355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Жизнь с отцом » Текст книги (страница 13)
Жизнь с отцом
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Жизнь с отцом"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

Корь давно прошла, воспаление в легких также, а я все чувствовала слабость, кашель не прекращался. Я старалась не обращать внимания на свое здоровье, но к вечеру ужасно уставала и то и дело прикладывалась в зале на кушетке. Иногда ночью я просыпалась в сильном поту. Душан Петрович настоял на том, чтобы я измерила температуру. У меня было 38°, но я все еще старалась не поддаваться болезни.

Помню, я лежала после обеда в зале. В комнате была одна Варвара Михайловна. Я чувствовала страшную слабость, от малейшего движения покрывалась потом.

– Александра Львовна! – решительно сказал он. – Александра Львовна! Не пугайтесь! У вас ч?хотка!

Я посмотрела на него с удивлением.

– Что вы, Душан Петрович, что вы говорите? – переспросила я его, надеясь еще, что он шутит.

– Ничего. Не волнуйтесь. Мы потихоньку с Варварой Михайловной послали вашу мокроту в Тулу исследовать, оказалось, у вас много туберкулезных палочек есть, – сказал Душан Петрович и вдруг залился неудержимым хохотом.

Глядя на него, и я с трудом сдерживала приступ подступавших к горлу не то смеха, не до рыданий. Наконец, справившись с собой, я оставила хохочущего Душана в зале и пошла к отцу.

– Я знаю, – сказал он, отвернувшись, как будто умышленно избегая моего взгляда, – знаю, будем надеяться на Бога.

Он не мог говорить, да и я с трудом удерживалась от слез. Я поспешно вышла из комнаты.

А на другой день вызвали врача из Тулы, и они вдвоем с Душаном Петровичем стукали, слушали меня и нашли активный процесс в обоих легких.

– Завтра же в Крым, – сказал мне тульский доктор.

– Я не могу, не поеду, доктор, нельзя ли здесь меня полечить?

– Нельзя. Если здесь останетесь – будет плохо. Нужен воздух, солнце. В Крыму поправитесь через два месяца.

Я тотчас же собралась. Отец сидел в кабинете, когда я пришла проститься с ним.

– Прощай, голубушка, – сказал он и заплакал.

Я бросилась перед ним на колени, стала целовать его руки.

– Ну полно, полно, душенька, – говорил он. – Бог даст скоро увидимся.

Я выбежала из комнаты. И меня охватил ужас: вдруг я никогда больше не увижу его! Я снова вошла. Он сидел все в том же положении... Я опять бросилась перед ним на колени, схватила его руки.

– Уйди, Саша! – крикнул он мне почти сурово.

В Крыму врач Альтшуллер, когда-то лечивший моего отца, с удивлением спросил, увидавши меня толстую и с виду здоровую:

– Вы зачем в Крым приехали?

– Выслушайте, говорят, туберкулез.

– Не может быть, – сказал доктор. Но выслушавши, отнесся серьезно: Исполняйте все мои предписания и через два месяца не туберкулез вас съест, а вы его с вашим организмом...

В Крым со мной поехала Варвара Михайловна, знавшая хорошо стенографию, и я решила не тратить зря времени, а усовершенствоваться в стенографии, которой я давно уже занималась. "Это будет отцу сюрприз", – думала я. И я ежедневно занималась несколько часов, записывая решительно за всеми: за Варварой Михайловной, которая болтала без умолку, за больными в пансионе, которые без конца говорили о температуре, весе, усиленном питании.

Стенография радовала меня, давала смысл и цель моему пребыванию в Крыму, но было одно незначительное обстоятельство, которое меня приводило в отчаяние. Один раз, когда я мыла голову, все мои и без того небольшие волосы, остались у меня в руках. На голове образовались плешины, пришлось остричься. Отец терпеть не мог стриженых.

"Вот ахнет, как увидит, – думала я, – опять будет говорить, как ты дурна, как дурна!"

Я делала все для того, чтобы поправиться, исполняла все предписания Альтшуллера, даже стала есть мясо, и силы мои быстро восстановились.

Каждый день я получала от отца письма и каждый день писала ему.

"Хочется написать тебе, милый друг Саша, и не знаю, что писать. Знаю, что тебе желательнее всего знать обо мне, а о себе писать неприятно. О том, как ты мне дорога, составляя грех исключительной любви, тоже писать не надо бы, но все-таки пишу, потому что это думаю сейчас. Внутреннее состояние мое в последние дни, особенно в тот день, когда ты уезжала, была борьба с физическим, желчным состоянием. Состояние это полезно, потому что оно дает большой материал для работы, но плохо тем, что мешает ясно мыслить и выражать свои мысли, а я привык к этому. Нынче первый день мне лучше, но ничего кроме писем: Шоу еще об обществе мира и еще кое-кому не писал. Ге занят книжечками, которые уже в сверстанном виде и меня радуют. Нынче был еще здесь Соломахин*, тоже меня радующий своей серьезной религиозностью. Зачем родятся и детьми умирают, зачем одни век в нужде и образованы, другие век в роскоши и безграмотны, и отчего одни люди, как Соломахин, весь горит, т.е. вся жизнь его руководима религией, а другой, другая, как ложка не может понять вкуса той пищи, в которой купается?

Вчера ездил с Булгаковым, нынче с Душаном. Дэлир покоен, погода чудная, фиалки Леньки* душат меня, стоя теперь передо мною. Как-то у вас? Что-то пишут, что там холодно. Пиши ты или Варя каждый день. Л.Т.".

Последнее письмо отца от 17 мая было особенно бодрое, радостное. Я уже считала дни и с нетерпением ждала, что вот-вот опять буду вместе с ним, что буду опять работать для него.

"...все жду тебя с радостью, – писал отец, – но был бы очень огорчен, если бы ты приехала раньше, чем это полезно для твоего здоровья. Как мне весело стало сегодня от твоего бодрого письма. Хорошо, если опять будем вместе. А главное, хорошо, если будем хоть и не совсем недовольны собой, а нынче немного менее дурны, чем вчера. Ну, не буду надоедать тебе рассуждениями..."

27 мая я опять была с отцом.

Он провел рукой по моим коротким, вьющимся волосам и весело сказал:

– А я думал, что ты бритая...

У Чертковых в Мещерском

После тяжелой болезни и несвойственного мне состояния вялости я вдруг снова почувствовала себя здоровой и сильной. Правда, иногда я прихварывала и опять появлялся кашель, поднималась температура, но сравнительно все это было пустяками. На душе было радостно. Я была опять в Ясной Поляне, опять помогала отцу. Теперь я могла записывать за ним стенографически и постепенно он стал пользоваться моими услугами. Помню, первое время, когда он диктовал письма, мне было очень страшно. Вдруг я не разберу стенограмму и пропадет его слово. Я писала медленно, стараясь тщательно выводить стенографические значки. Иногда, когда отец останавливался, я на всякий случай сверх значков писала трудные слова буквами. А отец все удивлялся быстроте и никак не мог привыкнуть говорить без остановки. Скажет и молчит, а я давно уже записала и жду.

– Удивительно, – говорил он, – уже записала? Не может быть!

Глаза его ласково сияли, а у меня в груди все пело и ликовало от счастья.

Когда мам? и врачи говорили, что осенью мне опять надо будет ехать в Крым, я только посмеивалась. Теперь, когда я могла помогать ему, когда я чувствовала полное восстановление сил, ничто не могло заставить меня снова его покинуть!

Помню, как сильно я чувствовала в этом году весну, длаже не весну, а начало лета. После Крыма Ясная Поляна казалась такой прекрасной и родной.

Жизнь наладилась по-прежнему. Та же работа, посетители, прогулки, разговоры или чтение вслух по вечерам. Единственно, что отравляло радость, было неспокойное состояние матери. Чувствовалось, что достаточно малейшего повода, чтобы она снова вышла из равновесия. Отец не переставая мучился.

"Вернулся и застал черкеса, приведшего Прокофия. Ужасно стало тяжело. Прямо думал уйти. И теперь, нынче 5-го утром, не считаю этого невозможным" (5 июня 1910 года).

Я была в том же счастливом, приподнятом настроении, когда отец объявил о своем решении поехать к Чертковым на станцию Столбовую под Москву. С нами поехали Душан Петрович, Булгаков и Илья Васильевич.

Нас встретил на станции Владимир Григорьевич, радостный и веселый. Здесь в Мещерском было гораздо проще и уютнее, чем в Крекшине. Может быть, оттого, что народа было меньше, а может быть, на душе у меня было хорошо и все представлялось в радужном свете. Все были ласковы, шутили, не было обычного у Чертковых скучного, сектантского настроения.

Кроме Чертковых было несколько молодых людей-толстовцев. Позднее приехал артист Орленев, заинтересовавший Владимира Григорьевича своим проектом народного театра. При ближайшем знакомстве артист вызвал разочарование. Отца он удивил своей наружностью.

– Нет, ведь это поразительно. Каблуки-то какие, а декольте? Вы заметили? спрашивал он у Владимира Григорьевича.

По вечерам все собирались внизу, в столовой.

– А ну-ка, Валентин Федорович, – говорил отец, – спойте что-нибудь.

У Булгакова был большой тенор, мало обработанный, но приятный.

– Ну спойте, спойте, русскую песню какую-нибудь.

Я аккомпанировала, мрачные молодые люди подтягивали.

Мне всегда казалось, что в толстовцах чего-то не хватает. Будто толстовство обязывало их к какому-то внешнему постничеству: ношению блузы, отказу от смеха, веселья. Они точно не понимали, что нельзя отказываться от радости, что радость не только не греховна, но необходима, как воздух, как мысль, как пища. Постепенно, под влиянием веселья старших – отца, Черткова, заулыбались молодые лица. О Булгакове мне и говорить нечего, мы хохотали при малейшем поводе.

Иногда Чертков шутил, но делал это всегда с таким серьезным видом, что трудно было сразу понять, шутит он или нет. Он морщил горбатый нос, хмурил брови, и только в глазах иногда можно было уловить лукавый огонек.

Отец всегда говорил, что человека можно узнать по смеху. Хорошего человека смех – красит, плохого – уродует. Черткова смех – красил, лицо его, всегда строгое, властное, принимало детски-милое, почти наивное выражение, хохотал он громко, от души.

Единственно, что мне не нравилось в Мещерском, это были сумасшедшие. Недалеко от имения находилось несколько лечебниц для душевнобольных. Отец всегда интересовался ими, и теперь ему хотелось воспользоваться случаем, чтобы понаблюдать больных, поговорить с ними. Он несколько раз ездил в больницы, и каждый раз я испытывала ужас, когда отец ходил, окруженный безумными людьми.

Некоторые больные от разговоров приходили в страшное возбуждение, жаловались на докторов, говорили, что их здесь неправильно лечат, мучают, истязают. Особенно тяжелое впечатление произвела на отца одна больная учительница. Доктора предупредили нас, что ей ни в чем нельзя перечить. Но отец, забывшись, что-то возразил ей. Она начала так возбужденно и нервно говорить, так обиделась на него, что он не знал, как от нее отделаться.

Раза два отец ездил в кино, устраиваемое для больных. Темный зал, на экране идут какие-то глупые мелодрамы. В темноте белеется блуза, борода, я чувствую, что весь зал наполнен безумными, и хочется скорее, скорее бежать отсюда. А отец спокойно перебрасывается замечаниями с Чертковым, и ему, по-видимому, и в голову не приходит, что можно чего-нибудь бояться.

Помню, не раз отец высказывал мысль, что сумасшествие есть не что иное, как крайний эгоизм, – когда человек все мысли, все интересы сосредоточивает на себе самом.

– Чем больше смотрю на них, тем больше убеждаюсь, что в сущности все люди ненормальные, – весь вопрос только в степени сумасшествия. Человек истинно религиозный, имеющий основу жизни, никогда не сойдет с ума, – говорил он, и один из постоянных вопросов, который он задавал больным, был:

– Верите ли вы в Бога?

– Бог злой, – отвечали некоторые, – если бы Он был добрым, Он не допустил бы, чтобы меня так мучили.

– Мой Бог – наука, – важно ответил один из больных.

Неприятной стороной этих посещений были торжественные приемы, которые устраивались администрацией больниц: встречи и проводы с букетами, фотографами.

В сущности, пребывание в Мещерском было последним радостным периодом для отца. Он отдыхал, ничто его не мучило, кроме мысли о возвращении в Ясную Поляну. Он даже написал здесь два рассказа: "Нечаянно" и "Разговор с крестьянином". Давно не работал он с таким увлечением и не радовался так написанному.

– Саша, – закричал он, весело помахивая рукописью,

Сочинитель сочинял,

А в углу сундук стоял.

Сочинитель не видал,

Спотыкнулся и упал!

на вот, перепиши!

– Урра, пап?! Вот это уж я вам не дам переписывать, – крикнула я Булгакову и вместе с рукописью полезла вниз, в окно по приставной лестнице.

– Ну, это и я полезу, – сказал отец, – чем я хуже тебя?

– Тебе нельзя, – ответила я, спускаясь, – тебе не по возрасту...

– А я все-таки полезу, – задорно прокричал он мне вслед, но, должно быть, устыдился Ильи Васильевича, который был тут же, и пошел вниз обычным ходом.

По приставной лестнице обычно лазили, когда Анна Константиновна отдыхала, чтобы не тревожить ее беготней по дому.

Радостное настроение увеличилось еще известием о том, что Черткову разрешается вернуться в Тульскую губернию.

Но... недаром говорится, что много радости перед большим горем.

22 июня* в пять часов дня, когда отец собирался отдыхать, я получила телеграмму: "Сильное нервное расстройство, бессонница, плачет, пульс сто, просит телеграфировать. Варя"**.

Когда отец проснулся, я понесла ему телеграмму, он сильно было встревожился, но я обратила его внимание на слова: "просит телеграфировать". Очевидно, Варвара Михайловна приписала эти слова, чтобы показать, что положение не очень опасно. Так это на самом деле и оказалось. Телеграмма была написана матерью, которая просила Варвару Михайловну за нее подписаться. Мы долго совещались и решили послать телеграмму с запросом о здоровье, на что получили уже ответ от мам?: "Умоляю приехать 23-го, скорее. Толстая".

Но в этот день отец не мог уехать. Он ждал приезда В.А.Молочникова, недавно сидевшего в тюрьме за его сочинения. Кроме того ждали Эрденко. Уверенный в том, что серьезной болезни у матери не было, а что снова у нее начался приступ истерии, отец послал еще одну телеграмму с запросом, необходим ли его приезд. На это он получил срочную телеграмму с подписью Варвары Михайловны: "Думаю, необходимо". (Эта телеграмма так же, как и предыдущая, была послана матерью).

После этого отец решил не откладывать. В этот же день в шесть часов вечера мы выехали домой.

Не осталось и следа нашего радостного настроения. В вагоне больше молчали, каждый про себя думал о том, что предстоит. Только один Булгаков был как всегда беспечен.

В Туле отец вышел на вокзал, чтобы написать Тане письмо, но ему не дали этого сделать. Кругом него столпились гимназисты, гимназистки, дамы и барышни и стали просить автографов. Сначала робко подошел один, и когда отец согласился ему подписать, подошел второй, третий – его окружили тесным кольцом. Не оставалось уже портретов отца в вокзальном киоске, посыпались виды, головки декольтированных дам. Отец отказался на них давать автограф, встал и пошел в вагон. Его опять окружили, и он едва протиснулся к поезду. Когда он вошел в вагон, за ним следом ринулись несколько особенно настойчивых девиц.

Мы приехали домой в 11 часов.

Дневники

Мам? лежала в постели и громко стонала. В этих стонах было что-то до такой степени преувеличенное, деланное, что я с трудом заставила себя ласково поздороваться с ней, осведомиться об ее здоровье. Но не успел отец войти в комнату, как стоны превратились в сплошные вопли.

– Нет в тебе жалости, – кричала ему мать, – у тебя каменное сердце, ты никого не любишь, кроме Черткова. Я убью себя, вот увидишь, отравлюсь!

Она упрекала отца за то, что он слишком долго пробыл у Черткова.

Отец тихо, ласковым, дрожащим голосом просил ее успокоиться. Но чем больше он умолял, тем больше она стонала и причитала.

Невольно вспоминалась мне учительница в Мещерском, которая жаловалась отцу на жестокость докторов.

Я тоже старалась успокоить мать. Напоминала ей о здоровье отца, говорила о том, как он устал дорогой, как измучили его любопытные!

– Да, – истерически кричала она, – он выше всего, выше всех, а я никому не нужна! Все важнее меня!

– Уйди, – тихо сказал мне отец, – уйди!

Я вышла. Несколько раз ко мне в комнату прибегала Афанасьевна*.

– Да подите же, Александра Львовна, графиня замучила графа! – говорила она.

И так продолжалось до 4 часов утра! Но я не решилась войти к родителям.

Потянулись тяжелые дни. Отец ни днем, ни ночью не знал покоя. Если мать и затихала, то все мы знали, что это лишь затишье перед бурей. Достаточно было малейшего повода, чтобы снова вызвать слезы, жалобы и упреки. Мы боялись говорить, боялись шутить, смеяться, я боялась заходить к отцу в комнату.

Как ни сдержан был отец, но иногда он терял терпение и искал во мне поддержки.

Как-то утром я писала в "ремингтонной". В 12 часов он вышел из кабинета бледный, как полотно.

– Опять она бог знает что говорит, – сказал он, морщась точно от невыносимой боли. – Ужасно, ужасно! – и махнув рукой, круто повернулся и вышел из комнаты.

Я продолжала писать. Вдруг из залы с страшным криком: "Кто там? Кто там?" – выскочила мам?. Она шла как-то неестественно, задерживая шаги, тяжело дыша. Я пошла в залу.

– Никого нет, – сказала я спокойно, – никого, это тебе показалось.

Вошел отец, мать упала на пол. Он что-то сказал ей. Она с воплями и стонами побежала по всем комнатам.

– Куда она, куда? – в ужасе закричал отец. И мы все: отец, Душан Петрович и я, бросились за ней. Ее нигде не было. Наконец отец увидал ее. Она лежала на полу за шкафами в библиотеке, ползала со склянкой опия в руке и кричала:

– Только один глоточек, только один.

Она водила склянку с опием около рта, но не пила. Сначала я хотела вырвать пузырек из ее рук, но вдруг мне стало противно, гадко.

– Знаешь, мам?, – сказала я ей. – Нам слишком трудно с отцом. Мы не в состоянии с тобой справиться. Я сейчас же пошлю телеграмму Сереже и Тане, чтобы они приехали. Пусть они, как старшие, что-нибудь сделают для спасения отца.

Мои слова произвели сильное впечатление. Мам? встала, очень скоро успокоилась и даже попросила кофе.

Через пять минут, когда снова я сидела за машинкой, мать пришла ко мне и сказала:

– Ради Бога не посылай телеграммы Сереже и Тане. Я здорова, я больше не буду... А если Сережа и Таня приедут, они так же зло будут смотреть на меня, как и ты, за то, что я мучаю отца, – сказала она как-то по-детски жалостно. Мне было бесконечно жалко ее, и я поверила, что она возьмет себя в руки, перестанет мучить себя, отца, всех нас...

Через несколько дней повторилось то же самое. Это было в шестом часу, в час отцовского отдыха. Отец позвонил, я вошла к нему. Он не мог спать, был очень расстроен. Мам? находилась опять в том же возбужденном состоянии. На этот раз она спрашивала его, где находятся дневники, и требовала, чтобы он их отдал ей. Отец ответил, что они находятся у Черткова. Тогда она стала допытываться, где Чертков их хранит. Отец ответил, что не знает. Мам? стала упрекать его во лжи и требовать последний дневник.

– Дай я прочту, что ты там писал про меня!

И когда отец дал ей прочитать и она увидала фразу: "Соня опять очень возбуждена и истерична, решил бороться с ней любовью", она почему-то ужасно рассердилась, выбежала из дома, ходила час по парку под проливным дождем, промокла и, не переодеваясь, села писать дневник.

Я почувствовала полную беспомощность. Надо было что-то предпринимать. На моих глазах уходили последние силы отца, а я не знала, что мне делать.

"Отец решил бороться с ней любовью, надо брать с него пример, надо терпеливо, добро относиться к ней, как к больной", – думала я.

Мам? меня не оставляла в покое. Когда она не могла говорить с отцом, она приходила ко мне. Все дрожало во мне, когда мать, нервно постукивая каблуком, говорила.

– У Льва Николаевича сердца нет, он никого не любит, он холоден как лед... когда ты уезжала в Крым, он и по тебе не скучал, такой веселый был...

Я умоляла ее замолчать.

– Что значит бороться со мной любовью? – продолжала она, не слушая меня. С чем бороться? Прочтут его дневники и скажут про меня, что я злодейка! А что я ему сделала?

Я старалась, как могла, успокоить ее, старалась доказать ей, что она мучает отца и что несправедливо обиделась на него. Я рассказывала ей, как отец вспоминал ее в Мещерском, как он радовался свиданию с ней и как тяжело ему было получать настойчивые телеграммы с требованием приезда и еще тяжелее слушать незаслуженные упреки.

Уговоры мои не действовали, и я с ужасом увидала, что она снова побежала к отцу. Через несколько минут и отец и мать пришли ко мне в "ремингтонную".

– Саша, – сказал отец, – ты знаешь, где дневники, – скажи мам?!

– Нет, я не знаю.

– А! – закричала мать. – А! Чертков их украл, хитростью увез! Где они, где?

– Я не знаю, Соня, это ведь совсем неважно.

– Мне неважно, а Черткову важно! – вскрикнула мать. – Почему мне, жене, это менее важно, чем этому дьяволу Черткову?

– Потому что он всю жизнь посвятил мне, занимается моими писаниями, и потому, что он самый близкий мне человек! – и отец пошел из комнаты.

– Убей меня, дай мне опия, – кричала она.

Отец остановился.

– Соня, – сказал он со слезами в голосе, – я всячески стараюсь быть добрым с тобой, записал в дневнике, что хочу любовью бороться с тобой, и ты в этих словах видишь что-то дурное, осуждаешь всех, все, и мы живем с тобой совершенно розно...

– Но ведь я страдаю, мучаюсь.

– Я готов на коленях со слезами просить тебя, чтобы ты успокоилась. Рыдания подступили ему к горлу. – Больше я ничего не скажу тебе, не сделаю ни одного упрека, – добавил он и ушел к себе.

"Должно быть, она больна", – думала я, придя к себе в комнату вечером, снова и снова обдумывая создавшееся положение.

А мам? долго ходила по аллеям и пришла к новому решению. Если отец попрекает ее, что она живет в роскоши, она согласна уйти с ним в простую избу. Черткова она не пустит. Чертков дьявол, говорила она, разлучивший ее с отцом. Надо позвать священника, с водосвятием отслужить молебен, чтобы изгнать дьявольский дух, который вселил Чертков в Льва Николаевича.

"Как тяжело было! Но что же это? Что?" – задавала я себе вопрос. С одной стороны, как будто болезненная ревность к Черткову, с другой – желание оправдаться перед будущим поколением, постоянный разговор о том, в каком ужасном свете она постарается выставить отца, Черткова, и, наконец, забота о материальном: о рукописях, об издательских правах. У меня голова шла кругом Я не могла одна справиться с создавшимся положением и умоляла отца вызвать сестру Таню. Мы послали ей срочную телеграмму.

С минуты на минуту ждали приезда Черткова. Мам? волновалась и все хотела увезти куда-нибудь отца, чтобы Чертков не застал его в Ясной Поляне. Она долго умоляла отца поехать с ней к брату Сергею в Никольское-Вяземское и наконец отец согласился. Таня почему-то не приехала, задержалась. Вечером 27-го пришел Булгаков из Телятинок и наивно, не подозревая, какой эффект получится от его слов, сообщил, что приехал Чертков.

И сейчас же мам? стала лихорадочно собираться к брату, укладывалась, отдавала распоряжения.

– Велите садовнику дыню с парников принести. Семену Николаевичу напечь на дорогу пирожков.

Я решила тоже поехать с родителями.

– Нечего тебе ездить, – сказала мам?, – и Сережа не рад тебе будет, и лошадей за тобой не вышлют на станцию.

Но я настояла. Со мной поехал Николай Николаевич Ге, гостивший в это время в Ясной Поляне.

Тяжелая была поездка. Началось с того, что для меня не было места в экипаже. В поезде она всем была недовольна, говорила, что на нее мало обращают внимания. Если уходили из купе, жаловалась, что ее бросили как собаку.

В вагоне отец позвал меня и продиктовал мне следующую мысль:

"Как странно, что люди стыдятся своей нечистоплотности, трусости, низкого звания, но гнева не только не стыдятся, но радуются сами за себя, подхлестывают себя, усиливают его, считая его чем-то хорошим".

Не рассчитывая на то, что за нами вышлют лошадей, мы с Николаем Николаевичем вышли на предыдущей станции, где можно было нанять тележку, и уехали к Сереже. Родители проехали до следующей остановки. Когда мы приехали в Никольское, оказалось, что телеграммы брат не получил и старики сидят на станции Бастыево и ждут. За ними тотчас же были посланы лошади, но им пришлось ждать около пяти часов. Отец не скучал. Он съел овсянки, которую согрела ему мать, и пошел гулять. По дороге он встретил партию железнодорожных рабочих и с двенадцати до половины третьего проговорил с ними. В два часа рабочим надо было идти на работу, но они не могли оторваться и все говорили с отцом, забыв про свой послеобеденный отдых.

Пока мы ждали родителей в Никольском, я Тане и жене брата рассказывала, что у нас происходит дома. Я просила их помощи, говорила о том, что мы вдвоем с отцом несем непосильный крест и что старший брат и сестра должны помочь нам.

Таня советовала мне любить и прощать мать. И я в первый раз в жизни рассказала ей про свое тяжелое детство, про то, как невыносимо трудно мне с матерью.

Таня была на двадцать лет старше меня и помнила мать другой – молодой, спокойной.

Когда приехали родители, Таня долго говорила с матерью, но уговоры ее действовали плохо. Мам? оправдывала себя, обвиняла отца и всех окружающих. Отец измучился за эту поездку, да по правде сказать и я чувствовала себя совершенно разбитой. Но с матерью отец был по-прежнему кроток и терпелив.

За день до нашей поездки он потребовал, чтобы я принесла ему его последний рассказ, где героиня была выставлена в плохом свете. Он описал ее энергичной брюнеткой с черными глазами. Когда он вернул мне рассказ*, я заметила, что слово "брюнетка" зачеркнуто, а вместо него написано: "блондинка с голубыми глазами".

– А то мам? еще на свой счет примет! – сказал он.

27 июля отец записал у себя в дневнике: "Сумасшедшие всегда лучше, чем здоровые, достигают своих целей. Происходит это оттого, что для них нет никаких нравственных преград: ни стыда, ни правдивости, ни совести, ни даже страха".

Я очень надеялась на поездку к брату, я думала, что он вместе с сестрой помогут нам. Но мы с отцом возвращались в Ясную Поляну опять такие же беспомощные и одинокие.

По дороге отец выходил на станциях погулять, мать шла за ним.

– Нет уж, – говорила она, – я с тобой, я каждый раз буду выходить с тобой, а то ты на станции возьмешь да нарочно и останешься.

– Ах, Соня, – с горечью говорил отец, – ведь это стеснительно.

– Нет, нет, я только буду следить за тобой, куда ты, туда и я.

В Скуратове, где поезд стоял десять минут, отец вышел, мать за ним. Вдруг она хватилась, что с ней нет мешка.

– Украли, украли мешок, – нервно вскрикнула она. – Нарочно сдавили нас и украли.

На платформе было много публики, столпившейся, чтобы посмотреть на Толстого. Все с недоумением оглядывались на мать. Мешок оказался в поезде, в купе.

Мы приехали в Ясную Поляну в час ночи, во втором часу отец заснул. Мать вошла к нему в спальню и разбудила его. Около пяти часов утра он заснул вторично. Утром она опять разбудила его.

– Мам?, что ты делаешь, – сказала я ей, узнав от отца, что она не давала ему спать, – ты погубишь его!

Она сконфузилась.

– Да, – сказала она, – я сама огорчилась, я не думала, что он спал.

От свидания с Таней у матери осталось тяжелое впечатление, она боялась ее приезда, говорила о том, что в Ясной Поляне опасные желудочные заболевания, что нельзя сюда привозить маленькую Танечку.

– А как бедная Танечка поглупела, – говорила мам? Варваре Михайловне. – От ее разговоров у меня осталось кошмарное впечатление.

Так шел день за днем. Сначала как будто требования и упреки матери были довольно расплывчаты, затем они сделались более определенными. Первое требование ее было, чтобы отец отдал ей дневники; второе, чтобы он перестал видеться с Чертковым.

С дневниками положение было тяжелое. После того, как отец подписал в Крекшине завещание, по которому он отдавал все свои сочинения на общее пользование, он отметил это событие у себя в дневнике, совершенно забыв о том, что его может прочитать мать. Теперь, получив дневники, она бы не успокоилась, а снова начала бы мучить отца просьбой уничтожить завещание. Мы с Чертковым очень боялись, что отец согласится дать матери дневники.

Второго июля, как только отец пришел к завтраку, мать принесла показать ему письмо, которое она написала Черткову с просьбой отдать ей дневники. "Сделайте это, – писала она, – чтобы Лев Николаевич мог спокойно жить".

– Хорошо я написала, Левочка?

– Нет, очень плохо.

– Почему же плохо?

– Потому что ты просишь у Черткова дневники, которые я отдал ему по собственному желанию.

– Ах, Саша, – вдруг резко повернулась ко мне мать, – уйди, когда я с отцом серьезно разговариваю.

Я вышла. В шесть часов отец позвонил. Я вошла к нему.

– Как себя чувствуешь?

– Плохо, стеснения в груди, не спал. Доконает она меня! Кроме того меня мучает, что я обещал показать ей дневники.

Я ахнула.

– Да, да, и теперь не знаю, как быть, вероятно, я ей скажу, что ошибся, что я не могу этого сделать, что есть вещи, которые я не хочу, чтобы она знала. Но ты только представь себе, что из этого выйдет!

Я ясно это представляла. Если отец скажет матери, что ошибся, будет такая буря, что отец не выдержит. Если показать ей дневники и она прочтет в них про завещание – будет еще хуже!

Вечером, когда приехал Чертков, я пошла к отцу в кабинет, и мы совещались о том, что нам делать с дневниками. Во время разговора мне показалось, что я слышу шаги в гостиной. Я подошла и туго затворила дверь. Через несколько минут я услышала шорох за балконной дверью. Я выскочила. Вытянув шею, прислонившись к косяку на балконе, в одних чулках, стояла моя мать.

Сердце забилось, дыханье прервалось. Я не сразу ответила отцу на его вопрос: кто там?

– Мать! – сказала я наконец.

– Я все слышала! – крикнула она, убегая.

Через минуту она быстро вошла в комнату, с горящими глазами и красными пятнами на лице.

– Владимир Григорьевич! – воскликнула она. – Я все слышала, я очень взволнована, у вас опять заговоры против меня, нам надо объясниться!

– Нет, Софья Андреевна, я повторю вам все, что мы говорили, – спокойно сказал Владимир Григорьевич.

Мы с отцом вышли в залу к брату Мише, только что вернувшемуся из астраханских степей, куда он ездил покупать лошадей. Миша рассказывал отцу про веру калмыков, как они своим божкам молятся.

– Как странно, – сказал отец, – одна из величайших и глубоких религий (магометанство) превратилась теперь в такое грубое язычество.

Но разговор не вязался, перескакивая с предмета на предмет. Все мыли и чувства отца были сосредоточены на разговоре в кабинете.

Заговорили об отрубах.

– Что ж, у вас там применяется этот ужасный, отвратительный закон 9 ноября? – спросил отец у Миши.

– Да, я теперь тоже в нем разочаровался, – ответил Миша, – сколько ссор, споров среди крестьян.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю