулся на той неровной дороге, на которую забежал потому, что не было хранителя, который бы с любовию остановил его и указал ему другую; но он не упал! Убедительным тому доказательством служит еще и то, что именно в такое время, когда он был угнетаем и тягостною участию, и еще более тягостным чувством, что заслужил ее, в нем пробудилось дарование поэзии. Он – поэт! И его талант не есть одно богатство беспокойного воображения, но вместе и чистый огонь души благородной: прекрасными, гармоническими стихами выражает он чувства прекрасные, и простота его слога доказывает, что чувства сии не поддельные, а искренно выходящие из сердца. Одним словом, я смело думаю, что в этом несчастном, страдающем от вины, в которую впал он тогда, когда еще не был знаком ни с собою, ни с достоинством жизни, ни с условиями света, скрывается человек, уже совершенно понимающий достоинство жизни и способный занять не последнее место в свете. Но он исключен из этого света. Испытав горесть вины, охраняемый высокостию поэзии, он никогда уже не будет порочным и низким (к тому не готовила его и природа) ; но что защитит его от безнадежности, расслабляющей и мертвящей душу? Возвратись он в свет, он возвратится в него очищенный; можно даже подумать, что он будет надежнее многих чистых: временная, насильственная разлука с добродетелью, в продолжение которой он мог узнать и всю ее прелесть, и всю горечь ее утраты, привяжет его к ней, может быть, сильнее самых тех, кои никогда не испытали, что значит потерять ее.