412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Моров » Трагедия художника » Текст книги (страница 11)
Трагедия художника
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:07

Текст книги "Трагедия художника"


Автор книги: Алексей Моров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Но спектакль с участием Михаила Чехова – дело особое. Хотя и с опозданием, театр заполнился до последнего места. Правда, нетрудно было заметить, что многие пришли сюда прямо с последнего визита.

Приехав на Запад, Михаил Александрович уже не раз имел возможность убедиться: даже достигнув высокого положения, всеми признанный артист здесь чаще всего – объект развлечения для пресыщенных, и только. И тут ничего не поделаешь. Тут он бессилен что-то всерьез переменить. И те, что готовы были бы поддержать его искусство, тоже. Оставалось делать вид, что не усматриваешь в происходящем ничего неестественного. Тем более что и газеты отмечают успех гастролера, пишут о рукоплесканиях, которые он заслужил у публики.

На этом фоне постановка «Иоанна Грозного» в Риге и впрямь становилась для него самого событием большого порядка.

«"Ревизор" дыбом»

Михаилу Александровичу и самому представляется, что роль ему удалась. По большому счету удалась. Но следом за «Грозным» надо было тут же, без передышки, готовить в Каунасе гоголевского «Ревизора». Правда, сейчас ему не играть, он только постановщик. Но Михаилу Александровичу глубоко противна мысль, что можно просто, что называется, вспомнить и воспроизвести ранее сделанное, хотя бы то было сделано им самим. Как всегда, Чехов ищет новое решение.

В свое время ему довелось высказать суждение о «Ревизоре», который был поставлен Всеволодом Мейерхольдом. Многие тогда упрекали Всеволода Эмильевича. Мол, у него не Гоголь. Так ставить нельзя. И утрировано все, и ненатурально. Да правда ли? – спрашивает Чехов. Перечтите или вспомните творения Гоголя. Много ли вы найдете в них «натурального»? Ведь у него почти все преувеличено – и факты, и герои с их психологией, и предметы. Ведь крадет же свинья из суда прошенье Ивана Ивановича! А Днепр так широк, что редкая птица долетит до середины его. А кибитка Коробочки, а ларчик Чичикова, а Плюшкин с его сухарем! Или форма голов Довгочхуна и Перерепенки, а кувшинное рыло чиновника! А имена: Яичница, Петух, Держиморда!

В литовском варианте чеховской постановки «Ревизора» тоже многое было преувеличено. Как рассказывают, нос у городничего смахивал на перерубленную пополам свеклу. Живот у попечителя богоугодных заведений – непомерно велик. Смотритель училищ говорил «не своим голосом». У большинства чиновников, окружающих Антона Антоновича Сквозник-Дмухановского, не лица, а свиные и обезьяньи рожи. Сцена ожидания ревизора как-то уж очень мрачна. Слесарша Февронья Пошлепкина колотила Хлестакова. Жандарм в финале походил на безжизненную куклу. И т. д.

«Да ведь это шарж или гротеск, как угодно, но только не комедия! – писал рецензент газеты «Летувос Айдас». – Мы не нашли в спектакле того, что искали: веселого Гоголя».

«Но Гоголь в «Ревизоре» вовсе не веселый, – хотел сказать Михаил Александрович. – Он скорее злой».

«Ревизор» – это жизненно натуральная комедия, – настаивали «Литовские известия». – А тут получилась драма».

«Ревизор» дыбом!» – вторило им обоим «Эхо», прямо намекая на мейерхольдовские традиции, сказавшиеся в этой постановке.

«Премьера Государственной драмы обещала быть сенсацией. «Ревизор» в постановке Чехова с декорациями Добужинского! Об этой постановке говорили, ее ждали и заранее комментировали. Энергии на премьеру было затрачено колоссально много. Режиссер и артисты работали с невероятным напряжением. И... и премьера не удалась. На сцене артисты принимали невероятные позы, доходили до клоунады. Все шло в тонах оглушительного фортиссимо, утомляло и удручало. Конечно, «Ревизор» – сатира на Россию Николая Первого. Но та сатира-гротеск, которую показали на премьере, оскорбительна для всякого, кому дорога русская культура...»

Так писала газета. Однако справка из театра гласит, что даже «Гамлет» выдержал в каунасском театре только четырнадцать представлений, «Двенадцатая ночь» – шесть, а «Ревизор» в постановке Чехова – пятьдесят четыре. Факт почти невообразимый для такого небольшого города, каким в начале тридцатых годов был Каунас.

Как же так? Как совместить это с газетными откликами?

На эти вопросы ответила В. В. Соловьева, старый соратник Михаила Александровича, свидетельница и соучастница его работы в Литве.

– Что я могу сказать о «Ревизоре» в Каунасе? Разве то, что из всех чеховских работ той поры больше всего хотела бы вновь увидеть именно ее. Как сейчас помню совершенно изумительные декорации Добужинского, это было весело, ярко, смело и красиво. Костюмы сочетались с декорациями, актеры – с костюмами. Гармония была во всей постановке. Потому и шла публика. А газеты – они, мне кажется, просто не разобрались.

Так же считал и М. В. Добужинский, подчеркивающий, что чеховская работа построена на внимательном внутреннем подходе к образам Гоголя и к существу его комедии.

Так это или не так, но постановка была признана провалившейся. Горечь от этого долго не проходила у Михаила Чехова.

Ученик Добужинского

В Париже, преследуемый неудачами, Михаил Александрович, стараясь отвлечься, свободные часы отдавал шахматам. Ходил на турниры, участвовал в сеансах одновременной игры Алехина и Бернштейна. Любил наблюдать, как пальцы Алехина легко брали с доски шахматную фигуру и подчас не легко выпускали ее. Фигура прыгала в его руке, не желая от нее отделяться, потом маэстро как бы стряхивал ее с пальцев.

Место шахмат в Каунасе заняло рисование. Кроме Жилинского и Веры Соловьевой, Михаил Чехов близко сошелся в Литве еще с одним старым знакомым по Московскому Художественному театру – художником Мстиславом Валерьяновичем Добужинским. В литовской столице он работал сначала как преподаватель в художественной школе, а потом и как декоратор в театре. На улице Мицкевича, в доме, где он жил, была у Добужинского своя студия. К тому времени художник уже был широко известен. За плечами у него было двадцать лет работы в качестве театрального оформителя на сценах крупнейших русских и иностранных театров. Михаил Чехов знал и любил его иллюстрации к книгам, сатирические рисунки, станковую живопись – его дышащие романтикой уголки Петербурга. В каунасском театре Добужинский оформлял чеховского «Гамлета», потом «Ревизора».

Михаил Александрович частенько забегал к нему в мастерские под крышей театра, смотрел, как Мстислав Валерьянович длинной кистью накладывает пятна на холст. Чехов не понял тогда этих пятен вблизи. Но когда настал торжественный день установки декораций на сцене – изумился! Смотрит на плоскость стены, на уголок комнаты городничего – и ахает. «Не только живут и вибрируют теперь все эти таинственные блики и пятна, но они и смешат! Они рассказывают зрителю о жизни Антона Антоновича, да еще с юмором Николая Васильевича, да еще с усмешечкой Мстислава Валерьяновича. Все натурально и просто и вместе с тем ненатурально и сложно», – писал Чехов. И действительно, на что уж критика не пощадила постановку «Ревизора», а о декорациях и костюмах Добужинского высказалась с самой высокой похвалой.

Однажды, рассказывает Чехов, когда с карандашом в руках режиссер и художник обсуждали костюмы и гримы для постановки, Мстислав Валерьянович сказал: «Ого, да вы и рисуете!» И вот теперь Михаил Александрович пришел к нему и попросил принять в свою студию. Художник удивился, но отказать Чехову в просьбе не смог. Преодолевая усталость после долгой дневной репетиции, явился новый ученик на свой первый урок к Добужинскому.

Художник сам прикрепил лист бумаги к доске на мольберте, поставил перед Чеховым натюрморт и удалился. Посчитав, что задача уж очень проста, Михаил Александрович быстро набросал углем коробочку, вазочку, складки материи. Стал ждать. Добужинский вошел, посмотрел, промычал что-то неопределенное, потом разъяснил ученику, что коробочка у него въехала в вазочку, лампочка оказалась почему-то в углу, да и композиции нет.

– Поищите еще, – предложил он.

Посмотрел Чехов на свое творение и сам вдруг увидел: не только коробочка въехала в вазочку, но и вазочка въехала в лампочку, а лампочка, уступая коробочке, прижалась к краю бумаги, стала уже и выше. Жена художника, Елизавета Осиповна, прервала его грустные размышления по этому поводу, пригласив откушать с ними. Хороший обед, изящно, со вкусом накрытый стол и присутствие доброй, очаровательной хозяйки несколько смягчили для ученика неудачу первого урока. Но он все еще мысленно продолжал бороться с коробочкой и вазочкой, недоумевая, как мог он сам не заметить погрешностей. Однако и после второго урока он услышал от Мстислава Валерьяновича все то же:

– Нет композиции!

Все больше терял Чехов власть и над коробочкой, и над лампочкой, и над вазочкой. Решил было уже извиниться перед художником и прекратить уроки. Но мужества заявить об этом не хватило.

И снова сидел он за столом гостеприимной жены Добужинского, мечтая получить право приходить сюда... без коробочки. «И почему Мстислав Валерьянович, такой добрый, такой человечный, не уберет эту коробочку? Нельзя же сразу давать такие трудные задачи, – с тоской думал про себя Михаил Александрович. – Ведь я же в конце концов ученик».

И вдруг, как бы по вдохновению, он нашел выход. Затушевал углем вазочку, лампочку и коробочку. Потом резинкой стал выхватывать резкие блики. Свет заиграл, выступили рельефы из теней, и весь натюрморт, как ему показалось, засверкал, залоснился, как лаком покрытый. «Вот оно, с этого и надо было начать!»

Вошел художник, и Михаил Чехов скромно отступил от мольберта. Пауза. Ученик смотрит на Добужинского. На красивых губах художника как будто играет улыбка. Михаил Александрович не поймет: то ли Добужинский скрывает смех, то ли, наоборот, пытается улыбнуться. Наконец Мст юлав Валерьянович оборачивается, ласково-снисходительно смотрит Чехову в глаза и тихо говорит:

– Кокетничаете? Ну, пойдемте, друг мой, Елизавета Осиповна ждет нас.

Тем и кончилось. Больше уроков не было. Но обеды продолжались. Елизавета Осиповна была так же мила. И Мстислав Валерьянович тоже. Даже первые нотки дружеского отношения почувствовал Михаил Александрович с его стороны. Без коробочки жить стало проще.

Да и события снова разворачивались так, что Михаилу Чехову вскоре не до рисования стало.

Нежелательный иностранец

Волна национализма, захлестывавшая в те годы Прибалтику, дала себя знать и в театре. Нашлись люди, которым не понравилось, что руководитель коллектива А. Жилинский насаждает в Каунасе русскую, мхатовскую школу актерской игры, что с его благословения в репертуар вводятся «неинтересные для литовцев» русские пьесы (это о «Ревизоре»), В мутной волне шовинизма достаточно было кому-то бросить слово «русификатор», чтобы Андрея Матвеевича отстранили от руководства. Так был потерян для Михаила Чехова театр в Каунасе.

Обострилось положение и в Риге. Еще до выпуска каунасской премьеры «Ревизора» Чехов получил предложение латвийской Национальной оперы осуществить на ее сцене одну из новых постановок. 12 августа тридцать третьего года он писал в Литву М. В. Добужинскому: «Национальная опера поручила мне вполне официально запросить Вас, согласны ли Вы поставить в Риге (со мной), приблизительно в октябре – ноябре, «Волшебную флейту» Моцарта? Директор оперы Рейтер ждет Вашего ответа... Если Вы, дорогой Мстислав Валерьянович, не имеете особых причин колебаться, то было бы очень хорошо, если бы Вы дали знать г-ну Т. Рейтеру о Вашем согласии, пока я еще здесь. Может быть, он найдет нужным передать Вам что-нибудь через меня. Он, собственно, поручил уже мне начать с Вами (в случае Вашего согласия) хотя бы письменное обсуждение плана постановки, но мы с Вами на днях лучше уж лично поговорим об этом, Я привезу исправленную (искаженную) мною оперу и, если Вы согласны, – с помощью божией начнем. О, как бы я хотел, чтобы Вы не отказались!.. Ваш, Вас горячо любящий, но бездарный ученик Мих. Чехов».

Проходит немногим больше двух месяцев, и, вернувшийся уже к тому времени из Каунаса, Михаил Александрович должен сообщить Добужинскому, что постановка «Волшебной флейты» в опере отложена. «Почему? Не знаю», – заявляет он. Но потом, чувствуя, что скрывать положение не следует, в новом письме признается: «Только теперь решаюсь я сесть за стол и написать Вам эти строки! Я мучился ужасно, но решил молчать, что бы Вы об этом ни подумали. Другого выхода у меня не было. Когда я приехал в Ригу, то застал здесь травлю против Вас (и меня). История принимала все более и более неприятные формы. Дело могло кончиться самым неожиданным образом как для Вас, так и для меня... Я был совершенно подавлен, оскорблен и угнетен».

Что именно происходило вокруг Добужинского и Михаила Чехова в тот момент, ни в этом, ни в последующих письмах прямо не говорится. Зная, однако, то, что незадолго до этого имело место с А. Жилинским в Литве, нетрудно догадаться, в чем было дело: обстановка в Риге ничем не отличалась по своим настроениям от каунасской. Густопсовые националисты, все больше прибиравшие власть в свои руки, изо всех сил старались развязаться со всем, что так или иначе напоминало им о русском влиянии, о русской культуре. Для них и Чехов и Добужинский, воспитанники русской школы, проводники русской культуры, были одинаково неприемлемы, неугодны, хотя оба все больше и сами теряли свои связи с Россией.

Для Михаила Александровича обстановка осложнялась и некоторыми другими обстоятельствами. С некоторых пор в жизни театра и студии, которой он руководил в Риге, все большее значение стал приобретать один маленький актер, которого Чехов из жалости к его неудачной судьбе обогрел и приблизил к себе. Он стал поручать ему роли, на которые раньше тот и претендовать не мог. Потом протащил его в студию и сделал одним из своих ассистентов. Как можно понять из чеховских записок, товарищи по работе предупреждали Чехова, что протеже его и как актер не стоит внимания и, главное, как человек не очень чистоплотен. Михаил Александрович не обратил на это внимания.

А у его выдвиженца, что ни день, менялись и голос и манера держаться. Все чаще стал он собирать вокруг себя где-нибудь в коридоре школы-студии то одних, то других учеников и что-то шепотом говорить им, вытянув вперед шею и оглядываясь по сторонам. А еще немного спустя протеже стал чаще, чем того требовало дело, появляться на уроках руководителя студии и занимался тем, что быстро и внезапно отвечал на латышском языке на вопросы воспитанников, обращенные вовсе не к нему, а к Чехову, и притом по-русски. Чтобы упрочить свое место, он не брезгал ничем: где анекдотик расскажет, где рюмочку, кому нужно, поднесет. На женские роли стал требовать назначения учениц по его выбору.

Положение становилось все глупее и противнее. А тут еще милейший ассистент стал на уроках спрашивать, кто, по мнению учеников, самый лучший актер в Латвии. Ему, естественно, отвечали, что Михаил Чехов. А он злился и говорил, что думать так можно только по молодости и по глупости. Ибо на самом деле лучший актер – это он. Но Михаил Александрович и тут не сделал никаких выводов. А вскоре стало ясно, что ассистент восстанавливает в школе молодежь против Чехова, как «иноземца», что он старается играть на шовинистических чувствах и лично себе готовит что-то вроде «политической карьеры», принимая загадочный вид каждый раз, когда в его присутствии разговор заходил о событиях жизни в стране и во всем мире.

Было, рассказывает Чехов, очень немного людей в Риге, которых этот тип боялся, и среди этих немногих Карклинш. По профессии театральный критик, Янис Карклинш обладал необычайной внутренней силой. Прямой, правдивый, умевший любить свою родину без шовинизма, он пользовался большим влиянием среди деятелей литературы и искусства. Маленький, улыбающийся человек лет сорока, он был молчаливым, скромным и по виду незаметным. Если он появлялся на общественных собраниях, его седая голова всегда виднелась где-нибудь в задних рядах. Но стоило Карклиншу тихонько, с улыбкой, поблескивая очками, кивнуть головой, и многие голосовали – «да». Когда же он сидел неподвижно, дебаты продолжались.

Янис Карклинш взял школу-студию под свое негласное покровительство. И много скверных затей, уготованных бесцеремонным ассистентом, погибло под молчаливым взглядом этого умного человека.

– Михаил, ты бы поставил нам оперу, – сказал он однажды Чехову.

Михаил Александрович только развел руками. Разве, мол, не знаешь, что произошло? Но через два дня директор и главный дирижер Национальной оперы Т. Рейтер уже официально предложил Михаилу Чехову постановку «Парсифаля» Рихарда Вагнера. В распоряжение режиссера предоставлялось неограниченное время для работы и значительные материальные средства. 11 ноября тридцать третьего года он пишет из Риги Добужинскому:

«Дорогой и любимый Мстислав Валерьянович! Давно уже не писал Вам, не знаю, получили ли Вы мое последнее письмо, где я сообщал Вам о том, что «Флейту» нашу отложили. Теперь я уже в «Парсифале» и... увы, без Вас! Но перспективы все же связаны с Вами, с «Флейтой». С «Парсифалем» мне несколько трудней, ибо я ни в какой мере не был готов к постановке. Надеюсь на грандиозность самой вещи. Сегодня имел первую беседу с Либертом. Как я хочу, чтобы у нас получился контакт с ним – ведь я так избалован Вами, любимый, дорогой Мстислав Валерьянович! Мне ужасно, сердечно хочется знать о Вас, Вашей жизни, работе. Не произошло ли в Вашей жизни каких-нибудь перемен в связи с уходом Андрея Матвеича? (А. М. Жилинского. – А. М.). Я уже спрашивал об этом в прошлом письме. Ведь я ничего о Вас сейчас не знаю. Как Ваши мысли о Париже? Собираетесь? Думаете? Хотите? Или решили остаться в Ковно? А Академию возьмете под свое начало? Есть ли у Вас студия?.. Ужасно боюсь за судьбу молодежи А. М. (А. М. Жилинского. – А. М.). Ведь столько у него врагов. Да и вообще народ, окружающий театр, не очень добр и сердечен. Где-то в глубине души мечтаю и я о молодежи, но нет ни ее, ни средств на нее. Мечты не осуществятся никогда».

Позднее, мы знаем, у Михаила Чехова – сначала в Англии, потом в Соединенных Штатах Америки – такая студия была. Мечта, таким образом, осуществилась, хотя и не принесла ее создателю ожидаемого удовлетворения. Почему – мы еще поговорим. А пока вернемся в Ригу.

Спектакли с участием Михаила Чехова в Национальном театре и «Русской Драме» продолжались, и были уже поставлены две картины оперы, когда с ним неожиданно случился сердечный припадок. Михаил Александрович больше чем на месяц слег в больницу. В школе-студии воцарился злополучный ассистент, и судьба ее стала все больше тревожить Чехова.

Янис Карклинш успокаивал его, говоря, что следит за тем, что происходит в школе. Но еще больше беспокоила Чехова незаконченная работа в опере. Он умолял профессора, директора клиники, хоть на несколько часов в день отпускать его для работы над «Парсифалем». Профессор не внял его мольбам, и Михаилу Александровичу пришлось прибегнуть к хитрости. Один из его помощников по постановке по ночам тайно пробирался в больницу. Чехов вставал и, крадучись, выходил в коридор. При свете тусклой синей лампочки он наскоро излагал своему товарищу план постановки той сцены, над которой должна была идти работа на следующее утро.

Так, уставая и мучась от боли, Михаил Чехов все же довел «Парсифаль» до конца. Перед последней генеральной репетицией он потребовал, чтобы его все же выписали из больницы. Сидя в зрительном зале и глотая пилюли, он прослушал всю оперу.

Премьера была торжественной. Публика начала собираться на нее задолго до начала. Опоздавших не было, и в зале царила благоговейная тишина. Праздничная атмосфера зрительного зала передавалась певцам и хористам. Они провели весь спектакль с большим подъемом. Аплодисментов между актами не раздавалось. Но когда опустили в последний раз занавес, публика устроила участникам спектакля подлинную овацию. Вызовам, что называется, не было конца. Собравшиеся не скоро покинули зал.

«Постановке «Парсифаля» можно предсказать долгую и блестящую жизнь на сцене Национальной оперы», – пророчили газеты. Они высоко оценили работу режиссера. Его смелое, не традиционно знакомое решение спектакля. Его значительную работу с певцами-актерами. Осуществление вагнеровской оперы печать признала историческим событием в жизни латышского театра.

После выхода из больницы жизнь Михаила Александровича резко изменилась. На некоторое время врачи не разрешили ему играть. Школу, однако, Чехов посещал регулярно. И хотя уроков сам давал мало, но педагогических и организационных заседаний старался не пропускать.

В это время в Каунасе, где вокруг А. М. Жилинского собралась группа театральной молодежи, решено было, хотя теперь уже и вне театра, продолжить начатые Чеховым занятия по сценическому искусству. Между студийцами и их бывшим руководителем завязывается переписка. Молодежь просит Михаила Александровича не оставлять ее без своей помощи – хотя бы письменной. 20 марта тридцать четвертого года Чехов пишет им в ответ:

«Дорогие, милые, чудесные детки и братишки нашего любимого Андрея Матвеевича! За ваше внимание и память – благодарю сердечно и крепко жму ваши лапки! (сколько их теперь?). Я очень виноват перед вами – мне следовало (раньше) ответить вам, но было трудно: дела, спешка жизни, болезнь, постановка и т. д.».

Михаил Чехов писал, и перед ним за частностями, на которых он останавливался, вставал весь его жизненный путь – с его взлетами и ошибками. И с той главной из них, что теперь снова – в который раз! – привела к разрушению всего, что он любил и хотел строить в искусстве. Он писал к театральной молодежи Каунаса; но умеющий читать увидит: не к ней одной обращены написанные в этом письме слова его:

«Вы меня, пожалуйста, простите. Верьте мне, – несмотря на то, что нас разделяет многое, я все же люблю вас, вашу энергию, вашу художественную и человеческую силу, ваши цели и ваше терпение. Если позволите быть совсем откровенным, я завидую вам. В вашей внешне тяжелой судьбе столько внутреннего, настоящего, не отвлеченного, конкретного света! Разве это не так? И важно не только то, что свет этот есть у вас. Важно и то, что вы умеете бороться за него с конкретными, грубыми земными трудностями!»

Он пишет, что может (и хочет) практически передать людям живой материал, который накопился у него. «Материал поистине чудесный, но кому, когда и как, – спрашивает Михаил Чехов, – передать его?» Вопрос этот мучает Михаила Александровича. И у него вырывается признание:

«Я не ропщу, – пишет он, – потому что верю в справедливость судьбы. Не ропщу, но горюю и страдаю очень».

Между тем события идут своим чередом. На сцене Рижского оперного театра еще шел «Парсифаль». Спектакль, как сообщает Михаил Александрович Добужинскому (письмо от 26 марта тридцать четвертого года), посещается хорошо. «Но о «Флейте», -г вынужден он добавить, – ни слова! Что это значит, не знаю. Щадят ли мое здоровье или?..»

Нет, конечно, дело было не в этом. Просто близился момент, когда моральная сила, с помощью которой действовали люди, поддерживавшие Михаила Чехова, уже не стала играть никакой роли. К власти в стране рвались откровенные фашисты, и их напор ощущался во всем, чем жила и дышала Рига. И театр, и студию этот напор не миновал.

В середине мая, возвращаясь из школы-студии, Чехов заметил, что улицы почему-то особенно пусты и тихи. Вдруг промчался грузовик. В нем плотно, плечом к плечу, стояли в молчании люди. Другой, третий грузовик... И снова все стихло. А наутро стало известно, что в Латвии совершился фашистский переворот. Воцарился Ульманис.

Пресловутый ассистент Чехова оказался вдруг могущественным лицом. В печати при его активном содействии появились статьи, требующие удаления из театральной жизни «обновленной» Латвии всяких «чужаков», в том числе и Михаила Чехова. Газета «Латвис», хотя прямо и не называла его имя, весьма крикливо заговорила о всякого рода нежелательных «гостях», которые стали играть слишком заметную роль, в частности, в Национальном оперном театре. Газета заявляла, что из-за них, этих нежелательных «гостей», с помощью протекции захвативших в свои руки лучшие постановки (это о «Парсифале» и вслед за ним предложенной Чехову работе над «Царицей Савской» венгерского композитора Кароя Гольдмарка. – А. М.), режиссерам-латышам приходится уходить из театра. Ведь на их долю оставляются только давно всем приевшиеся и малоинтересные оперы.

Поставленное в кавычки слово «гости» повторялось в статье так часто и сопровождалось такими оскорбительными замечаниями, что места для сомнений не оставалось: новые хозяева положения церемониться не собираются. И не только с приехавшим в Латвию из-за рубежа Чеховым, но и со многими деятелями культуры, латышами, в которых они тоже видели «чужаков». В день, когда появилась статья в газете «Латвис», стало, в частности, известно о ликвидации Рабочего и Народного театров Риги, чья деятельность, по мнению узурпаторов власти, «не отвечала национальным интересам».

На выходку «Латвис» Михаил Чехов ответил полным достоинства письмом. Но бороться со сложившейся ситуацией было ему, конечно, не под силу. От уже начатой постановки «Царицы Савской» он отказался, публично поблагодарив руководителя Национальной оперы Т. Рейтера за радость, доставленную ему работой с коллективом театра над «Парсифалем» Вагнера.

Прогрессивные круги были захвачены врасплох. Влияние их так же быстро уменьшалось, как возрастало влияние фашиствующих элементов. Михаил Чехов уехал в деревню. Здоровье его сильно пошатнулось. Врачи приказали ему лежать. Хочешь не хочешь, пришлось удалиться от дел. А пока руководитель школыстудии болел, его ассистент был назначен директором. Актеров стали сгонять на площади для репетиций национальных шествий, парадов, «живых картин». Воспитанникам студии приказали разучивать фашистские пьесы.

Не соглашаясь с вводимыми порядками, большая группа студийцев (32 человека) решила покинуть школу. На них накричали. Пригрозили лишить дипломов. Навсегда выбросить из рядов латышского искусства. Но им удалось «обойти» рассерженных руководителей и создать свой небольшой театр – «Ансамбль-студию латышской драмы». В нее вошли: Карлис Лиепа9, Вольдемар Пуце10, Петерис Васараудзис11, Ирина Лиепа12, Мильда Клетниеце13, Анна Степулане14, Эльвира Балдыня15 и другие. Во главе коллектива встал В. Пуце.

А сам Чехов к тому времени давно уже уехал из Риги. Через русского импресарио в Берлине Л. Д. Леонидова он получил от известного американского антрепренера Сола Юрока предложение совершить гастрольную поездку по Соединенным Штатам Америки. Импресарио ждал окончательного ответа, чтобы приступить к составлению труппы,– Сборным пунктом назначили Париж. Надеясь перед поездкой подлечиться, Михаил Александрович медлил было с ответом, хотел прожить в Латвии еще некоторое время. Но тут, совершенно внезапно, ему попросту отказали в праве дальнейшего пребывания в стране.

На семейном совете, к которому были привлечены и некоторые друзья, решили, что сначала Михаилу Александровичу следует поехать в Италию, на курорт для сердечных больных, и только потом двинуться в путь. Переезд в Италию был настолько тяжел, что Чехов снова слег в постель. Но импресарио торопил. Надо было ехать. Осенью тридцать четвертого года Чехов пишет из Венеции в открытке, адресованной Добужинскому: «Когда увидимся? При каких обстоятельствах? Буду ли я иметь счастье работать с Вами?»

Снова у разбитого корыта

Собравшись в Париже, актеры подготовили для гастрольной поездки в Соединенные Штаты Америки несколько спектаклей. Были тут «Ревизор» и «Женитьба» Гоголя, «Бедность не порок» А. Н. Островского, «Чужой ребенок» В. В. Шкваркина, «Дорога цветов» В. П. Катаева, «Дни Турбиных («Белая гвардия») Михаила Булгакова и вечер инсценированных рассказов А. П. Чехова. Никаких особых задач или художественных целей собравшиеся явно себе не ставили. Просто каждый, по-видимому, предложил что-либо давно и более или менее удачно сыгранное. В репертуаре Михаила Чехова снова оказались Хлестаков, дьяк Гыкин из «Ведьмы» (Раису играла В. Соловьева), герой монолога «Торжество победителя» и тот самый папаша, который начисто забыл, что поручила ему дочь купить в нотном магазине.

Перед отъездом в Америку труппа показала несколько спектаклей в театре на бульваре Батиньоль. Как писали газеты, Чехов «играл с милой, преувеличенной легкостью и непринужденностью». Ранее «нажитое» в роли Хлестакова не было, конечно, растеряно. «Попадались очаровательные и действительно художественные куски». Были и срывы. Но, несмотря на них, у собравшейся в театре «откровенно веселившейся публики» артист «имел огромный успех». Что-то было тут похоже на происходившее с ним в Варшаве. И Чехов, конечно, заметил это.

А ко всему прочему, как в свое время в истории с шекспировской «Двенадцатой ночью», не повезло Михаилу Александровичу с декорациями. В последнем действии из-за короткого антракта их не успели переставить. И гоголевские чиновники как ни в чем не бывало выходили из дверей спальни городничихи, а Анна Андреевна и Марья Антоновна, хотя и были в домашнем платье, появлялись на сцене с улицы. Газетчики, конечно, ехидничали, а Чехов нервничал.

Незадолго до отъезда он пишет явно предназначенное для американской печати письмо Солу Юроку. Оно должно предварить его появление на нью-йоркской сцене, и он старается понравиться американскому зрителю, польстить ему.

«Америка – незнакомый мне мир – давно волнует меня, как прекрасная сказка! – заявляет он. – Все описания, картины, рассказы, все письменные и устные восторги, которые приходится читать и слышать, все они так разнообразны, богаты и многосторонни, что трудно, невозможно составить себе единое, живое представление об Америке. Но вот судьба моя решила воплотить мою давнишнюю заветную мечту: я сам увижу таинственную Америку; сам увижу чудеса ее жизни, быта, творчества.

В моем сознании живет вопрос, жгучий, волнующий: «Как работает, как творит американский художник?» Я думаю при этом преимущественно о трех его свойствах: о его непредвзятости в работе – его не связывает ничто старое, он всегда свободен в своей творческой работе, он всегда свеж, молод, восприимчив ко всему новому, он непредвзято подходит к теме своего творчества... Правда это? Так это?

Второе свойство – беспредельная энергия – о, как она нужна художнику, как я надеюсь почерпнуть ее в Америке, научиться ей в Америке!

И третье свойство – это способность американского го художника доводить начатую работу до конца! Я увижу, без сомнения, многие прекрасные результаты художественной работы такого рода!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю