Текст книги "Боратынский"
Автор книги: Алексей Песков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
Я попал к разбойникам. Первое время я находился в чрезвычайно тяжелом положении. Душа моя была раздавлена обрушившимся на нее несчастием. Но обратная дорога была отрезана, и судьба моя решена. Вскоре после бегства за мою голову назначили сто талеров. Ныне цена ее возросла в пятьсот раз. Я стал одним из самых отчаянных разбойников. Однажды, после жаркого дела, в котором мы потеряли до десяти человек, и среди них своего вожака, зашел общий разговор о надобности избрать нового атамана. Взоры всех остановились нечаянно на мне. Паоло сказал :
– Все смотрят на тебя. Ты самый отчаянный среди нас, притом никогда не теряешь голову в опасную минуту и по праву можешь назваться нашим полководцем.
Меня не надо было долго упрашивать.
– Решено, – отвечал я, – я ваш атаман! И благо тому из вас, кто будет всех неукротимее жечь, всех ужаснее убивать! Ибо, истинно говорю вам, он будет вознагражден по-царски ! Становитесь же вокруг меня и каждый да поклянется в верности и послушании до гроба! Пожмем друг другу руки! – Я был в каком-то диком воодушевлении. Сгрудившись вокруг меня, разбойники протянули мне свои руки. Я положил на их тяжелые ладони свою и сказал: -Моя десница будет порукою, что я преданно и неизменно, до самой смерти, останусь вашим атаманом! – Пламя костра освещало их смуглые лица, и они казались совершенно бронзовыми в свете костра. До сих пор живо помню эту торжественную минуту...
Став атаманом, я приказал всю награбленную добычу делить поровну, мы завели здесь нечто вроде отдельного государства. Но у нас нет законов; мы -свободны. Чувствуете, как пахнут эти листья? А эта трава? А эти цветы? Да, здесь другая жизнь, потому что здесь – свобода, а у вас, у вас там – ее нет...
Но возвращаюсь к своему рассказу. Я должен был отмстить главному своему врагу – Кристафосу. Я опасался, что он умрет своей смертью. За время, проведенное мною в лесу, он уже успел купить себе графское достоинство и женился на юной и прекрасной, как сказывали, особе. Я поклялся не допустить его благополучия. И вот с тремя молодцами мы подстерегли его, схватили и доставили сюда, на скалу.
Когда он узнал меня, то, завизжав от страха, кинулся целовать мои башмаки, прося о помиловании. Он клялся собственной жизнью и жизнью своей жены, он обещал прислать ее сюда к нам в наложницы, он катался по земле, обещал объявить во всеуслышание при княжеском дворе о совершенных им злодействах. При мне он написал длинное прошение к князю, в котором рассказывал о совершенных им гнусностях. Такого признания достаточно было для удовлетворения моей мстительности. Я отпустил Кристафоса, но, не доверяя ему, направился сам, с своими молодцами, в засаду на большую лесную дорогу. Мои сомнения подтвердились на глазах. На опушке леса граф повстречал отряд из тридцати всадников, направлявшихся на его поиски. Он вскричал от радости и первое, что сделал, рассказал им, брызгая слюной и беспрерывно оглядываясь, о том, что был в руках у разбойников, которые мучали его, подвешивая пятками над костром, а теперь отпустили только с тем, чтобы он прислал за себя выкуп в сто тысяч талеров. Он вызвался сам проводить княжеских стрелков в разбойничье логово, но не сейчас, а как только восстановится его память, ибо от нанесенных ему ударов по голове (а стоит заметить, мы его пальцем не тронули: головой он сам бился о землю перед моими ногами) он не может вспомнить, в каком месте надо сворачивать на лесную тропу. В заключение Кристафос просил всадников проводить его до дома. Сидя за густым кустом орешника, слыша эти слова и видя лживость раскаяния графа, я возмутился душой и, прицелившись, прострелил ему голову. Тотчас из леса выскочили мои молодцы, и через пять минут от княжеского отряда осталось только тридцать коней да тридцать сабель, которые мы забрали как законные трофеи.
Так погиб доблестный рыцарь граф Кристафос. Что вы скажете на это, сударыня?
– Боже мой! Я узнала тебя, Ринальдо, – воскликнула незнакомка, смертельно побледнев, и, если бы атаман не поддержал ее, она навзничь упала бы на землю.
– Ты узнала меня, моя Амалия?
Она была без чувств.
Атаман положил ее на траву, и вдруг из рукава ее платья выскользнул узкий клинок.
– Однако! – воскликнул подбежавший Паоло.
1816
Евгений Боратынский, 16-ти лет – поведением поправляется, нрава скрытного.
Дмитрий Ханыков, 15-ти лет – поведения изрядного, нрава веселого.
Лев Приклонский, 13-ти лет – поведения шаловливого, нрава веселого и упрямого, не всегда опрятен.
Павел Креницын, 16-ти лет, и Александр Креницын, 15-ти лет – поведения посредственного, нрава вспыльчивого.
На деле Боратынскому не было полных 16-ти: до рокового 16-тилетия оставались считанные дни. И уже заболела маменька Приклонского в Москве; уже партия той муки, из которой испекут пирожные, которые они запьют ликером в кондитерской, в которую они зайдут перед самой развязкой, – была закуплена; "император Александр Павлович уже два месяца оживлял столицу своим присутствием. Он ежедневно прогуливался пешком по Невской набережной и по Фонтанке; сани его, с брошенною на них шинелью, тихо ехали позади".
Боратынский Жуковскому в декабре 1823-го года
...Спустя несколько времени, мы (на беду мою) приняли в наше общество еще одного товарища * а именно сына того камергера, который, я думаю, вам известен как по моему, так и по своему несчастию...
* Приклонского.
Мать нашего товарища, жившая тогда в Москве, сделалась опасно больна и желала видеть своего сына. Он получил отпуск и в знак своего усердия оставил несчастный ключ мне и родственнику своему Ханыкову. "Возьмите его, он вам пригодится", – сказал он нам с самым трогательным чувством, и в самом деле он нам слишком пригодился!
Отъезд нашего товарища привел нас в большое уныние. Прощайте, пироги и пирожные, должно от всего отказаться. Но это было для нас слишком трудно: мы уже приучили себя к роскоши, надобно было приняться за выдумки; думали и выдумали!
Должно вам сказать, что за год перед тем я нечаянно познакомился с известным камергером, и этот случай принадлежит к тем случаям моей жизни, на которых я мог бы основать систему предопределения. Я был в больнице вместе с его сыном и, в скуке долгого выздоровления, устроил маленький кукольный театр. Навестив однажды моего товарища, он очень любовался моею игрушкою и прибавил, что давно обещал такую же маленькой своей дочери, но не мог еще найти хорошо сделанной. Я предложил ему свою от доброго сердца; он принял подарок, очень обласкал меня и просил когда-нибудь приехать к нему с его сыном; но я не воспользовался его приглашением.
Между тем Ханыков, как родственник, часто бывал в его доме. Нам пришло на ум: что возможно одному негодяю, возможно и другому. Но Ханыков объявил нам, что за разные прежние проказы его уже подозревают в доме и будут за ним присматривать, что ему непременно нужен товарищ, который по крайней мере занимал бы собою домашних и отвлекал от него внимание. Я не был, но имел право быть в несчастном доме. Я решился помогать Ханыкову. Подошли святки, нас распускали к родным. Обманув, каждый по-своему, дежурных офицеров, все пятеро вышли из корпуса и собрались у Молинари. Мне и Ханыкову положено было идти в гости к известной особе, исполнить, если можно, наше намерение и прийти с ответом к нашим товарищам, обязанным нас дожидаться в лавке.
Мы выпили по рюмке ликеру для смелости и пошли очень весело негоднейшею в свете дорогою.
* * *
(В 823-м году он уже не помнил, по какому случаю им удалось уйти из корпуса. Лежал снег. Но не святки приближались – шли последние дни масленицы, послезавтра наступал великий пост, а сегодня – в субботу, 19-го февраля – они должны были праздновать шестнадцатилетие Боратынского.)
* * *
Нужно ли рассказывать остальное?..
Боратынский – Жуковскому в декабре 1823-го года
...Не смею себя оправдывать; но человек добродушный и, конечно, слишком снисходительный, желая уменьшить мой проступок в ваших глазах, сказал бы: вспомните, что в то время не было ему 15 лет; вспомните, что в корпусах то только называют кражею, что похищается у своих, а остальное почитают законным приобретением (des bonnes prises) и что между всеми своими товарищами едва ли нашел бы он двух или трех порицателей, ежели бы счастливо исполнил свою шалость...
* * *
"Пока шло официальное разбирательство этого дела, окончившееся для них солдатскою шинелью, они оставались в Пажеском корпусе, но все пажи отшатнулись от них как преданных остракизму нравственным судом товарищей. К Баратынскому приставали мало, от того ли, что считали его менее виновным, или от того, что мало его знали, так как он был малосообщителен, скромен и тихого нрава. Но много досталось от пажей Ханыкову, которого прежде любили за его веселые шутки, и Приклонскому, который был известен шалостями и приставанием к другим".
* * *
Его Императорскому Величеству генерал-лейтенанта Клингера всеподданнейший рапорт
Пажеского Вашего Императорского Величества Корпуса пажи Ханыков и Баратынский, по прежнему дурному поведению, из Корпуса к родственникам их не отпускались. По замеченному же в них раскаянию и исправлению в поведении, начальство Корпуса к поощрению их к дальнейшему исправлению, желая изъявить им, что прошедшие их проступки предает забвению, решилось отпустить их к родственникам на масляницу; но они, вместо того, чтобы итти к родственникам с присланными за ними людьми, с коими из Корпуса отпущены были, пошли к камергеру Приклонскому, по знакомству их с сыном его пажем Приклонским, и вынули у него из бюро черепаховую в золотой оправе табакерку и 500 рублей ассигнациями. Директор Корпуса, коль скоро о сем узнал, послал гофмейстера на придворный прачечный двор к кастелянше Фрейганг, у которой по порученности от матери находились, по случаю масляницы, два пажа Креницыны, у коих, по известной по Корпусу между ними связи, предполагали найти и упомянутых пажей Ханыкова и Баратынского, как действительно и оказалось.
Гофмейстер объяснил г-же Фрейганг, что не следовало ей оставлять у себя на ночь пажей, коих, как ей по Креницыным известно, отпускают только для свидания с родственниками, от коих за ними присылаются экипажи или люди их и притом с таковым приказанием, чтобы и от родственников они никуда одни не отлучались и во всем себя вели точно по правилам Корпуса.
Пажи сии по приводе их в Корпус, посажены будучи под арест в две особые комнаты, признались, что взяли упомянутые деньги и табакерку, которую изломав, оставили себе только золотую оправу, а на деньги накупили разных вещей на 270, прокатали и пролакомили 180, да найдено у них 50 рублей, кои вместе с отобранными у них купленными вещами возвращены г. камергеру Приклонскому. По важности такового проступка пажей Ханыкова и Баратынского, из коих первому 15 лет, а другому 16 лет отроду, я, не приступая к наказанию их, обязанности) себе поставляю Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше о сем донести.
Подлинное подписал: генерал-лейтенант Клингер.
Февраля 22 дня 1816 года.
* * *
Голицын доложил о проступке государю.
Но еще до того, как дело было представлено императору, тетушка Ханыкова, по праву родственницы, бросилась в ноги камергеру Приклонскому, обливая их слезами. Да и сам Приклонский-отец стал рвать на себе волосы (видимо, именно он сгоряча известил корпусное начальство о краже и только потом узнал, что Приклонский-сын – одно из главных действующих лиц сей истории).
Приклонский-отец молил Голицына заступиться: "Зная совершенно христианские правила Вашего Сиятельства, осмеливаюсь прибегнуть к Вам с сею покорнейшею просьбою – пощадить несчастных пажей, сделавших непростительную поистине шалость у меня в доме, но у них родственница и их лета за них ходатайствуют – ради Господа умоляю Вас, чтобы их несчастию не был я причиною, смягчите жребий их. Вездесущий воздаст Сам за них – я сам отец и чувствую всю тяжесть такого случая. Благодарность моя будет беспредельна" *.
* NB через год Приклонский-отец сам попадет под суд за растрату казенных денег.
Но было уж поздно.
Может быть, Голицын и пытался смягчить государя, и потому окончательное решение вышло не столь жестокосердым, как можно было ожидать.
Их не высекли розгами, не отправили в полк в глухую губернию, не посадили в крепость, над их головами не ломали шпаг, и мундиры их не предавали огню.
Февраля 25-го вышло высочайшее повеление только об исключении их из корпуса – с одной, правда, оговоркой: не принимать ни в какую службу, кроме солдатской. Февраля 29-го на сей счет был сенатский указ. 1-го марта Боратынского уже не было в корпусе. Вероятно, он был сдан на руки дядюшке Петру Андреевичу.
* * *
Управление Главного Штаба Его Императорского Величества по части дежурного генерала
No14
13 марта 1816 С.-Петербург
ИНСПЕКТОРСКОМУ ДЕПАРТАМЕНТУ
Статс-секретарь господин тайный советник князь Голицын сообщает, что Государь Император высочайше соизволил: пажей Дмитрия Ханыкова и Евгения Баратынского, за негодные их поступки, исключив из Пажеского Корпуса, отдать их родственникам с тем, чтоб они не были принимаемы ни в военную, ни в гражданскую службу, разве захотят заслужить свои проступки и попросятся в солдаты, в таком случае дозволяется принять их в военную службу.
О таковой Высочайшей воле я рекомендую Инспекторскому Департаменту объявить циркуляр по армии. Дежурный генерал Закревский
* * *
Из Инспекторского департамента отнесли сей листок в типографию, отпечатали тем безмерным тиражом, каким публикуют одни правительственные бумаги – 2400 экземпляров, – и разослали по канцеляриям всех полков.
Неделей прежде го же было сделано касательно всех гражданских департаментов.
Для их собственной воли была оставлена узкая щель: они сами могли выбрать себе полк.
* * *
Они не были выключены из дворянского сословия, но, в сущности, были лишены его прав, потому что их дворянские свидетельства остались в Пажеском корпусе, и отныне, в какой бы канцелярии ни просили они выдать новые свидетельства, им отвечали бы, памятуя о проклятых циркулярах: – Нового уже выдать не можно! Честь дворянская, разумеется, есть честь дворянская, но, безусловно, по прошествии времени они своим добронравием сделали бы так, чтобы история с табакеркой забылась и их приняли бы в обществе как равных по образованию и воспитанию. Хуже другое: у них отсутствовали бы собственные средства к жизни, которыми они могли бы располагать по собственному усмотрению. Ни в какую службу, кроме солдатской, им итти было нельзя. Значит, рассчитывать на жалованье они не могли. Не могли они рассчитывать и на свою долю при будущем разделе имений между братьями и сестрами, ибо в любой бумаге, где требуются печати и подписи, кем они могли значиться? -Недорослями, выключенными из службы за проступки, не могущими предъявить документы о своем дворянском достоинстве? Следовательно, их удел был бы жить на содержании родственников. Кто отдал бы свою дочь за такого человека? Конечно, нет безвыходных положений, и есть многие способы к жизни. Скажем, домашний учитель, или управляющий в чьем-нибудь имении. Но, знаете ли, лучше итти солдатом в ближайший пехотный полк: по крайней мере, через год-полтора вы будете представлены к офицерскому чину, и вам вернут и свидетельство, и честь.
Подходящий полк стоял в тот год в окрестностях города Белого, и, разумеется, если бы Боратынский был в него записан, эти год-полтора он жил бы в Подвойском, где для его полковых начальников всегда был бы накрыт стол.
Но, кажется, дядюшки Боратынского, сильно потрясенные случившимся, полагали, что можно будет уже в ближайшее время выхлопотать высочайшее прощение, миновав отдание в солдаты и тем самым охранив племянника от позорных сведений в его будущих формулярных списках ("в службу вступил из пажей за проступки рядовым").
Поэтому, видимо, Петр Андреевич усиленно хлопотал с марта месяца, кажется, сдав между тем племянника в какой-то пансион. Но, очевидно, до содержателя пансиона дошла история с табакеркой, и он возвратил Петру Андреевичу деньги, уплаченные за учение. Может быть, Петр Андреевич устроил племянника в другой пансион, и, вероятно, там произошло то же самое, что в первом.
Весна в том году выдалась необыкновенно холодной. Только в конце апреля по Неве пошел лед. С залива дул ветер. У Петра Андреевича ничего не получалось.
* * *
У Боратынского оставался еще один выход. Вряд ли он воспользовался бы им, потому что слишком много людей его любили, чтобы он был волен распоряжаться их любовью, – маменька, три брата, три сестры, три дядюшки, три тетушки, старый Жьячинто. Но выход был : застрелиться.
По счастью, дальше мечты о том – не пошло, а в июне в Петербург за ним приехал из Подвойского Богдан Андреевич.
* * *
29 июня.
Любезнейший братец Богдан Андреевич!
На прошлой почте писали ко мне сестрицы о выезде вашем в Петербург. Я не знаю, как благодарить вас за родственную и беспримерную вашу попечительность о Евгении, одно только меня беспокоит, что приемля столько на себя трудов, я уже не могу надеяться, чтоб они были увенчаны желаемым успехом – все мои друзья и знакомые и сам братец Петр Андреевич опасаются безвременным напоминовением о сем деле испортить его совсем. Каменские * ко мне писали и от имени Катерины И. ** советовали взять его к себе в деревню на год, обещая, что по истечении года он будет прощен – но до тех пор как мне предохранить его от многих вещей, которые по летам его неизбежны! Впрочем, я все еще надеюсь на милость божию, что он благословит великодушные ваши старания, и я ничего не могу лучше желать, чтоб он был записан в полк пехотный, стоящий около вашей деревни. Если не можно ему будет приехать ко мне в отпуск, то я сама приеду к нему, ибо многое, что имею ему сказать. А если по вашему обоих моих благодетелей *** рассмотрению не найдете выгодным записать его в полк, то надеюсь, что вы сами с ним приедете в Вяжлю, куда не только мое усердное желание с вами видеться, но и дела вас призывают. Я только что повторяю вам теперь те мои мысли, которые вам представляла в разных к вам письмах, писанных мною и адресованных к Петру Андреевичу, ибо я боялась писать в Белую, чтоб не разъехались они с вами. Может быть, они и не окажутся в Петербурге, и для того я пишу к вам опять с тем же самым предметом, который не выходит у меня из головы и, можете себе представить, какую во мне производит тоску. Впрочем, я не знаю точно, имеет ли право Евгений вступить в службу хотя бы самым нижним чином. – Василий Александрович Недоброво был у меня на днях со всем семейством, он показал мне такое участие, что я не могла удержаться, чтоб не поговорить с ним о том, что меня так занимает. Он также не умел мне сказать, в каком чине Евгений может вступить в службу, а советовал мне писать и просить графа Аракчеева, но я не решаюсь сделать сие без общего совета, да и если это нужно, то я могу писать, когда вы сюда приедете. Я дождусь завтрешнего дня в надежде, что получу от вас письмо из Петербурга с некоторыми уведомлениями, которые для меня очень интересны. Прощайте, любезнейший братец, душевно преданная сестра ваша
Александра Боратынская.
* Бантыш-Каменские, должно быть, Анна Николаевна и Екатерина Николаевна.
** Нелидова.
*** Богдана Андреевича и Петра Андреевича.
ДЕРЕВНЯ
Si pour кtre heureux il fallait devenir sot, je renoncerais а ce bonheur-la. Voltaire *.
Любезная маменька.
Мы проводим здесь время очень приятно, здесь танцуют, здесь смеются, все так и дышит счастием и радостию. Единственная мысль омрачает в моих глазах все великолепие удовольствий, – та, что они кратковременны и что мне придется скоро отторгнуть все эти наслаждения. Я чувствую, у меня совершенно невыносимый нрав, он и приносит мне особого рода несчастие, я слишком издалека предвижу все неприятное, что может со мною приключиться. Было время, когда я так не думал! Но время это, оно пролетело, как сон, или по крайней мере было так коротко, как мгновения счастия, дарованные человеку в жизни. Любезная маменька, люди много спорили о счастье, не нищие ли это, умничающие на счет философского камня?
* Если для того, чтобы быть счастливым, надо сделаться дураком, я не пожелал бы такого счастья. Вольтер (фр.).
Иной человек посреди всего, что, казалось бы, делает его счастливым, носит в себе утаенный яд, который его снедает и делает неспособным к какому бы то ни было наслаждению. Болящий дух, полный тоски и печали – вот что он носит среди шумного веселья, и я слишком знаю этого человека.
Счастие – случайно не есть ли это только сопряжение мыслей, которые не позволяют нам думать ни о чем другом, кроме того, чем так переполнено наше сердце, что невозможно размышлять о том, что чувствуешь?
Беззаботность – не есть ли еще и великое счастье?
Не существу ли существ, всемогущему Творцу принадлежит право делать душу способной к этому чувству тогда, когда Он желает воздать кому-то из этих маленьких атомов, которые и выдергивают несколько травинок из персти земной, нашей общей матери?
О атомы на один день! О мои спутники в бесконечной малости! Замечали вы когда-нибудь эту незримую руку, направляющую нас в муравейнике рода человеческого? Кто из нас мог анатомировать эти мгновения, столь краткие в жизни человеческой? Что до меня, то я об этом никогда не мечтал...
Е.Боратынский.
* * *
По смерти Андрея Васильевича его сынам осталось: Петру Андреевичу -Подвойское, Богдану Андреевичу – Голощапово, Илье Андреевичу – Шавырдино (по сту с небольшим душ в каждой деревне – мужеска и женска пола).
В Петербурге к тому времени, когда случилось несчастье, был один Петр Андреевич. Илья Андреевич, выйдя в отставку, видимо, еще в конце 1813 года уехал на Обшу, Богдан Андреевич перебрался сюда из Вяжли в ту же пору.
В точности не знаем, но, кажется, Богдан Андреевич принял на себя присмотр за Подвойским и жил там.
Сюда, в Подвойское, в июле или в августе он привез своего племянника. Тот выказывал твердость под бременем невзгоды, но внутри себя, видимо, почти умирал. Дорога в Подвойское и новый образ жизни среди бельских родственников и бельских пажитей отдалили опасность. Он мыслил и чувствовал – жизнь оставалась в нем:
* * *
Любезнейший дядюшка, Петр Андреевич... Нет истинного счастья без добродетели, и если кто в сем не признается, то дух гордости ослепляет его, и я это хорошо знаю! Когда пылкие страсти молодости перестанут ослеплять опытную старость, каким ужасным сном кажутся протекшие дни нашей жизни, как смешны кажутся все предприятия радости и печали! Горе тому, кто может вспоминать одни заблуждения! Извините меня, любезный дядюшка, что я пишу вам это, что, может быть, несвойственно ни моей неопытности, ни летам, но я это живо чувствую, а чувством своим повелевать не можно. Прощайте, любезный дядюшка, будьте уверены, что я никогда не позабуду, что вы столько времени были мне отцом, наставником и учителем, и если когда-нибудь изменю чувствам моим, то пусть Тот, Который все знает, Который наказывает злых и неблагодарных – накажет и меня вместе с ними.
* * *
Любезная маменька.
Ужели это правда? Итак, я увижу вас, обниму, буду говорить с вами, дышать тем же воздухом, что и вы! Добрая маменька, я не смею надеяться на такое счастье. Но ведь это не сон, я вас увижу, да, сердце мне говорит о том. Мне кажется, что я уже вижу коляску, запряженную четырьмя лошадьми и галопом въезжающую во двор. Пади, пади! Коляска останавливается, из нее выходит очень добрая дама, которая очень любит меня, – это маменька. А что это за прелестная барышня, выходящая следом из коляски? Боже мой, как нежно она смотрит на меня, несколько слезинок катится из ее прекрасных голубых глаз; смотрите, она бежит обнять меня! Ах, как ее не узнать? Это моя Софи, моя милая Софи! А этот маленький философ, который задумчиво смотрит на меня и боится подойти, не мой ли это маленький Серж? Он меня не знает. Подойди же ко мне, мой маленький братец, познакомимся. Я тебя очень люблю. А ты, ты ведь тоже будешь любить своего брата? Ведь брат, говорил Плутарх, это друг, которого дает нам природа. Разве не был он прав, добродетельный Плутарх? Я советую тебе прочесть его, мой милый братец, думаю, он есть в маменькиной библиотеке, а книга его создана для всех возрастов. Но вот еще две барышни с большими черными глазами. Как они хороши! "Конфетку! Конфетку!" – говорят они мне. Я обнимаю их, я ласкаю их. Они слегка краснеют, ибо не знают меня. Как нравится мне этот румянец! Это цвет невинности. Но вот все мы садимся, я целую руки моей доброй матери, я смотрю на нее, и мы с нею плачем, это слезы радости. Боже мой! миг счастия заставляет забыть столько невзгод! Так путешественник, пересекший океан и сражавшийся с ветрами и бурями, возвращается в свою хижину, устраивается возле очага и с удовольствием рассказывает о пережитых кораблекрушениях, и улыбается, слыша вой вероломной стихии, несшей его по волнам. Смелее, г-н Евгений, все хорошо! Оставляю риторику, чтобы сказать вам, что все ждут вас с нетерпением. Все наши родственники будут здесь осенью. И дядюшка Петр Андреевич обещал к нам приехать. Боже мой, сколько счастия сразу! Я боюсь чрезмерно радоваться и, подобно римскому полководцу, просившему Юпитера послать ему какое-нибудь маленькое несчастие, дабы усмирить восторги своим триумфом, я хотел бы слегка заболеть, тогда мне было бы много покойнее. Впрочем, надеяться -всегда прекрасно, и, как говорит Вольтер, надежда,
Обманывая нас, дарует наслажденья, -
надо использовать даже то, что кажется неправильным в человеческой природе. Как много вещей, цель коих от нас сокрыта Провидением, а мы осмеливаемся за это роптать на Творца! Прощайте, маменька! Как я желал бы, чтобы это письмо стало последним, какое мне надо писать к вам.
Е. Боратынский
* * *
Видимо, так и случилось, как он сказал: письмо оказалось последним перед встречей. Только не потому, что маменька на зиму выбралась в Подвойское, а потому, что он заболел, но не слегка, а нервной горячкой и едва не умер в ноябре.
* * *
Может быть, он уже умер.
Жизнь проносилась пред мысленным взором, тая. Он не бился под Кульмом, не над ним пролетали ядра, не под ним убили коня, не он, покрытый ранами, лежал в полевом лазарете в год, когда дванадесять языков посетили эти края, не его обжигал ветер, когда наша эскадра, разрезая волны, шла по дальним морям, не он на рассвете с петухами вставал... Он умер вчера, не у позорного столпа, не на колесе, а дома, окруженный теми, кто его любил. И вот поют ангелы, и летят ангелы, и крылья их звенят, не задевая лба, и они проносятся рядом, а в двери входит перевозчик. "Ваше благородие! Ладья подана! Велено доставить вас в невредимости". – Боже! Куда? – "На тот берег, барин. Речка ныне мертва, плыть сподручно. Идемте". Кажется, есть такое сочинение -"Видение на берегах Леты": там тоже перевозят кого-то, обещая тот берег, а посреди реки топят. Нет, не там. Там как-то по-другому. Жаль, невозможно вспомнить, а завтра его зароют, сегодня день промежутка; он еще лежит здесь, на столе, и так неудобно, как будто тело покрыто льдом; К*** входит тихо, бесшумно, молча, словно боится разбудить, она, наверное, хочет закрыть ему глаза, когда отпевали бабушку, глаза у нее были закрыты, или его уже опускают? Как будто он падает, и вот кто-то еще падает, как высоко! Вот развалины какого-то города, и как сильно воет что-то, вот идет стадо, это Мара, но как кружится голова и надо бы пить, пить, пить, воды очень хочется, целая река течет между пальцами, прямо на пальцы внутри грота, нет, не грота, а гроба, но разве в гробу бывает такой сильный туман, по нему как бы плывешь, а не летишь, и откуда доносится этот немолчный вой? тень! зачем ты сопровождаешь меня неужели ты хочешь быть зарытой вместе со мной останься уйди от меня завтра сядь на скамью и ты будешь вечно страдать.
* * *
Но он не умер. Жизнь в нем осталась. Чистый снег блестел на солнце. Лед скрывал речку Обшу. Стоял декабрь.
* * *
Маменька не могла приехать. Решено было отправить его самого в Мару.
* * *
28 декабря.
Любезнейший братец Богдан Андреевич.
Поздравляю вас с новым годом и желаю вам совершенного здоровья и всех благ, каких можно только желать в сем мире. – Сие письмо, по отдаленности, дойдет до вас в самый день рождения вашего, и я не хочу отстать от присутствующих родственников и друзей ваших, я и то завидую им, что они лично могут принесть вам поздравления свои, а мне суждено изъясняться письменно.
... Я не могу изъяснить вам сердечной моей признательности за все ваши милости и попечения об Евгении и обязана вам и исправлением его и самою его жизнию. Опасность, в которой он был, так стесняет мое сердце, что я забываю, что она прошла благодаря Бога и вас, и я не могу удержаться от живейшей скорби и страха всякой раз, как она приходит ко мне на мысль. – Вот уж Рожество прошло, а он не приехал. Зная ваше родительское о нем попечение, я стараюсь ободриться и думать, что вы его не пускаете по слабости его, да и лучше в сем случае переждать, нежели торопиться. – Я во всем полагаюсь на ваше благоразумие. У нас все, слава богу, здоровы, но только грустим во ожидании Евгения. – Я не могу отойти от окошка, ни за что не принимаюсь, ожидание очень мучительно.
Цены на хлеб так низки, что я опасаюсь, что все мои сердечные предположения не исполнятся; без денег далеко не уедешь. – Но я слишком заговорилась...
Прощайте, любезнейший братец.
Усерднейшая сестра А.Боратынская.
1817
Богдан Андреевич праздновать начинал еще в старом году – с рождества, и весь январь в Подвойском длился под его адмиральским знаком – 16-го был его день рождения, 23-го именины. Богдан Андреевич любил пиры, и уныние не было главным свойством его нрава. ("Веселье всегда за вами следует"; "Мы все о вас скучаем и горюем, и во всех наших веселостях нам вас очень не достает".)
Если почитать письма его племянника, жизнь в Подвойском услышится в постоянном шуме праздников. Праздновали годовые праздники, праздновали именины Марии Андреевны, Катерины Андреевны, Варвары и Николая, Ильи и Петра, праздновали, когда приезжали гости и когда возвращался из поездок кто-нибудь из своих:
"Праздник был отмечен роскошнейше, дети исполнили небольшой балет, а на следующий день играли комедию г-жи Гросфельд... Все было очень весело, и у меня до сих пор болят ноги от танцев". – "Сегодня в честь приезда дяди мы будем представлять комедию. Мне поручено управлять детьми – по той причине, что пьеса полностью написана моей рукой и, кроме меня, никто не может суфлировать". – "Провели ли вы этот день так же весело, как мы? Я надеюсь на это... Мы обедали у кузины Вареньки, и хотя ничего забавного не было, все, неизвестно почему, были очень довольны."