355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Юрьева » Из Харькова в Европу с мужем-предателем » Текст книги (страница 4)
Из Харькова в Европу с мужем-предателем
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:04

Текст книги "Из Харькова в Европу с мужем-предателем"


Автор книги: Александра Юрьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Мама болела сыпным тифом, а подхватила она его во время своей злосчастной поездки в дальнюю деревню за продуктами. Теперь ей стало лучше, но она еще была очень-очень слабой. Маме даже не хватало сил самой поднять бутылку и поднести ее ко рту – кто-то должен был ей помогать. Тут мне в голову пришла блестящая мысль. Когда я приносила ей свежий шоколадный напиток, то сразу же сама давала ей из бутылки отпить хотя бы капельку, звала кого-нибудь из сиделок, и объявляла им: «Будьте осторожны. Я дала больной отпить немного из этой бутылки. Присмотрите, пожалуйста, чтобы никто из нее больше не пил, заразиться так легко». Тот, кто еще не болел сыпняком, ужасно его боялся, и моя мама стала выпивать все, что я ей приносила. Бывало, конечно, что моя уловка не действовала, и бутылки с драгоценным для нас содержимым все равно пропадали, но это происходило гораздо реже, чем раньше. Хотя жизнь и была мрачной и безнадежно унылой, люди все равно хотели жить, поэтому не рисковали пить из посуды больных сыпным тифом, подвергая себя таким образом смертельной опасности. Но многих людей это не останавливало, и они продолжали воровать.

Вскоре мама стала чувствовать себя лучше, и мы смогли всеобщими усилиями перетащить ее домой. Дома ухаживать за ней было намного легче. Все, что нам приносил наш старый добрый доктор из знаменитых гуверовских посылок, все, что ему удавалось достать от счастливцев, получающих эти посылки, спасло не только маму и меня от верной смерти, но, как я потом узнала, еще многих других его пациентов, умирающих от голода. С тех пор прошло очень много лет, с тех пор я побывала во многих различных странах. И в конце концов мне помог сам Господь – он привел меня в страну, из которой, я надеюсь, никто никогда меня без всякой причины не выгонит и не пошлет искать где-нибудь в мире новое пристанище. Эта страна – родина моего милого, ласкового и всю мою жизнь почитаемого Гувера. Более того, мы поселились в том самом городе, где Гувер учился и куда приезжал каждый год, чтобы навестить свой родной университет. Башня Гуверовского института видна почти отовсюду в городе, в котором мы теперь живем. Иногда мы ездим туда, чтобы взять книжку из его библиотеки или просто посидеть в библиотечном зале. И когда бы мне ни пришлось там бывать, воспоминания снова и снова захлестывают меня. Мне так хотелось бы выразить все, что я чувствую к этому великому человеку за то, что он сделал за всю мою долгую жизнь, долгую только благодаря его помощи в самый тяжелый и самый критический период нашей страшной, голодной жизни в послереволюционной русской неразберихе. Но так трудно передать все, что хотелось бы сказать, простыми, ненапыщенными словами. Можно просто сказать: «Спасибо за все, что вы для нас сделали. Спасибо за то, что спасли нас. Спасибо за данную нам возможность прожить несколько лишних десятков лет. Спасибо за те светлые чувства – надежду и веру в людей, которые вы навсегда поселили в душе каждого из нас. Спасибо, и храни вас Господь».

Мама все-таки кое-как поправилась, хотя в городской больнице ей пришлось пробыть около двух месяцев. Вначале доктор думал, что у нее сыпной тиф – в те времена почти все переболели сыпняком, и, отвезя маму в больницу, поместил ее с тифозными больными. Когда же выяснилось, что у нее воспаление легких, переводить маму в другое отделение уже не стоило – больница была и так переполнена. Мама, как и многие другие, начав поправляться от воспаления легких, подхватила сыпняк, и пришлось ей там пролежать еще целый месяц. Но никто этим удивлен или огорчен не был, такие нелепые случаи происходили тогда в каждой больнице. Поэтому я была счастлива и благодарна Богу, что мама вынесла эти страшные болезни. Везти ее домой было, конечно, не на чем, нужно было идти пешком. Я принесла из дома чистое платье и пальто, хотя на улице уже было довольно жарко, но я боялась ее опять простудить. Надев на маму платье, я ужаснулась ее худобе. Платье на ней обвисло печальными складками, словно было не с ее плеча. Кое-как завязала ей теплый платок на голову и стала натягивать на маму пальто. Из этого ничего не вышло, так как силы ее стали быстро иссякать, и пальто, наброшенное ей на плечи, чуть не повалило ее с ног. Мама пошатнулась и начала хватать воздух руками, я едва успела удержать ее. Пришлось снять пальто, дать ей немного отдышаться и, наконец, отправиться с ней в путь.

Дорога домой показалась бесконечной. Солнце сильно припекало. Бешеные порывы ветра поднимали вихри пыли, которая трещала на зубах и порошила глаза. Мамино пальто с каждым шагом казалось все тяжелее. Оно, словно пудовая гиря, оттягивало мне руку. Другой рукой я старалась поддерживать маму, так как без моей помощи она не могла идти. Если я выпускала ее локоть из своей руки, чтобы поправить сваливающееся пальто, она моментально оседала на землю, как приземлившийся парашют. Мы обе садились на обочину тротуара, я клала треклятое пальто прямо на землю, обнимала поникшую маму и, прижав ее к себе, ждала, когда она снова наберется немного сил. Я вся обливалась потом. Мне казалось, что прошла целая вечность, когда мы, наконец, достигли нашего дома. Мама молчала и, еле переставляя ноги, с каждым шагом валилась на мое плечо. Самым трудным за весь наш путь было подняться по лестнице к нам в квартиру на втором этаже. Мы опять сели на ступеньку. Меня мутило, и болела голова. Я так устала, что мне даже не пришло в голову пойти к кому-нибудь из соседей и попросить помочь маме. Сколько мы просидели на ступеньках, я уже не помню, пока кто-то, проходивший мимо нас, не спросил: «Что с вами?», и кое-как помог затащить маму в квартиру.

Многим нашим старым друзьям и некоторым нашим преподавателям так не повезло. Что произошло с ними или с их телом, если они умирали, как правило, оставалось неизвестным. С юношеским пылом мои друзья и я делали все возможное, чтобы помочь найти пропавших без вести друзей и их родственников. Мы спрашивали о них в городской тюрьме и тюрьмах ВЧК – в местах настолько ужасных, что люди боялись даже проходить мимо них. Иногда мы узнавали, куда были перенесены трупы, после того как их подбирали с улиц.

Одна наша с Ниной Кедриной преподавательница лежала больная тифом в городской больнице, из которой, как выяснилось при очередном визите к ней ее семьи, она бесследно исчезла. Они боялись, что она умерла и была отправлена на какой-то склад трупов. Я с Ниной Кедриной и несколькими друзьями отправились ее искать. Мы, наконец, отыскали склад, являющийся временным моргом, и заполненный сверху донизу замерзшими трупами, среди которых мы нашли нашу учительницу. Общими усилиями мы смогли отделить ее тело от остальных трупов, привязали к самодельным саням и дотащили домой к родственникам, чтобы те смогли ее нормально похоронить.

Перед лицом тотального ужаса со временем теряется всякая способность мыслить и чувствовать, как прежде. Какой-то внутренний предохранительный клапан автоматически закрывается, и ты подавляешь охватывающую тебя печаль и страх. Я старалась не думать о том, как просто мы с мамой могли погибнуть от голода или болезней. В те годы нужно было прилагать неимоверные усилия для того, чтобы просто выжить. Несколько лет люди жили, питаясь одной только «дробью» – кашей из дробленого ячменя и проса.

Я думаю, что поскольку Видкун увидел мой мир, когда он находился в полной разрухе, то оправданно предполагал, что в будущем ему поверят, когда он попытается представить наш брак как рыцарский шаг и формальное основание для моего отъезда из России. Не существует слов, способных описать отчаяние мамы, которое она, по всей вероятности, испытывала, пытаясь прокормить меня и уберечь от всяческих невзгод. И несмотря ни на что, она все же сумела сделать так, чтобы я чувствовала себя в безопасности и всегда знала, что я любима. Для меня она была центром моей жизни. К тому же у меня были свои друзья, балетные уроки, доступ к богатствам театра (который процветал, несмотря на все наши неурядицы) и, самое главное, школьные занятия.

После того, как наша гимназия закрылась, нам дали нескольких учителей, поэтому мы еще какое-то время продолжали учиться. А потом все другие ученики куда-то исчезли, и осталась я одна. Помню, я ходила домой к очень славной даме, прекрасной учительнице Лидии Александровне. К сожалению, не помню ее фамилии. С ней я занимались русским языком и другими предметами. У моей учительницы еще были видны следы прошлой роскоши: всегда стояли какие-нибудь цветы, когда был сезон, пахло одеколоном, сама она была хорошо причесанная, изящная старуха. В то время изредка, мимолетно попадались еще остатки прошлого.

Пришло время, когда все учебные заведения закрыли, и учиться нам больше было негде. Мы, как ни странно, очень из-за этого горевали, поэтому старались чаще собираться вместе и затевали дебаты, прочитав какую-нибудь книгу. Устраивали суды над героями, спорили, горячились и доказывали друг другу свою правоту. Бывало, собирались гурьбой и шли в прежнюю гимназию посмотреть, что там происходит и кто в ней еще обитает. Картина была такая же, как и у всех нас. В одной из маленьких комнат во всем огромном и пустом здании нашей гимназии ютилась прежняя начальница гимназии. Теперь ее было почти не узнать. Из прежнего громовержца, важной, почти божественно недоступной особы она превратилась в худенькую, слабую, запуганную старушку. Она до такой степени была всем напугана, что сначала даже не могла разобраться в том, что мы ей говорили и что мы были ее питомцами в гимназии. Но, несмотря ни на что, старая закалка великолепной светской дамы в ней не исчезла окончательно, и когда мы стали спрашивать ее, как и чем она теперь живет, она вдруг вся подобралась, подтянулась, и очень вежливым тоном ответила нам по-французски: «Распродаю и меняю на крупу свое, как это теперь называется, э… ле барахло». Слово было новое, рожденное революцией, и так не подходившее этой высокообразованной даме. Даже значения его она точно не знала, потому и перевести на французский не смогла. Думала, что если добавить к нему французский предлог «ле», то оно, само по себе нестерпимо вульгарное, облагородится, и ее достоинства не унизит. А означало это слово любой предмет, подлежащий продаже или обмену.

Когда свирепствовал тиф, болела мама и множество людей вокруг, часто прямо на улице люди падали и замерзали. Многие наши знакомые и преподаватели так погибли, а потом их трупы кто-то куда-то увозил. Бывало, что к нам приходили родственники пропавших или мы их сами навещали, и тогда они нам жаловались: «Как нам отпеть своих покойников, что нам делать, чтобы похоронить их по-христиански?». Удивительно, но у нас, подростков, оставался энтузиазм. Я думаю, молодые люди часто хотят сделать что-нибудь необыкновенное. Мы с Ниной, не отчаиваясь, ходили, доставали адреса тех мест, куда этих покойников отвозили. Я помню один такой громадный амбар, возможно, какой-то заводский склад, в котором сверху донизу были уложенные в штабеля замерзшие покойники. Они лежали ровно, аккуратно, словно дрова. Мы были полны благородных чувств, добрых намерений, хотели помочь другим. Не думали о том, какое получаешь впечатление или что оно остается на всю жизнь. И чем дольше живешь, тем эта картина больше проясняется, приходит понимание всей этой бессмыслицы. Мы ходили туда, искали среди этих покойников своих знакомых, и если находили, то просили кого-нибудь вытащить труп, если это было возможно, и на салазках привозили его домой к родственникам.

Вот такой была наша детская жизнь – мрачная, дикая, страшная и отвратительная. А еще была наша молодость, флирт и веселье. Девочки оставались прежними – могли петь, смеяться, сплетничать и даже заниматься с оставшимися учителями. Мы очень много читали, книги брали в частных библиотеках, так как почти все библиотеки были разграблены. В библиотечных коридорах книги были свалены грудами, брать их оттуда можно было только через знакомых. Потом все снова стало налаживаться. Книги были расставлены на полках, и опять их можно было получать только по абонементу, но домой их не разрешали брать.

Мама с Валентиной Ивановной Кедриной скопили немного денег и купили крупы. Привезли домой, приобрели большую железную бочку, которую дворники ставили под водосточные трубы, когда шел дождь, чтобы туда стекала вода. Дома мама наварила каши из этой крупы, а утром, по морозу, на салазках потащила на базар. У нас остались детские поломанные саночки, которые мама с Валентиной Ивановной как-то починили. На них они установили свою большую бочку, хотя на самом деле она была не такой уж большой, может быть, фунтов на десять, но казалась громадной, потому что они не смогли сварить столько каши, чтобы наполнить ее полностью, да и достать такое количество крупы было невозможно. Эти две пожилые дамы, которые ничего до революции не делали, никаким физическим трудом не занимались, ходили на базар в каких-то отрепьях, в туфлях на босу ногу, обмотанные какими-то веревками, и продавали эту кашу ложками. К ним подходили с тарелками или чашками. Не знаю, сколько стоила каждая ложка, но это не имело значения, потому что деньги обесценивались настолько быстро, что на следующий день на них уже ничего нельзя было купить. Однажды моя мама и Валентина Ивановна отправились на базар, а поскольку обе были тоненькие, худенькие, они поскользнулись на горке, упали, и вся эта каша вывернулась на снег. Это была ужасная трагедия. Санки поломались, и их товар пропал. Я не помню, за что они взялись после этого. Ходили, что-то меняли на ломтик хлеба или на другую еду, приносили ее домой и кормили нас. Что она на базаре выменивала, я точно не помню. Там над ними все смеялись. Даже в те смутные трагические времена люди пытались все перевести в шутку, может, иногда грубую и издевательскую, но все хохотали, что какие-то барыни берутся за коммерцию, стараются что-то продать! Мама еще возила в ближайшие деревни свои вещи, например, золотые безделушки и т.п., и там их меняла. Что они только ни делали, лишь бы прокормить нас. Это уже было после войны, но еще до прибытия в Харьков белых в 1918 году, потому что я и мама работали у белых, пока они занимали город. Мама просто продавала свои вещи, и на это мы жили, а позже она работала в солдатском госпитале, в котором прикармливали и меня, и маме давали какую-то еду. О том учреждении у меня остались неприятные воспоминания, но не из-за солдат, а, напротив, из-за врачей.

В городах люди начали голодать намного раньше, чем в деревнях. Но скоро нам уже некуда было ездить и менять вещи на хлеб. Да и это не было столь важно, потому что вещей стоящих ни у кого почти не осталось. Но как-то пронесся сумасшедший слух, что в какой-то деревне, куда от нашего города надо было ехать чуть ли не двое суток, у крестьян еще много припрятанной пшеницы, и что если привезти туда зеленое сукно с игорных столов, то можно обменять его на продовольствие. Сукно с биллиардных или карточных столов якобы вдруг заинтересовало меняльщиков. Вся Россия была охвачена этим «зеленым» безумием, и все, кто только мог, сдирал с таких столов зеленое сукно и шил себе платье или даже мужские костюмы. Сукно это действительно оказалось очень крепким, иногда таким же крепким, как замша. На этот раз нам с мамой действительно повезло! У нас был большой письменный стол, покрытый таким драгоценным теперь зеленым сукном. Очевидно, этот стол уцелел и не был порублен на дрова только потому, что был невероятно тяжелым, сделанным из такого крепкого дерева, словно это вовсе не дерево было, а железо. Поэтому и стоял он совершенно нами позабытый. Теперь же, вспомнив, что этот стол был покрыт зеленым сукном, имеющим такой большой спрос, мы с мамой осторожно его сняли, что, кстати, не так-то легко было сделать. Сукно было еще крепкое и плотное, как замша. Таким образом, мы стали обладателями большого по тем временам богатства. Кое-кто из наших друзей тоже оказался в таком же счастливом положении, и вот несколько человек, в том числе и мама, решили поехать в ту легендарную, богатую деревню, и получить за наши зеленые куски сукна все, что можно будет выторговать. Мечтали, помимо муки, о каких-нибудь крупах, а еще больше о столько лет не виданном белом жирном малороссийском сале. Мама уехала, а я первый раз в жизни осталась одна на такой долгий срок. Я начала беспокоиться о маме и плакать чуть ли не через час после ее отъезда. Так страшно и одиноко было без мамы! Каким должно было быть это путешествие, я знала по постоянным рассказам других ездивших по деревням мешочников, как их тогда называли. Мама сама описывала эти поездки, но так далеко и так надолго она еще ни разу не уезжала.

Часто людям казалось, что где-нибудь в другом месте жизнь будет немного сытнее, поэтому перекочевывали зачастую целыми деревнями с больными стариками, маленькими, распухшими от голода детишками, заполняли собой вокзалы в ожидании поездов, в которые можно бы было втиснуться. Поезда ходили нерегулярно, никакого расписания не существовало, иногда их не было несколько дней. А так как со старых мест снималось все население России, отправляясь на поиски чего-то лучшего, то вокзалы, конечно же, были переполнены этими несчастными людьми. Многим приходилось проводить на вокзале несколько недель, и все залы ожидания были заняты этим бездомным людом. Все шевелилось серой уродливой массой, многие спали, подложив под себя, опасаясь кражи, все свое имущество, состоявшее только из одного мешка да каких-то засаленных свертков. Лица у всех без исключения были страдальческими даже во сне. Часто они громко стонали или с ужасом вскрикивали, но никто не обращал никакого внимания на это. Гул в этих смрадных залах стоял такой, что никто и не разобрался бы, кто кричит в бреду, а кто из-за того, что его, возможно, ограбили. Дети, совсем маленькие, грязные, с огромными от голода животами, похожие на паучков, ползали тут же. Никто за ними не смотрел. Зачастую и смотреть за ними уже было некому. Много в то время появилось таких брошенных детей. Те, что постарше, иногда даже умудрялись играть и бегать, перескакивая через все, что попадалось на их дороге. А если удавалось, то воровали что-то (в основном это была еда) у зазевавшихся пассажиров, поэтому и выглядели эти дети немного лучше самых маленьких. Маленький не мог украсть. Не накормят взрослые – вот и пропал.

За несколько часов до прихода поезда на станции каким-то образом разносился слух, что вот-вот прибудет поезд, и вся эта толпа живой непроходимой стеной двигалась на платформы, которые и так были забиты людьми. Наконец, подходил поезд, и не успевал машинист остановить всю эту трещавшую по швам гусеницу, состоящую из товарных вагонов, как с руганью, плачем и криками вся толпа бросалась вперед, стараясь прямо на ходу вскочить в какой-нибудь вагон. Цель этой атаки была одна – во что бы то ни стало очутиться в таком долгожданном вагоне. Не мудрено, что я и близкие тех людей, с которыми мама пустилась в путешествие, страшно волновались и представляли разные ужасы. Вагоны заполнялись с молниеносной быстротой в основном теми, кто был сильнее, моложе и ловчее остальных. Слабые же, старые или те, кто еще не научился ломиться вперед с громкой руганью, пробивая себе дорогу главным образом кулаками, занимали каждый уголок или ступеньку, к которой можно было прицепиться. На крыше ехали опять же более сильные. Остальные путешествующие садились или становились на буфера, на междувагонные прицепы и т.п. Нередко во время хода поезда эти «наружные» пассажиры сваливались оттуда, не имея больше сил держаться за ледяные чугунные части вагонов, а летом, может быть, просто от смертельной усталости. Много тогда погибало людей подобным образом. Но никого такое опасное путешествие, казалось, не пугало, поскольку не было иного выхода.

И вот моя нежная, миниатюрная мама попала в такой «поездной водоворот». Когда, как она потом рассказывала, поезд подошел к перрону и все, как обычно, ринулись к вагонам, она сразу же всех из своей компании растеряла, оставшись одна среди дико воющих чужих людей. Эта толпа вынесла ее на перрон. В вагон она так и не смогла протиснуться, так как ее прижали к вагону так, что она не могла и пошевелиться. Когда весь поезд сверху донизу заполнился людьми, облепившими его крыши и все, что только было возможно, толпа понемногу стихла, и стала, переругиваясь, устраиваться покрепче на своих местах. А моя мама все еще стояла на перроне, вплотную прижатая к колесу вагона другими, не попавшими на этот поезд. Она, бедная, так измоталась, устала и ослабела, что ей в тот момент казалось безразличным даже то, что поезд может тронуться с места до того, как она каким-то чудом все-таки оторвется от этого колеса. Единственное, что осталось в ней, так это мысль обо мне, и она стала молиться, чтобы Господь Всемогущий не оставил меня милостью своей. В этот момент неизвестно откуда взявшиеся руки подхватили ее и перетащили на маленькую открытую площадку между вагонами. Мама навсегда запомнила этого человека и потом подробно мне его описывала. Был он для нее, словно чудесный посланник с неба, а не обыкновенный солдат в старой замызганной серой шинели. Посмотрел он на маму, печально ухмыльнулся и сказал: «Ничего, тетка, лезь, уж не пропадать же тебе. Если и пропадать на этой старой кастрюле, так уж всем миром вместе. Все ж веселее будет». И закрепил маму возле чугунной ручки. Начинало темнеть, скоро и совсем ночь наступила. Поезд шел неровно – то очень медленно, то с горы вдруг слишком быстро. Нужно было всеми силами держаться за чугунную ручку, чтобы не вывалиться от толчков на быстро пробегающую мимо насыпь. Солдата, вытащившего маму на площадку, она больше не видела – не то он соскочил где-то в темноте, не то перелез куда-нибудь в более удобное место. Когда стало светать, сколько мама ни присматривалась к окружающим ее лицам, но так и не смогла его найти. Он так же таинственно исчез, как и появился в один из критических моментов ее жизни. Поездка, занимавшая прежде в нормальное время около двенадцати часов, растянулась теперь на двое суток. Доехало из маминой первоначальной компании не больше половины, другие же, как мы позже узнали, так и не смогли сесть на поезд, и вернулись домой, просидев на вокзале более суток.

Доехав до станции, где наши милые мешочники должны были выменять свое зеленое сукно на продукты, они, наконец, совершенно потрясенные и изнеможенные таким тяжелым путешествием, все же обрадовались, что остались целы. Пошли на вокзал расспрашивать, где находится столь желанная деревня. Оказалось, что верстах в десяти от станции. После такого неимоверно тяжелого пути надо было еще несколько часов идти пешком до деревни. Весна была почти в полном разгаре, а это означало, что дороги размыты, везде слякоть от тающего снега и грязь непроходимая. Густая, липкая грязь налипала на ноги, идти было все труднее и труднее, каждый ботинок, казалось, весил несколько пудов. Все-таки они достигли своей цели, чтобы в итоге узнать, что все эти легенды о богатстве и изобилии здешних мест были преувеличены. Может, и было у этих мужиков что-то из продовольствия, поскольку они еще не выглядели окончательно оголодавшими, но продавать что-либо или менять никто из них не соглашался. Наши пилигримы в полном отчаянии от такой неудачи, изможденные и голодные, уговорили все-таки одну семью за все куски сукна, которые у них были, приютить их на ночь и накормить. В конце концов хозяйка так разжалобилась, что и сукно не захотела брать. Но наши решили отблагодарить их за гостеприимство и, уходя, оставили им все, что составляло цель их поездки сюда.

Дорога домой тоже была тяжелой, повезло им только в том, что не пришлось долго ждать поезда на вокзале и что удалось втиснуться в теплушку. Собственно, это был обычный пустой вагон, служивший прежде для перевозки скота, теперь же весь скот на Руси перевелся, а в вагонах этих стали возить народ. Все пассажиры сидели на полу, тесно прижавшись друг к другу. На остановках в переполненную теплушку народ все равно лез, зачастую по плечам и головам уже спящих там людей. Среди этой толпы часто ехали больные тифом, в жару, часто без сознания, они или глухо стонали, или начинали в бреду что-то громко выкрикивать. Здоровые люди так и оставались прижатыми к больным, и ничего сделать было нельзя, некуда было отодвинуться. Нужно было ждать ближайшей остановки и надеяться, что там этих больных снимут с поезда и отвезут в больницу. Когда же поезд делал остановки только на крупных станциях с длинными перегонами между ними, тифозные умирали, не дождавшись, пока их снимут с поезда, а пассажирам приходилось ехать несколько часов, прижавшись к покойнику. В таком вот эшелоне мама и ехала обратно домой. Когда она приехала и немного отдохнула, все как будто опять вошло в норму, только через время она начала жаловаться на головные боли и какое-то небывалое недомогание, но так как в то время никто не чувствовал себя полностью здоровым, особого внимания на это я не обратила. Но со временем это недомогание перешло в серьезное заболевание мамы с последствиями, описанными ранее в этой главе.

Однажды я встретила поэта Велимира Хлебникова. Он говорил: «Я поэт на земле и во всей Вселенной». Звал он себя председателем земного шара. Это было время разных новых литературных веяний – имажинисты, футуристы. Как-то с подругами-гимназистками мы пошли на вечер поэзии. Сказали, что будут поэты-имажинисты, вероятно, в таком-то доме, такая-то улица. Мы, как и всякая молодежь любого поколения, отправились туда за новыми впечатлениями. Когда мы пришли по указанному адресу, то увидели огромную толпу, через которую невозможно было пробиться. В толкучке – шум и азартное настроение. Слышу, кто-то сказал: «Вот она, вот идет имажинистка», указывая на меня. Кто-то другой: «Ну тебя, она машинистка». Одни думали, что я – имажинистка, другие, что я – машинистка. Многие, вероятно, даже не понимали значения этого слова. Раз стоит толпа, значит надо остановиться, но при этом большинство даже не соприкасались с поэзией или творческой жизнью вообще, а думали, что это просто очередь, может быть, кусочек хлеба выдадут, были и просто зеваки. Поэтому народу прибывало все больше и больше. Говорили, что приехал Маяковский, был еще Борис Поплавский, который тоже в то время считался большим поэтом, но я потом больше ничего о нем не слышала. Борис Поплавский казался нам, гимназисткам, очень красивым. Я помню, что он был высоким блондином. Еще на том вечере присутствовал наш славный приятель-харьковчанин Лева Грановский, но он не был поэтом. Он увидел нас, подошел и говорит: «Девочки, хотите познакомиться с Хлебниковым?». Я говорю: «Да, конечно, это будет такое событие!». В этой толпе мы с девочками растеряли друг друга, но так как мой знакомый держал меня за руку, он меня и провел в этот дом. Сначала мы шли по коридору, потом вошли в какую-то пустую комнату, стены которой были выкрашены в нежно-белый цвет. Я помню, что в этой комнате стояла только этажерка. Мне она запомнилась, потому что Лева потянул меня к ней, чтобы показать статуэтку – балерину или испанку из фарфора. На ней было несколько юбок с кружевами. Лева взял ее в руки и стал объяснять: «Это настоящий фарфор, французский. Такого нигде уже нет, это большая редкость. Вы видите, как сделана юбка, тончайшая работа». Потом в своей жизни я видела тысячи различных фарфоровых статуэток, но больше всего запомнила эту. Из этой комнаты мы вошли в другую, и я увидела, что в углу за ширмой кто-то лежит. Лева сказал, что это и есть Хлебников. «Он слабый, больной. Пойдем с ним поздороваемся». И потащил меня за руку. Мне стало неудобно. «Раз он больной, я не пойду туда», – ответила я. «Почему? – спросил он. – Это не имеет значения». Мы зашли за ширму. Хлебников лежал на полу, на матрасе, совсем больной, худой, несчастный, но, несмотря на это, очень мило улыбнулся нам. «Вот, познакомьтесь: Ася Воронина», – представил он меня. Хлебников подал мне руку и так выразительно посмотрел на меня, но ничего не сказал, только улыбнулся опять. Это был единственный раз, когда я его видела. В этом не было ничего особенного. Многие люди знали его хорошо. Как я помню из книг, он вскоре поправился и уехал в Москву или Петербург. Умер он ужасной смертью, будучи еще молодым человеком.

После этой короткой встречи с Хлебниковым мы быстро вышли из комнаты, чтобы его не беспокоить. Дома я с восторгом рассказывала маме, что видела Хлебникова. Она никакого представления не имела о том, кто он такой. Мама отдавала предпочтение таким поэтам, как Пушкин, Лермонтов и еще, может быть, Блок. А этих новых поэтов она совсем не знала, да тут еще имажинисты, футуристы, и все это тогда, когда надо было идти на рынок, что-то продавать, что-то покупать, менять вещи на еду – ей было не до этого. Она так ласково соглашалась со мной, никогда не говорила: «Ах, что ты там занимаешься глупостями, чепухой! Зачем тебе это?». У нее не было времени меня перевоспитывать, да и вообще это было не в ее духе. Я уже не помню, чтобы она мне когда-нибудь говорила, чего нельзя делать. Мамины просьбы касались только церкви, к этому она меня приучала еще с малых лет. А так она была за то, чтобы приносить детям радость. Поэтому никогда не запрещала мне ходить в театр, в оперу, посещать литературные вечера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю