355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Жизнь с отцом » Текст книги (страница 2)
Жизнь с отцом
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Жизнь с отцом"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

– Лучше чай пей.

Няня молча пьет дымящийся чай с блюдечка, дует и громко глотает. Мне рассказ про Алешу не нравится, грустно как-то и стыдно, что я могла смеяться, когда Алеша умер.

– На все воля Божья. Алеше и Ванечке не дал Бог жить, а вот тебя как мать рожать не хотела, а ты ишь какая выросла...

– Как не хотела, расскажи, няня!

– Вот надоела, все ей знать надо.

– Ну, няня, пожалуйста!

Няня допивает чай, переворачивает чашку на блюдечко и фартуком утирает рот.

– Так вот, не хотели тебя графиня рожать, да и все. (Нянюшка из почтения называла мою мать "они".) В это время, помню, у графини с графом большие нелады были. Графиня все плакали, а граф такой серьезный, бывало, пройдет, брови сдвинуты, даже страшно. Все одни в кабинете сидели или уйдут куда-нибудь, долго их нет. А графиня все плачет. Потом узнала графиня, что беременна. "Левочка, – кричит, – не хочу, не хочу рожать, ты бросить нас хочешь, уйти!" А граф все что-то уговаривают. Конечно, я с маленькими тут же, все слышу. Это господа всегда думают, что мы ничего не понимаем, а мы во всем, как есть, бывало, разбираемся: кто с кем поссорился, да кто в кого влюбился... Потом поехали Софья Андреевна в Тулу к акушерке выкидыш делать. А акушерка говорит: "Нет, графиня, кому другому с удовольствием сделала бы, но вам, хоть озолотите, не стану. Случится что – беда!" Поездили, поездили графиня в Тулу, так ничего и не вышло. А уж чего-чего ни делали: и ноги в кипяток опускали, и ванну принимали, да такую горячую, что терпеть невозможно. А то, бывало, влезут на комод и давай оттуда прыгать, даже страшно станет! "Что вы, говорю, Софья Андреевна, делаете, разве можно, ведь вы можете так свою жизнь загубить". "Не хочу, – говорит, – няня, рожать, граф меня больше не любит, бросить нас, уйти хочет!" А сама все прыгают. Ну, не помогло ничего – родили:

Тоска сжимает сердце, в носу щекочет, но няня этого не замечает и продолжает свой рассказ:

– Вот тебе родиться, и граф ушел. Нет его! Графиня плачет. К ночи пришел, и ты родилась. Помирились. Родилась ты здоровая, большая, волосы черные, глаза – не разберешь какие, а большие. В доме все радуются, что девочка: давно не было девочек, все мальчики.

Самовар то затихает, то опять начинает шуметь. Няня встает и прикрывает его крышкой. На душе у меня немножко проясняется. Я довольна, что все обрадовались моему появлению на свет, и с нетерпением жду продолжения рассказа.

– Ну, няня, что же дальше?

– Да ничего.

– Как ничего? Говори же: что дальше?

Няня снова садится и начинает перетирать посуду.

– Дальше! Не захотели тебя кормить графиня, вот что. Уж очень ей все постыло было. С графом все нелады шли. Чудил он в ту пору. То работать уйдет в поле с мужиками с утра до ночи, то сапоги тачает, а то и вовсе все отдать хочет. Графине это, конечно, не нравилось. Жили, жили, наживали, опять же дети маленькие... Ну, графиня назло графу, знала, что он этого не любит, и взяли тебе кормилицу. Здоровая была баба, толстая.

В нянином тоне чувствуется явное недоброжелательство. Мне делается бесконечно грустно. Я стараюсь незаметно смахнуть слезы.

– Вот тебе и раз! – вскрикивает сердито няня. – Что же это такое? Знала б я, что ты такая нюня, нипочем не стала бы рассказывать!

Наша семья

Летом мы жили в Ясной Поляне. В начале сентября переезжали в Москву, где малыши должны были учиться. Братья ходили в лицей и гимназию, у меня была англичанка, и я училась дома.

Отец и старшие сестры до поздней осени оставались в Ясной Поляне, а иногда уезжали туда ранней весной, хотя мать очень не любила с ними расставаться. Она уверяла, что без ее забот, без повара, без хорошей пищи отец непременно заболеет, что сестры не сумеют заботиться о нем так, как она, что живут они в грязи, без прислуги и вообще наделают массу глупостей.

С тех пор как себя помню отец постоянно страдал от болей в желудке. То у него делались запоры, то расстройство, особенно его мучила изжога. Чего только не прописывали ему врачи: и соду, и толченый уголь, и магнезию, и различные минеральные воды – ничто не помогало. Иногда у отца болела печень, но сильных припадков я не помню. Мать рассказывала, что раньше он страдал ужасно. Бывало, она просыпалась от его ужасных криков. Один раз, прибежав в залу, она увидела, что отец катается по полу в страшнейших мучениях. Мам? всегда заботилась, чтобы пища для отца была легкая, и вопрос питания возвела чуть ли не в культ.

Ежедневно вечером приходил к ней повар Семен Николаевич, и они долго обсуждали меню. К обеду полагалось четыре блюда: суп мясной для всех, для Л.Н. и для сестер – вегетарианский. Если на третье зелень, на второе что-нибудь более питательное – рисовые котлеты или макароны с сыром. Сладкое также в зависимости от состояния желудка Л.Н. и маленьких: кисель с миндальным молоком, компот, трубочки со сливками или блинчики с вареньем.

Если Л.Н. чувствовал себя почему-либо слабым, мам? и Семен Николаевич, как заговорщики, решали тайком подлить в грибной суп немного бульона. Когда мам? была занята, Семен Николаевич клал ей на письменный стол меню, написанное в сшитой им самим длинной тетрадке. Здесь кроме ежедневных записей обедов и завтраков встречались целые рассуждения: "У Ванечки болит животик, сделай ему куриные котлеты и бульон", "Свари жиденькой смоленской кашки на грибном бульоне к завтраку Льву Николаевичу, он что-то жаловался на боль в желудке", "К обеду гости. Купи в Охотном ряду рябчиков, брусники да поищи хорошей цветной или брюссельской капусты".

Повар Семен Николаевич понимал мою мать с полуслова. Искусство кухни было доведено до совершенства. Каждый вечер, перед сном, мам? любовно обдумывала, чем кого кормить. В этом была ее радость и гордость.

А отец стремился свести свои потребности к минимуму, ему не надо было ни поваров, ни лакеев. Вырвавшись один с сестрами в Ясную Поляну, он наслаждался свободой, пользуясь услугами какой-нибудь деревенской бабы, которая не имела понятия о кулинарии, отрубала головки у спаржи, но зато не примешивала мясного бульона к грибному супу.

Помню, у них жила грязная и глупая баба Анисья, впоследствии отличалась в деревне тем, что воровала у крестьян овец. Ее поймали и, сделав обыск в погребе, нашли несколько овечьих хвостов и голов. Крестьяне не стали ее судить, а сами расправились с ней: нацепили ей головы и хвосты и повели по деревне. Бабы били в косы, мужики ругались, ребятишки улюлюкали.

У отца и сестер она была за повара. Сестры рассказывали, что однажды, проходя мимо кухни, отец окликнул ее:

– Анисья, а Анисья!

– Что вы, Лев Николаевич?

– Знаешь что, ты на Семирамиду похожа...

– Да ну!.. – радостно воскликнула Анисья.

С этого дня так и прозвали ее Семирамидой.

Я была тогда еще маленькой, мало что понимала, но мне казалось, что отец и сестры, уезжая в Ясную, веселились, как школьники, очутившись без надзора старших. Они писали бодрые письма, и когда наконец семья снова соединялась, много рассказов их мы слышали о пребывании в Ясной Поляне. Помню рассказ о том, как тетушка Татьяна Андреевна приезжала к ним в гости. Они ее кормили вегетарианской пищей, которую она терпеть не могла.

Однажды к обеду отец и сестры притащили живую курицу, привязали ее к ножкам стула, где должна была сидеть тетенька, и положили к ее прибору большой нож.

Тетушка не могла понять, к чему все это было сделано.

– Ты ведь хотела курицы, – сказал ей отец, – а у нас нет никого, кто решился бы ее зарезать, вот мы тебе все и приготовили...

Мать считала, что детей надо учить. Для этого мы жили в Москве. Отец считал, что детей не надо заставлять учиться, а надо воспитывать в простой, трудовой жизни. Поскольку сами дети хотели бы приобретать знания, они сумели бы это сделать. Тратились большие деньги на преподавателей, учебные заведения, но учиться никто не хотел.

Малыши чувствовали несогласие родителей и невольно брали от каждого то, что было понятнее и что больше нравилось. То, что отец считал образование необходимым для каждого человека и сам до конца дней старался пополнить свои знания, мы пропускали мимо ушей, улавливая лишь, что он был против ученья. То, что мам? говорила о необходимости иметь много денег, чтобы хорошо одеваться, держать лошадей, устраивать приемы и балы, вкусно есть, нам нравилось. Но ее требования работать и кончать учебные заведения были уже неприятны. Мы не задумывались над всем этим, а жили, как было проще и легче.

А между тем некоторым из нас ученье давалось легко. Миша был исключительно способным мальчиком, Таня его очень любила и рассказывала мне о нем. Один раз Таня поехала с ним, совсем еще маленьким, на станцию Ясенки. Миша вывалился из саней, должно быть, ушибся, но ничего не сказал. Таня удивилась, что он неподвижно лежит в снегу и позвала его: "Миша, вставай!" – "Нет, я полежу". Таня испугалась: "Ты, может быть, ушибся?" – "Нет, я полежу!" Так с тех пор и пошло. Когда, бывало, кто-нибудь ушибется и боится расплакаться, говорили: "Я полежу".

Когда Миша едва умел читать и писать, он нацарапал на бумажке: "Надо быть добрум" – и носил в кармане свое изречение.

Часто, часто, когда кто-нибудь сердился, отец кротко улыбался и говорил: "Надо быть добрум!"

Миша был самым музыкальным в нашей семье. Какой бы мотив ни услышал, сядет, бывало, за фортепиано, возьмет гитару, балалайку и сейчас же подберет. Одно время он учился на скрипке и делал большие успехи, мам? радовалась, гордилась им, но он скоро бросил.

Помню, впервые пел у нас в Москве Шаляпин. Отцу не понравилось то, что он исполнял: "Песню о блохе", "Два гренадера". Шаляпин предложил спеть песню "Ноченька". Но аккомпанировавший ему молодой пьянист Гольденвейзер без нот сыграть песню не мог. Миша застенчиво подошел к фортепиано, подобрал мотив, и через несколько минут Шаляпин уже пел под его довольно примитивный, но совершенно верный аккомпанемент.

Учиться Миша не хотел и совсем забросил лицей. Его грозили выгнать, если он еще хоть раз опоздает к урокам. Мам? была в отчаянии, бранила, упрекала, но ничто не помогло. И вот как-то Миша опять вернулся поздно и не хотел вставать, несмотря на то, что слуга уже несколько раз будил его.

Что делать? Я налила полный кувшин ледяной воды, подкралась на цыпочках к Мишиной кровати и опрокинула весь кувшин ему на голову. Мгновенно из-под одеяла высунулась взъерошенная мокрая голова, злобно вскинулись серые сонные глаза. Миша вскочил и бросился за мной. Я помчалась по коридору. Миша за мной. Я выбежала из ворот на улицу. Миша опомнился, побежал домой, оделся и пошел в лицей. Долго старалась я не попадаться ему на глаза. У Миши были здоровые кулаки, и дрался он очень больно.

Андрей тоже не учился. Мам? поверила, что ему трудно заниматься, потому что в детстве у него было воспаление мозга. Она жалела его и любила больше других. До рождения Ванечки он считался любимчиком. Пожалуй, и отец относился к нему лучше, чем к другим, за его доброту и сердечную чуткость.

От няни мое воспитание перешло к англичанкам-боннам, научившим меня говорить по-английски и обливаться холодной водой, а затем к гувернанткам. Они постоянно менялись, я их не любила, старалась делать им наперекор. И они находили какое-то удовольствие в том, чтобы меня мучить. Мам? меня шлепала, наказывала, таскала за косу, но это не помогало. В конторе по приисканию гувернантки у меня была уже определенная репутация: "Ah, la petite Sasha Tolstoy, non, merci!"1

Была только одна англичанка, которую я любила и которая жила у нас летние месяцы в течение семи или восьми лет, – мисс Вельш. Но о ней я расскажу после.

Моя мать решила подготовить меня к экзамену на домашнюю учительницу при округе и, кроме того, меня с десяти лет учили: английскому, немецкому, французскому языкам, музыке, рисованию. Я занималась каждый день с 9 до 12, потом бывал перерыв на завтрак и прогулку, а затем с двух до шести. Вечером после обеда я готовила уроки. Воспринять такое количество знаний я была не в состоянии и училась плохо.

Самым большим моим удовольствием были часы, когда я бывала в саду. Каким тенистым, громадным представлялся мне этот сад! Дорожки, заросшие кустарником, казались непроходимыми дебрями, куртина яблонь и груш – фруктовым садом, аллеи казались бесконечными, курган высоким и неприступным, а заросшая кустами беседка, внутри оклеенная скачущими на лошадях жокеями, мне казалась таинственной и прекрасной. Теперь, когда я бываю в этом саду, мне хочется вызвать впечатления детства. Но аллеи рядом с высоким забором кажутся общипанными и жалкими, кустарник у дорожки точно поредел, двумя шагами я взбираюсь на облезший курган и не могу найти фруктового сада. Может быть, в детстве воображение восполняло недостатки, а может быть, сад и в самом деле поредел?.. Но и теперь он бесконечно мил моему сердцу. Кроме сада, в хамовническом доме был еще большой двор, окруженный забором и различными службами. Мы приезжали в Москву целым хозяйством: пара выездных лошадей со старым кучером Емельянычем, корова, вагон сена и овса, громадные кадки с солеными огурцами, квашеной капустой, большие запасы варенья. Один раз привезли даже верховую лошадь отца – Мальчика. Я помню, как Мальчик пасся в саду, а я, вместо того чтобы учиться, наблюдала в окно, как он гонялся за отцовской лайкой Белкой.

В первом от улицы сарае помещалась корова, затем лошади, каретный сарай, последний же сарай был занят книгами. Здесь были свалены в большом количестве сочинения отца, которые издавала и продавала мам?. На это жила вся семья, так как книги приносили около 20 000 дохода ежегодно.

В одном из флигелей жил артельщик Матвей Никитич Румянцев – он вел книжные дела. Это был толстый человек с окладистой бородой, большим животом и сильной одышкой. Матвей Никитич одевался солидно в черную пару с лоснящимся жилетом, по которому была пущена массивная серебристая цепочка, ходил животом вперед и казался нам очень важным. Жену его, толстую, заплывшую салом женщину, я иначе не представляю себе как сидящей перед домом на стуле и с тупым видом щелкающей подсолнухи.

При выходе на улицу стояла маленькая сторожка, в ней жили дворник и кучер. Дощатая дорожка вела к кухне, стоявшей по другую сторону дома. Здесь же были столовая для "людей" и маленькая каморка, в которой жил повар Семен Николаевич.

Дом был старый. Тогда еще моя мать говорила, что ему больше ста лет. Она уверяла, что неудобен, что только Левочка мог выдумать купить дом в таком неаристократическом квартале, где кругом фабрики и заводы, что он не годится для приемов. Мне же в детстве казалось, что нет и не будет никогда такого прекрасного, уютного дома, как хамовнический. На его внешность мы, дети, разумеется, мало обращали внимание, но я хорошо помню, что когда моя мать решила его подновить и коричневый, потускневший от времени дом сделался вдруг розовым, с фисташковыми ставнями, мы все за него обиделись. Он сделался противным, как молодящаяся старуха!

А какие в нем были прекрасные комнаты, какие переходы, лестницы маленькие и большие, стенные шкапы!

Мы жили внизу. Здесь помещались столовая, спальня родителей, Танина комната, мальчиков, детская, моя и гувернантки.

Наверху были парадные комнаты. Маленькая передняя, из которой Таня, обладавшая большим вкусом, устроила приемную, где обычно сидела молодежь, зал, большая и маленькая гостиные. Эти комнаты казались мне неуютными. Хороша была только большая тахта в гостиной, широкая и низкая, на которой удобно было кувыркаться через голову. В зале же самым удобным местом была медвежья шкура, лежавшая под фортепиано. Бывало, играет кто-нибудь – дядя Костя, Сережа или мам?, а ты лежишь на шкуре, приткнувшись к голове зверя, и слушаешь. Эта шкура была с того самого медведя, который чуть не загрыз отца на охоте.

Из парадных комнат две маленькие лесенки вели в коридор – одна из залы, другая из маленькой гостиной. Первая по коридору была Машина комната – низкая, с маленькими окошечками. Дальше шли комнаты экономки, портнихи, лакея, а в самом конце, в углу дома, отдаленные от всех остальных, были две маленькие, с очень низкими потолками комнаты отца – прихожая, где ореховый шкаф отделял умывальник, и направо его кабинет – святая святых в нашем детском представлении.

Комнаты сестер были совершенно разные.

Танины – нижняя, где она спала, и ее маленькая приемная наверху – были обставлены с большим вкусом. Уютная мягкая мебель, диванчики, какие-то необыкновенные, кустарной работы скатерти, картины, альбомы, бесчисленное количество фотографий родных и друзей – все это было разбросано хотя и в беспорядке, но со вкусом.

В Машиной комнате не было ничего лишнего. Простые, твердые стулья и стол, жесткая кровать без матраца – все производило впечатление строгости и чистоты.

Я любила ходить в Танину комнату, здесь было много интересных картин, а в большой чашке кустарной работы часто бывали орехи-смесь. К Маше было почти так же страшно ходить, как к отцу. Здесь все было строго, сурово, пахло лекарствами.

Да и сами сестры были совершенно разные.

Таня была любимицей всей семьи. Мам? несравненно более любила Таню, чем Машу. Они всегда вместе выезжали и всегда оживленно вспоминали это время. Но любовь к матери не помешала Тане быть близкой к отцу и разделять его взгляды. Она никогда резко не становилась на чью-либо сторону и всю свою жизнь старалась быть связующим звеном между родителями. Таню любили малыши, потому что она часто возилась с ними, любили старшие братья, с которыми она была дружна. Веселая, жизнерадостная, с вьющимися каштановыми волосами, живыми карими глазами, коротким, точно срезанным носом, Таня была действительно привлекательна. Она хорошо знала языки, занималась в школе живописи. Репин и другие художники говорили о ее больших способностях. В семье считалось, что Таня самая умная и образованная.

Когда я вспоминаю Машу, на душе делается радостно и светло. Всем своим обликом она была похожа на отца, хотя если разбирать отдельно черты ее лица, только серые внимательные и глубокие глаза да высокий лоб были отцовские. Тоненькая, грациозная, она была очень ловка – все спорилось в ее некрасивых, немного узловатых руках. Лицо Маши было серьезное, сосредоточенное, казалось, что она точно прислушивалась к тому, что у нее происходит внутри. Все любили ее, она была приветлива и чутка: кого ни встретит, для всех находилось ласковое слово, и выходило это у нее не деланно, а естественно, как будто она чувствовала, какую струну надо нажать, чтобы зазвучала ответная. Машу все называли некрасивой – большой рот напоминал материнский, зубы были плохие, немножко велик был нос, но все существо ее казалось мне милым и привлекательным.

Отец любил обеих. А они, насколько я могла заметить, ревновали его друг к другу. Каждая из них думала, что он любит другую больше...

Старшие братья почти не жили с нами. В воспоминаниях моего детства они занимали очень маленькое место, так как вся наша жизнь проходила без них. Когда я подросла, старший брат, Сергей, переселился уже в толстовское родовое имение Никольское-Вяземское в Тульской губернии, доставшееся ему как старшему в семье.

Сережу я всегда немножко боялась, уж очень он мне казался серьезным и важным. Он окончил университет, был музыкантом. Мало знающим его людям он представлялся (да и теперь представляется) сердитым, нелюдимым. Но стоит его поближе узнать, и сейчас увидишь, что под внешней суровостью, ворчливостью, иногда даже грубостью скрывается большая доброта, ласковость и даже... как это ни мало вяжется с его внешностью, большая застенчивость. Когда я была совсем маленькой, он называл меня своей "единственной сестрой", чем я была очень горда. В нашей семье не принято было никаких нежностей, и если кто-нибудь называл другого ласковым именем, то обычно это резко высмеивалось: "Какие сантиментальности!" – или: "Какие нежности!"

То, что старший брат меня называл своей единственной сестрой, было очень много. Я так это принимала и ценила.

Должно быть, до сего времени брат не знает, какое сильное впечатление на меня имела его музыка. Когда я была совсем маленькая, я вечерами не могла спать, слушая его игру. От него я научилась понимать и ценить Шопена, Бетховена, Грига. Долгое время, каких бы музыкантов я ни слушала, мне казалось, что лучше брата Сергея никто играть не может.

Илья на моей памяти совсем не жил с нами. Я едва помню, как он женился, и то только потому, что меня не взяли на свадьбу, а я была очень обижена.

Большой, широкоплечий, с русой окладистой бородой, чуть-чуть сутуловатый, с широким носом и серыми глазами, лохматыми бровями, Илья больше всех похож на отца.

Он жил в деревне, в той же Тульской губернии, недалеко от брата Сергея.

Больше других жил с нами брат Лев, женившийся гораздо позднее на дочери знаменитого шведского врача Вестерлунда. Черный, с маленькой рыжей бородкой, большим носом с горбинкой, большим ртом, черными глазами, Лев был больше похож на мать, чем на отца. Он часто болел, и мам? беспокоилась о нем. Университет он не окончил и постоянно менял свои увлечения: то делался последователем отца и строгим вегетарианцем, то, наоборот, с такой же страстностью восставал против его идей. Было время, когда он проповедовал полное целомудрие и безбрачие, а потом, женившись, с таким же убеждением говорил о необходимости для всех раннего брака. Он писал, и одно время в литературном мире обратили на себя внимание его произведения, но не талантливостью своей, а его полемикой с отцом: "Прелюдия Шопена" вместо "Крейцеровой сонаты", "Яша Поляков" вместо "Детства" и "Отрочества" и т.д.

Кажется, Суворин прозвал его тогда Тигр Тигрович.

Большая была у нас семья, разнообразная. Мать, как наседка, распустив крылья, старалась собрать вокруг себя свой выводок. Но постепенно все уходили из-под ее влияния. Сыновья стремились зажить самостоятельной жизнью, дочери тянулись за отцом.

Единственным утешением мам? был Ванечка. На нем она сосредоточила всю свою жизнь.

Мое одиночество

В доме все тосковали, мам? больше всех. Она плакала, металась, не находила себе утешения. То ходила по церквам, молилась, исповедовалась и причащалась, то уезжала на могилы Ванечки и Алеши – тихое, маленькое кладбище в поле, состоящее из нескольких холмов да скромных памятников. Здесь было тихо, щебетали птицы. Мы сажали цветы, деревья. Хорошо помню величественную фигуру мамы в трауре, с длинной черной вуалью на голове, склоненную над маленьким, еще свежим холмиком. Что-то шептали дрожащие губы, а из близоруких, прекрасных глаз струились слезы... Мам? поручила смотреть за могилами крестьянину Комолову, жившему недалеко от кладбища в селе Никольском. Она любила говорить с ним и с его женой – простые, грубоватые слова их хорошо действовали на ее исстрадавшуюся душу.

Все поражались кротости мамы. Она точно переродилась – со всеми была добра, ни на кого не сердилась, а только плакала. Отец утешался в своем горе тем, что несчастье отвлечет ее от всего внешнего, от мирской суеты, пробудит в ней духовные интересы, которые не только осветят ее жизнь, но и приблизят к нему*.

Я тоже тосковала по-своему. Сколько раз мне хотелось подойти к матери, приласкаться, поплакать вместе с нею, но я не смела...

Мы часто виделись с Надей и часами говорили о Ванечке, вспоминая его словечки, искали всякого о нем напоминания. Как-то в Третьяковской галерее в картине Васнецова "После битвы" мы обратили внимание на убитого юношу-воина, изображенного на переднем плане. Этот мальчик со светлыми кудрями и одухотворенным лицом напомнил нам Ванечку, и мы долго, не отрываясь, смотрели на него.

Этой же весной Надина мать, которая очень сердечно отнеслась к нашему горю, взяла меня вместе с Надей в свое подмосковное имение. Здесь было много девочек и мальчиков, но мне было с ними не по себе, казалось, что они меня сторонятся, а я была так застенчива, что стоило мне почувствовать малейшую отчужденность, как я уже уходила в себя. Хорошо мне было только с Надей. Помню, мы здесь решили с ней писать роман. Каждая должна была написать главу и прочитать ее вслух. Но когда я услышала Надино произведение, начинавшееся с светского разговора, пересыпанного французскими фразами, мне оно показалось таким великолепным и блестящим, что я не решилась прочитать ей начало своего романа, в котором "по зимней метели на плохонькой лошаденке возвращается домой пьяный мужик".

Я была рада, когда мам? приехала за мной. Испортило поездку еще и то, что у меня случилось что-то с головой. Она чесалась так, что я разодрала ее в кровь, и на затылке в ямке образовалась постоянно мокнущая ранка. Наконец няня заметила.

– Да что это ты так чешешься?! – воскликнула она. – Покажи-ка. – Она взяла мою голову к себе на колени и стала перебирать волосы. – Господи Иисусе Христе, да ведь голова-то у тебя как есть вся во вшах!

Не долго думая няня схватила тряпку, пропитала ее керосином и намазала мне всю голову. Ранка так точила, что я чуть не кричала от боли. Няне было неловко, что она так запустила меня из-за своего горя. Я тоже страдала. Это как будто незначительное событие острой болью врезалось в мою память.

Постепенно все входило в колею с той только разницею, что не было маленького, всеми любимого существа, которое освещало и одухотворяло нашу жизнь, да мам? металась, стараясь найти новые интересы.

Много времени она уделяла мне: заботилась о том, чтобы у меня были хорошие учителя, гувернантки, если я болела, приглашала ко мне докторов, старалась развить мои музыкальные способности, брала с собой в концерты, заставляла читать вслух Мольера, Корнеля и Расина. Но я не могла даже частично заменить ей Ванечку, а мам? не могла дать мне ласки, нежности, того, без чего я так тосковала... Когда я робко пыталась подойти к ней, она не понимала меня.

– Ты что, Саша? – спрашивала она с таким удивлением, что я мгновенно отшатывалась. Я не знала, чего она от меня хочет и за что мне больше попадет. За разбитую чашку, за ложь или за плохо выученный урок? По опыту я знала, что может одинаково попасть за все, и старалась скрыть от матери свои поступки.

Помню такой случай. На меня надели новенькое бумазейное платье. Оно мне не нравилось: возмущали шесть громадных перламутровых пуговиц, как-то некстати налепленные спереди для украшения. Я побежала в сад и, забыв про свою обновку, с увлечением играла с мальчишками в салки, как вдруг поскользнулась и упала в грязь. Я прибежала к няне. Увидав меня в таком виде, няня отругала меня и, качая головой, стала рассуждать о том, как бы это не дошло до графини. Вдруг дверь отворилась и вошла мам?. Я поспешила спрятаться за стол, но мам? увидела платье, схватила [меня] за голову и начала таскать. Как сейчас помню в корнях волос, особенно на затылке, ощущение ноющей боли.

– Ах ты дрянная девчонка! (Мам? всегда в таких случаях называла меня дрянной девчонкой.) Как ты смеешь так с новыми вещами обращаться!

Бывали и раньше случаи, когда мам? таскала меня за волосы или шлепала, но почему-то это не производило на меня такого сильного впечатления, как на этот раз. Что-то подступало к горлу, от чего трудно было дышать, что-то темное, страшное. Слез не было. Я забилась в беседку, в темный угол, и припомнилось мне тут все: и Ванечкина смерть, и мое одиночество, и все напрасные обиды и несправедливости старших. "Пойду топиться в Москву-реку", – решила я и, выскочив из беседки, побежала за ворота вниз по переулку, к реке. А грязь была ужасная, ноги промокли. "Как же это я без галош? – вдруг мелькнуло у меня в голове. – Вот попадет!" Мысли пошли по другому руслу, я вдруг заметила прохожих, некоторые из них с недоумением смотрели на меня. Я повернула обратно.

В эти годы, когда мне было 11-12 лет, тяжелые думы не давали мне покоя. По-видимому, они во что-то складывались, ум искал объяснений томившему меня одиночеству, и вот наконец я сделала открытие и поспешила поделиться им со своей подругой.

– Знаешь, Надя, – таинственно сообщила я ей, – я приемыш!

– Что ты? – с ужасом воскликнула Надя. – Почему ты так думаешь?

– По всему. Ванечка, тот действительно настоящий был сын, а я нет. Вот когда я была совсем маленькой, мне проговорились старшие, что я дочь какого-то сумасшедшего помещика. Потом они сказали, что это неправда, но теперь я знаю, что это так.

– А может быть, ты ошибаешься? – спросила Надя. Ей было жалко меня, но вместе с тем увлекал романтизм этой истории.

– Вот еще что, – продолжала я. – Сколько раз мам? говорила: Ванечка похож на папу, Таня и Лева на меня, а Саша ни на кого не похожа.

Надя разволновалась. Она не могла оставаться бездеятельной и, несмотря на то, что дала мне слово молчать, решила, что дело настолько важное, что она имеет право нарушить слово и переговорить с моим братом Мишей. Через несколько дней, когда мы с Мишей возвращались от Нади, он сказал, что должен переговорить со мной. Это меня удивило. Миша меня часто тузил, но редко со мной разговаривал. А тут еще и голос у него был ласковый.

– Ты все это глупости выдумала, – сказал он, – что ты не дочь пап? и мам?; я знаю наверное. Ты выбрось это из головы. – Миша не любил много разговаривать, но его уверенный мальчишеский тон подействовал на меня сильнее всяких убеждений. – Откуда ты это взяла? – спросил он, покровительственно-ласково улыбаясь.

Но мне не хотелось отвечать. Да разве я сумела бы рассказать, каким образом сложилась в моем детском представлении эта нелепая история? В эту тяжелую пору сестра Таня много времени проводила со мной. С самого раннего детства, когда я сестру называла мамой, у меня сохранилось особое чувство к ней. Мало того что она мне очень нравилась своей жизнерадостностью, живостью, она как-то сумела подойти ко мне, я не боялась ее, почти никогда не врала ей и чувствовала себя не только легко, когда она бывала со мной, но и празднично. Она брала меня на выставки картин, в зоологический сад, иногда вместо мамы ездила со мной на детские утра и вечера. Вокруг Тани всегда вертелась молодежь, ей рассказывали секреты, она старалась всем помочь – все ее любили. Заболел Лева – Таня везла его к докторам, утешала, ободряла его, нужно было выдать замуж родственницу – Таня хлопотала, шила подвенечное платье.

Помню, как раз с этим платьем у меня случилась беда. Слонялась я по дому, зашла в девичью, вижу, на столе лежит белое платье, а рядом горячий утюг. Я схватила его и начала гладить. Запахло паленым, и на материи остался желтый след. Я ужасно испугалась, бросилась к Тане, а она ничего, даже не поругала!

Другой раз, помню, среди нас, детей, было поползновение подойти к нечести, нехорошим вещам. Таня вовремя это заметила. Она так спокойно, не сердясь и мудро все объяснила, что сразу отбила охоту этим заниматься...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю