Текст книги "Жизнь с отцом"
Автор книги: Александра Толстая
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Один раз брат Андрей зазвал меня с собой на охоту. К нам присоединился племянник нашей соседки Звегинцевой гр. К. Мы выехали за Крыльцово* в поле. Я иногда ездила с братьями на охоту, но кажется, за все время не видела, чтобы они затравили хоть одного зайца. Так было и на этот раз. Мы проездили весь день. Вдруг Андрей остановился, поднял арапник и диким голосом закричал: "Ату ее!" Я оглянулась. Вправо от меня скакал Андрей, крича и намолачивая арапником бока своей лошади. Моя лошадь англо-кабардинец подхватила, понеслась за собаками и немедленно обскакала брата. Я чувствовала, как она перескакивала межи, видела впереди лисицу, собак. Лисица повернула под гору, в лощину через луг. Мгновенье, я увидела под собой речку, обрывистый берег, хотела задержать лошадь, но было уже поздно. Я почувствовала, как она наддала задом и перепрыгнула. Мы поскакали в гору. "Что делать, если собаки затравят лисицу?" В этот момент лисица махнула хвостом, собаки отлетели в сторону. Она ушла.
Брата не было видно. Рядом со мной очутился граф К. Мы остановили лошадей, шагом спустились обратно в лощину, но река показалась нам настолько широкой, что мы не решились перепрыгнуть через нее и стали искать более удобную переправу. Смеркалось. Мы ехали полями, изредка попадались небольшие перелески, овраги. Мы сбились с дороги. Я не переставая, думала об отце. Что он скажет, когда узнает, что я одна с молодым человеком блуждаю ночью по полям? Что он подумает, как будет мучиться! К. был мне неприятен. "И к чему увязался? – думала я. – Хоть бы Андрюшу найти!"
Стемнело. В полном отчаянии я решила отдаться на волю лошади. Я пустила поводья и предоставила ей идти куда она хочет. Она тотчас же повернула под прямым углом и, весело поматывая головой, прибавила ходу. Мы заехали в глубокий, поросший лесом овраг. Ветки стегали лицо.
– Напрасно вы полагаетесь на лошадь, – говорил К., – увидите, что она бог знает куда завезет нас.
Но я не слушала его. Умное животное шло все увереннее и увереннее и, наконец, вышло на дорогу. Мы подъехали к лесу. На краю стояла избушка. Я хлыстом постучала в окно. Вышел лесной сторож. Мы были на краю Яснополянского леса в трех верстах от дома.
Я стала просить графа ехать домой, но он, желая быть любезным, непременно хотел меня проводить.
"О Боже мой, – думала я. – Что подумает отец, когда увидит его? Что делать?"
Когда мы подъехали к дому, я довольно невежливо распрощалась с К., не предлагая ему зайти.
Переодевшись, я пришла в залу. Здесь было много народа. Отец сидел в желтом кресле в пол-оборота к столу, а вокруг него Горбунов, Николаев и другие. Шел оживленный разговор. Когда я вошла, отец взглянул на меня и, резко прервав разговор, спросил:
– Ты откуда?
– С охоты.
– Одна?
– Нет, меня проводил К., – с усилием произнесла я.
Так же резко отец отвернулся от меня и продолжал прерванный разговор.
Помню случай, показавшийся мне тогда непонятным.
У нас гостила сестра Ольги* – Маруся, А.А.Суллержицкий и Алеша Дьяков, часто бывавший у нас. Суллер как всегда всех веселил, шутил, пел, и не было конца его затеям, наконец он придумал телефон. Мы с Марусей по ниточке спускали записку, Суллер и Алеша из окна ловили ее и привязывали ответ. Писали глупости, радовались на собственное остроумие и хохотали без конца. Один раз Суллер прислал нам послание, написанное высокопарным стилем, где он назначал нам свидание в саду в 12 часов ночи. Это было ново и увлекательно.
Маруся была уже взрослая и могла делать что хотела, а я еще была под надзором мисс Вельш и ночные прогулки мне были строго запрещены.
Настало время ложиться спать, я разулась, натянула ночную рубашку прямо на платье и легла в постель. Мисс Вельш ушла в свою комнату. Я ждала. Наконец в дом все затихло, я вскочила, сняла рубашку и босиком, чулок в темноте не нашла, прокралась вниз, в переднюю. Там ждали меня остальные. Тихонько, сдерживая смех, мы вышли наружу.
– Как быть с дверью? – спросила я.
– Запереть и ключ взять с собой! – скомандовал Суллер.
Так и сделали. Прокрались в темную липовую аллею парка и совещались, куда идти.
– Я ключ уронил, – вдруг вскрикнул Алеша.
Ползая на коленках, стали искать ключ. Маруся смеялась, а мне было не до смеха. Войти в дом, никого не разбудивши, мы не могли, утром хватятся нас, ключа! И подумать страшно, что тут поднимется!
Но ключ отыскали, успокоились и решили пойти на станцию.
Суллер подражал лягушкам, изображал кошек, собак, мы всю дорогу хохотали, бегали на перегонки. Вернулись на рассвете усталые, но возбужденные собственным весельем, молодостью, весной.
Я тихонько пробралась наверх в свою комнату. Мисс Вельш причесанная, как всегда аккуратная, маленькая, сидела в халате и меня ждала:
– Well, – сказала она строго, – where have you been all night?
– Oh, Mishy, – воскликнула я, – d'ont be angry, it was so nice!
– I wonder, if your mother will find your conduct nice1, – возразила она мне сурово.
Но я знала, что мисс Вельш никогда не пожалуется моей матери. Она справлялась со мной сама, и я слушалась ее, потому что знала, что она любит меня.
Я откровенно рассказала мисс Вельш про наше ночное путешествие, и когда она поняла, что в этом не было ничего дурного, она смягчилась, заулыбалась и уложила меня спать. Мне было стыдно, что я обманула ее и что она из-за меня не спала. Засыпая, я умоляла ее простить меня и клялась, что больше не буду уходить без спроса.
Алеша Дьяков часто бывал у нас. Сначала мне казалось, что он ухаживает за Марусей, но постепенно я стала замечать, что он старается быть со мной, смущается в моем присутствии, часто краснеет. Я перестала чувствовать себя с ним естественно и просто. Когда я бывала у Андрея и Ольги в Таптыкове, Алеша часто бывал там.
Прошло около года. Однажды после отъезда Алеши из Ясной Поляны мне передали от него письмо. В нем он предлагал мне быть его женой. Я перечитала письмо несколько раз. Было весело, страшно и приятно волновало, что мне сделали предложение, как взрослой.
Новость немедленно облетела весь дом. Я не умела скрывать, да, должно быть, и Алеша посвятил моих братьев. Они хитро поглядывали на меня, улыбались, отчего мне делалось неловко. Вечером я вспомнила, что надо написать Алеше ответ.
"Как отвечают в таких случаях? – думала я. – Надо пожалеть об утерянных дружеских чувствах и еще что-то..."
Мысль о том, что я могу выйти замуж за Алешу, ни разу не пришла мне в голову. О том, что Алеше может быть тяжело, что для него мой ответ имеет большое значение – я совершенно не думала.
Я села и написала ему отказ.
Мне стыдно вспоминать об этом письме, оно было такое фальшивое, неискреннее.
На другое утро, когда меня позвал отец, я бодрой, самоуверенной походкой вошла в кабинет. Я была еще в том же веселом, возбужденном настроении.
– Ты меня звал?
– Да.
И по нахмуренным бровям, по глазам (отец никогда не смотрел на меня, когда бывал недоволен) я поняла, что разговор будет серьезный.
Он минуту помолчал, а потом спросил:
– Тебе Алеша предложение сделал?
Я не ожидала, что отец заговорит об этом и смутилась.
– Да.
– Ну и что же?
– Я отказала ему.
– Почему?
– Я не люблю его.
– Пустяки! В наше время жениха и невесту сватали, они в глаза друг друга не видали, лучше, чем теперь. Ты подумай, он, кажется, добрый человек.
– Не хочу я замуж выходить!
– Напрасно. Вопрос важный, решается и его судьба и твоя, – тихо и серьезно сказал отец, – нельзя так легкомысленно к этому относиться.
Я молчала. Мысли одна за другой проносились в голове: "А откуда он знает, как я отнеслась? А почему он придает этому такое значение? Да, он сказал: "судьба решается"... Ведь правда, могло бы все измениться".
Мне вдруг представилось худое, подвижное лицо Алеши, сконфуженное и вместе с тем ласковое, когда он, растерянно взглянув на меня, хотел что-то сказать, но раздумал и, безнадежно махнув рукой, уехал.
Братья говорили, что он имение покупает, хочет строить больницу, зная мое увлечение медициной.
Мне стало жалко Алешу.
– Что ж ты молчишь? – спросил отец.
Приключение, щекочущее самолюбие, перестало казаться мне только забавным. Мне становилось все больше и больше не по себе. Я попробовала представить себя женой Алеши.
– Не могу, не могу я замуж выйти! – воскликнула я.
– Напрасно ты так быстро решаешь, – сказал отец, – я советовал бы тебе все-таки подумать.
– Не о чем мне думать!
Тяжесть на душе все увеличивалась, я едва сдерживала слезы.
– Никуда я не пойду от тебя!
– Ах нет, нет, голубушка, – торопливо, точно испугавшись, проговорил отец, – нет, нет, вот этого именно и не нужно. Я стар, скоро умру, ты должна самостоятельно устраивать свою жизнь.
– Что ж ты хочешь, чтобы я была несчастна?
Из-под лохматых бровей взглянули на меня серые, острые глаза и мне показалось, что они проникли глубоко, глубоко, в самое нутро. Лицо отца вдруг озарилось радостью.
– Ну, полно, полно, голубушка, – сказал он ласково, кладя руку на мое плечо, – не будем больше говорить об этом.
Как пример необычайной, ничем неоправданной подозрительности отца, можно привести случай с Дмитрием Васильевичем Никитиным. Никитин был серьезным человеком, с которым у меня никогда не было и тени флирта, но отец и для него не сделал исключения.
Доктор, приехавший с нами из Крыма, старался чем мог быть полезным отцу, но дела для него все же не было, он тяготился положением домашнего врача. И вот мы с ним надумали открыть в Ясной Поляне амбулаторию для крестьян. Дмитрий Васильевич предложил свой труд, я взяла на себя снабжение лекарствами и вызвалась помогать в приеме. Я была уверена, что отец будет сочувствовать.
Дело пошло хорошо. Вскоре вся округа узнала, что в Ясной Поляне есть доктор, который задаром лечит и хорошо помогает. Народ к нам повалил. Амбулаторию устроили в избе на деревне, обстановка была самая примитивная, инструментов, лекарств первое время не хватало, но мы работали с увлечением. Выходили из дома часов в восемь, возвращались около двух. Дмитрий Васильевич терпеливо учил меня, я стала постепенно привыкать. Меня уже не так пугал вид больных, крови, ран, всего того, что отпугивает новичков при первом знакомстве с медициной. Единственно чего я боялась – это больных сифилисом. В Ясной Поляне и в округе их было довольно много, и как я ни старалась, я не могла без ужаса подходить к ним. Особенно сильно на меня подействовал один случай.
Мать привела трехлетнего ребенка лечиться. Толстенький, розовенький, с темно-синими большими глазами и курчавыми волосиками, мальчик этот напоминал мне Рафаэлевского ангела. Я дала ему конфетку, он развеселился, смеялся, болтал ножонками, мешая матери его разувать. На подошвах у него оказалась сплошная сыпь – белые, водяные пузырики.
Я видела, как лицо доктора нахмурилось.
– Открой рот! – резко приказал он матери: шире, ну!
И, осмотрев горло, велел ей раздеться.
Женщина упиралась.
– Что ты, родимый, здоровая я, ты вот мальчика освидетельствуй, остудился, знать, он у меня...
– Раздевайся, говорят тебе, – с несвойственной ему суровостью повторил доктор.
У женщины оказался сифилис, которым она заразила ребенка. Ее же заразил муж, ездивший в Туле на бирже.
Я шла домой и не могла отделаться от ощущения, что случилось ужасное, непоправимое.
Амбулатория вводила меня в новый мир горя, темноты народа, каждый день открывая что-нибудь новое, болезнь у детей, куриная слепота, сифилис, преступность...
Когда я приходила домой, меня поражало, что все было так же прилично, спокойно, чисто. Лакей подавал завтрак, мам? сидела на своем месте за самоваром, Жули-Мули полулежала на кушетке, шли разговоры, которые я уже знала наизусть: о том, что мужики потравили овес, что барометр стоит на хорошую погоду, что Никиш необычайно исполняет увертюру Фрейщица...
На деревне была дурочка Параша, по прозванию Кыня. Часто отец, осуждая нелогичность, суетность, мелочность женщин, говорил, что Параша – идеал женщины. Она никому не мешает, покорна, со всеми добра, всех жалеет, всех любит. Чего же еще надо?
Я помню, как друг нашей семьи Софья Александровна Стахович возмущалась:
– Что вы говогите Гев Никогаевич! Пготивно сгушать (Софья Александровна вместо "р" и "л" говорила "г"), – ведь она же дуга!
– А зачем вашему брату ум? – спрашивал отец.
Помню, Параша забеременела. Кто был виновником этого преступления, так и осталось неизвестным. "Вот дура, Парашка, дура, а скрыть сумела", – говорили бабы, качая головами.
Материнский инстинкт был в ней очень силен. Она все собирала разные тряпочки и копила деньги. Когда ее спрашивали: зачем это тебе, Параша? Она отвечала: "А малому-то?" – и расплывалась в глупую улыбку. А потом помолчав, конфузливо просила, называя всех девиц Марусями:
– Марусь, а Марусь, а копеечки у тебе нету?
Серебра она не любила.
– Беленькую мне не надоть, ты черненькую дай.
Я наменивала ей гривенник по копеечке, она сияла и, зажимая деньги в кулак, звенела ими и смеялась, а потом тщательно завязывала в уголочек платка.
Парашка летом стерегла у нас телят. Однажды она пришла в амбулаторию лечиться. У нее была накожная болезнь. Доктор не мог сразу определить, чем она больна. Я же почему-то сразу вообразила, что у нее сифилис. Я возилась с ней на приеме, забыла вымыть руки сулемой и вспомнила об этом только дома. На руках у меня были свежие царапины. Меня охватил ужас, я стала метаться по комнате, ища какого-нибудь дезинфекционного средства, ничего не находила. Во мне росла уверенность, что я заразилась сифилисом. На лбу выступил пот. Когда я поливала руки сулемой из большой бутыли, вошел отец. Он сразу заметил мое волнение.
– Что с тобой?
Вместо того, чтобы успокоить меня, он сам взволновался.
– Ах, напрасно ты это, напрасно в лечебницу ходишь.
Через несколько дней он сказал мне:
– Я хотел просить тебя. Ты не ходи больше с Никитиным в амбулаторию.
– Почему?
– Ни к чему это.
То, чего моя мать не могла добиться никакими способами: ни криками, ни строгостью, ни даже побоями, отец добился одним словом. Я никогда не прекословила ему, исполняя все его желания. Но на этот раз я возмутилась. Работа в амбулатории давала мне много. Раскрывала передо мною мужицкую, ничем не прикрашенную жизнь, укрепляла мою волю. Я старалась объяснить это отцу, но он не приказывал, он просил:
– А все-таки я прошу тебя больше не ходить с доктором в амбулаторию, ни к чему это.
И я подчинилась.
Никитин был серьезный врач с большими научными знаниями, с организаторскими способностями. Обязанности домашнего врача и небольшая амбулатория на деревне не могли удовлетворять его ни с научной, ни с общественной стороны. Он побыл у нас около года и уехал сначала на три месяца по случаю смерти матери, а потом и совсем. В Ясную Поляну приехал товарищ Дмитрия Васильевича, Эразм Леопольдович Гедговт.
Это был противоположный Никитину человек: развязный, шумливый, рассказывая о себе, любил прихвастнуть. С больными он обращался круто, покрикивая на них. Новый доктор был из тех, которых терпеть не могут мужчины и которые нравятся женщинам. Мне казалось, что даже Жули-Мули была к нему неравнодушна.
В Ясной Поляне было много крыс и мышей. Они прогрызали пол, залезали в шкафы, портили книги, попадали в пищу, иногда ночью вскарабкивались на ночной столик, объедали стеариновые свечи, иногда по одеялу взбирались на постель, на головы спящих.
Мам? рассказывала, что когда Андрей был маленький, ему от золотухи мазали лицо сметаной. Один раз мам? вошла в детскую и увидала, что Андрюша крепко спит, а громадная крыса слизывает с его лица сметану. Мам? схватила крысу и изо всех сил хлопнула ее об пол.
Крыс и мышей травили, ставили бесконечное количество мышеловок, но они не переводились. Кошек же мам? ни за что не хотела заводить – весной они поедали соловьев, которых все у нас так любили.
Отец обычно сам заправлял мышеловку кусочком закопченного на свечке сыра, и, когда попадалась крыса, осторожно нес зверя подальше в лес и выпускал на свободу.
Мам? уверяла, что этот способ никуда не годится, крысы несомненно прибегают обратно, надо топить их в помойных ведрах.
Иногда на крыс устраивали охоту. Мам?, Юлия Ивановна, доктор, няня, лакеи, все принимали в этом участие. Заделывались все щели и норы и щетками гоняли крысу до тех пор, пока ее не убивали.
Помню, один раз гоняли крысу у мам? в спальне. Она металась по комнате, с перепугу вскочила на большой образ, ее согнали, она прыгнула и исчезла. Вдруг несвойственным ей пронзительным голосом вскрикнула няня: крыса сидела у нее на спине.
Доктор был великолепен. Он становился в выжидательной позе у дверей, и когда крыса бросалась ему под ноги, он ударом каблука расплющивал ее на месте. Мы возмущались, а он, закидывая голову, раскатисто, басом хохотал.
В эту весну у нас гостила Таня с мужем и пасынками – Наташей и Дориком. Весна была ранняя, жаркая. Отцветал сад, покрывая бело-розовыми нежными лепестками черную вскопанную кругами землю, на разросшихся запущенных куртинах распускалась сирень, и в кустах, точно состязаясь друг с другом, заливались соловьи; по дорожке к Кузминскому дому гудели и шуршали по листьям майские жуки, а снизу в прудах беззастенчиво, резко, точно стараясь всех перекричать, заливались лягушки. С деревни слышались песни баб, мычание скотины, смех, гармошка...
Мы с Наташей плохо спали по ночам и с тоской думали о том, что понапрасну уходят лучшие годы...
Вечерами Наташа с доктором сидела на скамеечке под елкой против дома и бесконечно с ним о чем-то разговаривала. Я сердилась на нее. Мне было одной скучно, а Гедговта я избегала. Несколько недель тому назад он написал мне бестактное письмо, обвиняя в кокетстве, и, неизвестно зачем, рассказал, как он виноват перед одной девушкой, которая из любви к нему лишила себя жизни. И хотя доктор уже просил у меня прощения за письмо, мне было с ним неприятно.
Помню, двадцать третьего апреля, в день моих именин было жарко, как летом. Днем мы все ездили верхом к старушке Шмидт в Овсянниково, внесли шум, суету в ее тихое жилище, выпили несколько крынок холодного, со льда, молока с черным хлебом. На минутку приезжал в Овсянниково отец, отчего Мария Александровна вся засветилась радостью.
Обедали на террасе в светлых летних платьях. А вечером неизвестно откуда забрел бродячий шарманщик. Он играл, а мы с Наташей говорили о любви, о докторе, а на утро Сухотины уехали и я поехала провожать их на станцию. Когда я возвращалась обратно, на линейку вскочил Гедговт. Он ждал меня в лесу.
Недели через две я привыкла к доктору, старалась не замечать его вульгарности, хвастливого, самоуверенного тона. Через месяц я решила, что влюблена.
Часто, когда я уезжала верхом далеко в поле или в лес, передо мною вырастала высокая фигура доктора. Он шел рядом с лошадью и мы разговаривали. Доктор говорил мне о своей любви, смущался, робел и казался мне совсем другим – простым и милым. Но несмотря на то, что я все больше и больше убеждалась, что люблю его, что-то мешало мне признаться ему в этом.
А отец наблюдал. Постоянно я чувствовала на себе его испытующий, внимательный взгляд. Я знала, что стоило мне поднять глаза и встретиться с ним взглядом, отец разгадает мою тайну. И вот настала страшная минута. Я принесла отцу работу, положила ее на стол и, не поднимая глаз, хотела выйти из комнаты. Отец окликнул меня.
– Подожди, я хочу поговорить с тобой, – произнес он, также не глядя на меня, – что это у тебя за странные отношения с доктором?
Гедговт не нравился отцу, я это знала, хотя он никогда ни единым словом об этом не обмолвился.
– Он признавался тебе в любви?
– Да.
– Ну, что же ты ему ответила?
– Мне кажется, что люблю его, – сказала я с отчаянием, точно падая в бездну.
– Боже мой, Боже мой! – простонал отец. – Неужели ты ему говорила... Ты обещала ему что-нибудь?
– Нет, нет! – с живостью возразила я. – Нет!
Отец с облегчением вздохнул.
Тогда, плача и запинаясь, я рассказала ему все, что было между мной и доктором. Несколько раз мне приходилось останавливаться, я не могла говорить от подступавших к горлу слез. Когда я кончила, я выбежала на балкон, прислонилась к перилам и долго плакала. Я слышала, как отец ходил взад и вперед по кабинету.
Успокоившись, я вошла к нему и снова села на кресло. Он стал мне говорить, и с каждым словом отца мне делалось все яснее и яснее, что Гедговт чуждый, далекий, что у меня не было никакого серьезного к нему чувства, что все это блажь, глупости, навеянные весной и ночными разговорами с Наташей.
– Я скажу ему, чтобы он уехал.
Но при одной мысли, что отец будет говорить с доктором, волноваться, мучиться, меня охватил ужас.
– Нет, нет! – с испугом воскликнула я. – Умоляю тебя, не делай этого, я сама сделаю так, что он уедет. Ты поверь мне, поверь, – говорила я, всхлипывая, – я больше ничего, ничего не буду скрывать от тебя, обещаю тебе...
Я верила, что сдержу свое слово...
Отец отвернулся. Послышались странные, кашляющие звуки. Я схватила его руку и поцеловала. С полными слез глазами мы взглянули друг на друга.
"Гедговт, романы, – думала я, выходя из кабинета, – что все это стоит в сравнении с таким счастьем. Разве я смогу бросить его, променять на кого бы то ни было..."
И сбегая с лестницы, неожиданно для себя самой громко сказала: "Дай зарок в том, что я никогда ни для кого его не оставлю".
Внизу я разыскала доктора.
– Я завтра уезжаю! – сказала я ему.
– А когда вернетесь?
– Когда вас здесь не будет.
И на другое утро я уехала к своему брату Илье в Калужскую губернию.
Доктор вышел меня провожать на крыльцо.
Я прожила неделю у брата. С племянницей Анночкой мы заводили граммофон и ставили мою любимую пластинку "Уймитесь волнения страсти" Глинки. Я слушала и плакала о своем неудавшемся романе. В мечтах он казался мне поэтичнее, чем был на самом деле.
В комнате Жули-Мули стоял прекрасный портрет доктора, написанный ею масляными красками.
Вернувшись, я не застала Гедговта. А вместо него снова приехал доктор Никитин. Он передал мне толстое письмо. Желая исполнить свое обещание, я побежала к отцу.
– Пап?, от Гедговта письмо.
– Ну и что же?
Я взяла конверт, не распечатывая положила в него письмо Гедговта, запечатала и написала адрес. Я ждала одобрения, но отец не сказал ни слова.
Мне теперь кажется, что я поступила скверно.
От доктора Никитина я слышала, что Гедговт уехал на русско-японскую войну, в качестве морского врача, и там погиб.
Дядя Сережа
Вскоре после нашего возвращения из Крыма приехал дядя Сережа повидаться с отцом. Он бывал очень редко в Ясной Поляне, особенно за последнее время, и было странно видеть его вне Пирогова в чуждой ему обстановке. Здесь не было и следа обычной его суровости, неприступности, он казался растроганным, размягченным. Так на него подействовала радость свидания с братом, которого он не чаял увидеть после его тяжкой крымской болезни.
Свидание было необычайно трогательное. Старики старались избегать спорных вопросов, на которых они могли бы столкнуться. Отец рассказывал дяде Сереже о своих литературных планах, и Сергей Николаевич внимательно выслушивал их, хотя многому и не мог сочувствовать по своим убеждениям. Утром они вместе пили кофе в кабинете у отца. Обычно никто не входил в кабинет в это время, так как отец за кофеем уже начинал свои занятия: просматривал почту, обдумывал предстоящую работу. Отец нежно заботился о дяде Сереже, спрашивал, не устал ли он, не хочет ли отдохнуть, угощал, выбирая для него мягкие, по зубам, яблоки. И так странно и вместе с тем ласково звучали уменьшительные имена "Левочка", "Сережа" в устах этих семидесятипятилетних стариков. Старость сделала обоих братьев похожими друг на друга. То же спокойствие, благообразие, благородство старых аристократов, та же манера охать, громко зевать так, что все в доме вздрагивали.
– Оооох, ооох, оох! – вдруг слышались страшные не то крики, не то вздохи из кабинета.
– Что это? Кто кричит? Лев Николаевич, ему плохо? – со страхом спрашивали новые, непривычные люди.
– Нет, – отвечали мы со смехом: – это Лев Николаевич зевает.
Семейный уклад дяди Сережи был совершенно особенный. Его жена, цыганка, кроткая Мария Михайловна и три дочери: Вера, Варя и Маша, трепетали перед ним. В доме всегда была тишина. Иногда дядя Сережа, вспоминая что-нибудь неприятное или чувствуя себя не совсем здоровым, начинал громко кричать у себя в кабинете:
– Аааааа!
Жена и дочери пугались еще больше и совсем затихали.
Сына Сергея Николаевича Григория Сергеевича я никогда в жизни не видела. Говорили, что он поссорился с отцом, женился против его воли и жил где-то в Орле. Все три дочери были дружны с моими сестрами и находились под влиянием моего отца. Дядя Сережа дал им хорошее домашнее образование: они прекрасно знали языки и между собой почти всегда говорили по-французски. Жили они очень просто, сами все на себя делали: стирали, убирали свои комнаты, работали на огороде, доили коров. Зимой они учили ребят грамоте, чем могли помогали крестьянам. Все это они делали тихо, незаметно, зная, что этим вызывают недовольство отца. В этой деятельности они, по-видимому, старались найти смысл жизни.
Странные бывали у них фантазии. Помню, приехала я в Пирогово. Вера и Варя в задних комнатах учат ребят.
– У нас урок английского языка, – сказала мне Верочка.
– Английского языка? – удивилась я. – А зачем им английский, когда они по-русски-то как следует не знают.
– Да захотелось им, – кротко сказала мне Вера, – вот я их и учу.
Все три сестры говорили тихими голосами, точно извинялись в том, что они вообще решались говорить. А Верочка, когда смеялась, всегда конфузилась и закрывала рот рукой.
– Знаешь, я вот этому мальчику объясняю слово по-английски, – и она ласково положила руку на голову одному из ребят, – а он мне и говорит: "Ловко, старая псовка!" Каков, а?
Жили мои двоюродные сестры замкнуто, никого не видали, общались только с крестьянами, рабочими, людьми гораздо ниже их по развитию. Всех соседей постепенно дядя Сережа отвадил. Он был нетерпим, не выносил пустоты, пошлости. Помещики, жившие поблизости Пирогова, казались ему неинтересными, малообразованными. Один из соседей – молодой человек был страстно влюблен в младшую дочь Сергея Николаевича – Машу. А Маша, тихая, маленькая, с черными волнистыми волосами, похожая на цыганку, робела перед своим отцом и не знала, как ей отнестись к ухаживаниям.
– Dites, donc, – говорила она, – зa ne fait rien, que Сергей Васильевич dit "собака брешет"?1
Сергей Васильевич Бибиков – высокий, статный человек с длинными, красиво загнутыми усами – был дворянин-помещик, страстный охотник, лошадник, но человек с малым образованием. Дядя Сережа считал его недостойным своей дочери. Двери пироговского дома были для него закрыты, но он старался где мог увидеться с Машей, появляясь перед ней верхом то в поле, то в лесу и всячески добиваясь ее любви.
Пирогово находилось от Ясной Поляны в 35 верстах, а местность была уже совсем другая. Уже за несколько верст от Ясной Поляны кончались леса и начинались степи. У нас крестьяне были избалованные, давно отвыкшие от домотканой одежды, шитых рубах, панев, в Пирогове же можно было еще увидеть, особенно на старухах, старинный крестьянский наряд. В Ясной Поляне крестьяне извозничали, уходили на заработки в город на фабрики, заводы. Плохая земля, малые наделы не могли прокормить семью. В Пирогове была прекрасная земля чернозем, и крестьяне жили главным образом земледелием. Самая лучшая ржаная мука шла на тульский базар из этих мест. Яснополянские крестьяне с презрением говорили про пироговских: "Ну, степные, что они понимают". "Балованные, подгородние", – в свою очередь отзывались пироговские о наших крестьянах.
Бывало, едешь из Ясной Поляны в Пирогово часа три на лошадях, на поезде ездить не было смысла, так как Пирогово находилось в семнадцати верстах от станции. Дорога шла почти все время большаком, бесконечными полями, названия деревень странные, особенно дальше – в степь: "Коровьи Хвосты", "Иконские Выселки". А около самого Пирогова хутор тети Маши совсем чудно назывался: "Порточки". Мы, бывало, покатываемся со смеха, когда спросишь мужиков: "Откуда вы?" А они отвечают: "Да из графских Порточков". Пирогово было видно еще издали. Оно стояло высоко на бугре. На фоне темной густой зелени резко выделялась белая, старинная церковь. А внизу по громадному лугу бесконечными петлями вилась река Упа. По обеим сторонам реки на крутых обрывах раскинулось село, с правой стороны маленькая усадьба сестры Маши, а с левой в зелени, за церковью "большое", как мы его называли, Пирогово.
Дом был старый, растянутый, с большой оранжереей, где всегда при дяде Сереже было много цветов. Мебель старинная, пожухлая от времени, с потертой обивкой, большей частью еще принадлежавшая Николаю Ильичу Толстому. А около дома небольшой, но старый запущенный парк. Некоторые аллеи так заросли, что в них почти не проникало солнце, было свежо и пахло сыростью. Иные были обложены по краям волчьими костями, что в детстве производило на меня страшное впечатление. Жутко становилось, когда я представляла себе всех этих зверей, убитых дядей Сережей на охоте.
Не знаю почему, но дядя Сережа был всегда со мной ласков и я не боялась его. Когда я приезжала, он расспрашивал меня об отце, интересуясь мельчайшими подробностями его жизни. Я должна была ему рассказывать, что отец писал, кто у него бывал, в каком он настроении.
А вечером, когда в старой, уютной гостиной зажигалась керосиновая лампа с большим темным абажуром, неслышными шагами в мягких, прюнелевых туфлях ко мне подходила маленькая сморщенная старушка в черном повойничке и черном платье и, улыбаясь уголками беззубого рта, говорила:
– Ну, чудесненькая моя (это было ее любимое слово – чудесно, чудесненький), спой что-нибудь.
Я косилась в сторону дяди Сережи.
– Сергей Николаевич будет рад, – говорила она, кивая головой.
– Спой, Александра Львовна, "Шэл мэ верста"*.
– Спой, спой, – говорил Сергей Николаевич, улыбаясь.
Тогда я подходила к роялю и пела, а старушка стояла около меня, улыбаясь и шепотом повторяя за мной цыганские слова.
– Тетя Маша, – спрашивала я ее, упорно называя тетей, хотя она меня называла по имени и отчеству, – что значат эти цыганские слова?
Она старалась припомнить, но не могла. За свою долгую жизнь с дядей Сережей она забыла свой родной язык.
– Не помню я, чудесненькая моя, не помню. Ты спой еще что-нибудь.
Говорили, что, когда она была молода, у нее был удивительный голос, нельзя было слушать ее без слез. Но при мне она уже не пела.
Так шла жизнь в Пирогове. Никто не ожидал событий, разыгравшихся здесь, менее всех ожидал их дядя Сережа, для которого не могло быть большего унижения, чем то, что случилось.