Текст книги "Закаты"
Автор книги: Александр Сегень
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Завтра должны, – наконец-то подала голос Наталья Константиновна. – Что ж вы, так нас и оставите связанными?
– Так и оставим, – отвечал Ельцин. – Раз завтра кто-то приедет, спасут вас. Удобно, святой отец?
– Удобно, сынок, не волнуйся, иди с Богом, – отвечал отец Николай.
– Погоди, надо ещё твою бабу и сына к кроватям привязать, а не то они так, спутанные, выбраться могут.
Клинтон привязал к кроватям сначала Чижова, потом Наталью Константиновну.
– А если мне с сердцем плохо станет или отцу Николаю? – спросила простодушная матушка.
– Ну, тогда исповедуйтесь друг другу и – в рай, – засмеялся Ельцин. – Нам же надо подальше отъехать отсюда, а то ж вы сейчас своего молодого в ближайший пункт, где есть телефон, отправите.
– Логично, – сказал Василий Васильевич. Глядя на спокойствие отца Николая, он тоже стал чувствовать, что ничего на свете не боится. Никаких издевательств, зверств, пыток.
– Какие-нибудь ещё пожелания есть? – спросил Ельцин.
– Воды дайте напиться, а то ж до утра теперь не пить, – сказал отец Николай.
– Билл, дай им попить, – повелел Ельцин. Давно уж было ясно, что он в этой банде из двух человек главный, а не так, как у настоящих Клинтона и Ельцина.
Резиновый президент Америки обошёл всех троих с матушкиной огромной чашкой, напоил.
– Вот ещё, – сказал отец Николай, напившись. – Скучно нам будет. Не в службу, а в дружбу, включите магнитофон. Вон он там, на подоконнике.
– Магнитофон! – фыркнул Клинтон. – Магнитофон мы и сами прихватить с собой можем.
Чижов давно заметил, что он шарит взглядом по избе, явно не желая ограничиваться одним лишь так называемым «Чёрным Дионисием».
– Я те прихвачу, американская морда! – осадил его наш всенародный.
– Да ладно тебе! – возмутился неудовлетворённый Билл. – Тут ещё столько барахла натырить можно. Что мы, одну только эту копчёную деревяшку?
– Дурень ты, Билл! Одна эта копчёная деревяшка стоит в сто раз дороже, чем мы с тобой оба вместе взятые. Иди включи людям магнитофон. Там с реверсом, батя?
– С реверсом, с реверсом, не беспокойтесь, всю ночь играть будет, только не громко сделайте, – сказал отец Николай.
Клинтон включил магнитофон, из которого тихо потекла музыка «Мечты» из «Детского альбома» Шумана.
– Похоронное что-то, – сказал Клинтон.
– Шуман, – сказал более развитой Ельцин. – Не знал, что попы классической музыкой увлекаются. А джаз есть?
– Нету, – ответил отец Николай. – Идите с Богом, кудеяры, а не то кто-нибудь ещё заявится. Зачем вам и нам лишние переживания? Свет только включите маленький, а большой выключите.
Ельцин сам исполнил просьбу, погасил люстру, зажёг настольную лампу. Ещё свеча на столе горела в маленьком подсвечнике.
– А мне валидолу под язык подложите, если можно, – попросила Наталья Константиновна. Они и это выполнили. Наконец собрались уходить.
– Там подсвечники ещё золотые есть, – прогудел Клинтон.
– Да не золотые они, родимец! – воскликнул батюшка.
– Понял? – цокнул языком Ельцин. – Пошли, Билли.
– И последнее, – окликнул их отец Николай.
– Чего ещё? – спросил недовольный Клинтон.
– Как молиться-то за вас? Имена назовите свои, – попросил священник, и у Чижова мурашки по спине пробежали.
– Его – Билл, меня – Боря, – гоготнул Ельцин.
– А под масками? – серьёзно спросил отец Николай.
– Апостол Пётр и апостол Павел, – поставил окончательную точку в душеспасительной беседе Ельцин. Но когда он решительно шагнул к двери, Клинтон вдруг наклонился к батюшке и тихо промычал:
– Я Виктор, воще-то. – И только после этого поспешил за главарём этой небольшой банды грабителей.
– Эх, дураки, дураки, – вздохнул отец Николай, когда за окнами послышалось хлопанье автомобильных дверей, зажужжал мотор. – Как не боятся душу свою этак губить! Безмозглые! Жалко их.
– Себя пожалей, – тихо, посасывая валидол, заметила матушка.
– Нет, их жалко, кудеяров, – продолжал батюшка. – Может быть, не безнадёжные ещё. Вот ведь просьбы мои исполняли... А постепенно один страшный грех за другим засосут их.
– Жалей, жалей их, – продолжала тихо ворчать Наталья Константиновна. – Лоб тебе вона как раскровянили. И вот я ещё что замечаю: собаки поначалу очень лаяли, а потом умолкли, и теперь не слыхать. Не иначе как они потравили их, изверги.
Некоторое время в избе слышались только «Мечты» Шумана. Когда Чижов в прошлом году точно так же приезжал на Пасху, он привёз отцу Николаю в подарок магнитофон и множество записей. Батюшке нравилась красивая классическая музыка. И марши он тоже уважал. На играющей теперь кассете было разнотравье из самых известных и любимых мелодий. Шумана сменила «Павана по усопшей инфанте» Равеля, и отец Николай мрачно пошутил:
– И впрямь молчат собаки. Видать, усопли инфанты наши. Остапа Бендера мне особенно жаль будет, умный был пёс.
– А мне – Ночку, – вздохнула Наталья Константиновна и заплакала.
– О чём? – повернул к ней голову батюшка. – О собаках? Эй!
– Да не о собаках, а как они вас били, окаянные! – плакала матушка. Сейчас ей можно было всё простить, все выходки её строптивого и вздорного нрава.
– Не убили же! Не плачь, Наташенька, не плачь, любезная, – стал утешать её священник. – Собачек жалко. Новых заведём. Башки наши заживут, лучше прежнего засияют. Себя-то не накручивай, а то и впрямь плохо с сердцем сделается.
– И... икону тоже жал... жалко, – всхлипывала матушка.
– О-о-о! Икону тоже не жалей, – отвечал отец Николай. – Мне она не по душе была, эта икона. И впрямь чёрное что-то в ней, не светлое. Я её поначалу в храме пристроил из уважения к Андрею Андреевичу, всё-таки подарок ценный, так она, слышишь, Вася?..
– Слышу, батюшка.
– Она упала, да ещё две иконы свалила и свечку сбила. Я тогда в избе её пристроил. Она и в избе упала ни с того ни с сего. Читал я, что Дионисий одно время поддался речам еретиков и что-то там не то стал делать. А вместе с ним и ученики его. Покуда их Иосиф Волоцкий уму-разуму не научил, не возвратил к канонам Видать, ученик Дионисия, тот Никифор Конец, в период еретических заблуждений и написал сию икону. Из неё что-то нехорошее проистекает. Прости, Господи, ежели я не прав!
– Должно быть, правы, батюшка, – отозвался Чижов. – Судя по всему, именно этого еретического периода иконы особенную ценность у торговцев представляют. Да и вообще, пятнадцатый-шестнадцатый век! За такую икону и впрямь Клинтон и Ельцин наши большой куш отхватят, если смогут сбыть. А то ведь, не ровен час, их убьют за чёрного Дионисия.
– И убьют, дураков, – согласился отец Николай. – Я и говорю, жалко кудеяров глупых. А второй-то всё же назвал себя. Надо будет помолиться о заблудшем рабе Божием Викторе.
– Вася, большое тебе спасибо за музыку, – вдруг весело сказала Наталья Константиновна. – Мне вот эта особенно нравится. – «Павану» сменил «Лунный свет» Дебюсси. – Я под неё всегда хорошо засыпаю. А ещё под «Лунную сонату» Бетховена.
– Я потому и попросил включить магнитофон, – сказал отец Николай, – что нам теперь в нашем положении лучше всего заснуть.
– Послушай, отец Николай, – спустя какое-то время, когда Дебюсси сменил «Лебедь» Сен-Санса, сказала Наталья Константиновна голосом человека, совершившего важное открытие. – А ведь это он их навёл.
– Кто, Наташа? – спросил отец Николай, тоном показывая, что уже начинал засыпать.
– Да кто ещё! Наш кудеяр, как ты выражаешься, Полупятов.
– Да ну, что ты! Какие у тебя основания?
– А такие. Он нарочно сбежал под вечер. Это раз. Он знал, что кроме Васи сейчас у нас никого народу нет. Это два. И потом, помнишь, как этот, в маске Ельцина, сказал тебе: «батя»? Точно так же и уголовник наш выражается. Это три. Да и вообще, я всегда подозревала, что он неспроста к нам приехал. Гада на груди пригрели. Попомните мои слова.
– Окстись, Наташенька, а если он ни в чём не виноват? Нельзя заранее возводить напраслину.
– Вот если не виноват, я при всех покаюсь и перед тобой, и перед ним.
– Утро вечера мудренее. Лучше постарайся сейчас уснуть.
– Да рк я стала засыпать, а меня осенило. Я аж подпрыгнула.
– Плохо, знать, они тебя привязали, коли ты ещё и прыгать способна, – засмеялся отец Николай. – А я бы сейчас рюмку водки или коньяку с наслаждением выпил бы. Никак ты там не в силах отвязаться, Натальюшка?
– Вместо коньяка ты бы лучше помолился Анастасии Узорешительнице. Может быть, она отвяжет кого-нибудь из нас.
Молча слушали «Лебедя», потом «Лунную сонату», потом «Мечты о любви» Листа, арию из Третьей оркестровой сонаты Баха. Вроде бы после того, как все переживания отхлынули, и хотелось спать, а не спалось. Часы показывали всего лишь без десяти десять. После рода Клинтона и Ельцина прошло каких-нибудь полчаса. Впереди была целая долгая ночь.
– А мне кажется, что убийца Кеннеди тут всё же ни при чём, – сказал Чижов.
– Нет, на такое гадство он не способен, – кивнул отец Николай. – Шалопай он отъявленный, но не мерзавец. О, мне вот эта мелодия больше всего нравится. Это Григ, да, Вася?
– «Утро» из сюиты «Пер Гюнт», – сказал Чижов.
– Пробуждается, пробуждается всё, – улыбался, слушая музыку, отец Николай. Теперь, когда глаза Чижова перестали слезоточить, жидкость потекла из глаз его духовника.
– Каково мы в нынешнем году Пасху встречаем, а, батюшка! – как можно веселее произнёс Василий Васильевич.
– Да-а-а! – шмыгнул носом священник. – Ничто не случайно в этом мире ведь в самую Страстную Пятницу... – Отец Николай оглянулся и посмотрел на фотографию, висевшую у него за спиной. На ней были изображены отец Александр Ионин и матушка Алевтина. Отец Николай вздохнул: – Батюшка и матушка, отец Александр, матушка Алевтина! Вы от немца страдали, а я вот от нашего олуха пострадал. Но пострадать надо, это хорошо, даже очень.
– Хорошо ему! – проворчала матушка Наталья.
– А вот я недавно обнаружил такое, – вдруг вспомнил Чижов. – В какой день полетел Гагарин? Двенадцатого апреля. В день Иоанна Лествичника, который написал «Лествицу», а лествица – в небо.
– Совпадение, но не случайное, – промолвила матушка.
– Таких совпадений много, – сказал отец Николай. – И всё же какие хорошие оказались Клинтон и Ельцин. Ну побили, ну чёрного Дионисия забрали, ну связали, ну даже если собачек потравили. А ведь могли бы и дом поджечь, чтобы совсем без свидетелей. Ан нет, пожалели нас. Я на них, пожалуй, даже в милицию заявлять не стану.
– Ещё чего! Не станет он! Нет рк, если икона ценная, её надо вернуть! – сменив доброе своё начало на вздорное, проскрипела Наталья Константиновна. – И икону вернуть, и гадов этих в тюрьму упечь.
– Ну вот, опять ты, Наташа, – проворчал отец Николай. – Вот лишь бы поспорить со мною! Вот натура хохляцкая!
– А вы, Наталья Константиновна, разве хохлушка? – с улыбкой спросил Чижов.
– Родители мои украинцы, – ответила матушка. – Но я сама себя считаю русской, потому что у меня муж русский. А икону всё равно надо вернуть. Мы её лучше продадим, а деньги... Ой, что это? Гляньте-ка на свечу!
Свеча на столе и впрямь вдруг повела себя очень неприлично. Ни с того ни с сего она стала клониться, гнуться, неся огонёк свой прямо в сторону газеты, лежащей поверх конфетницы.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! – зашептал отец Николай, пытаясь подскакать на стуле к пожароопасному концу стола, но он только шатнул стол, свеча дрогнула, коснулась огоньком утла газеты, и газета занялась, будто только того и ждала.
– Вот вам и не подожгли! – плаксиво промолвила матушка. – Зубами скатерть сорви, отец Николай!
Этот совет оказался губительным. Так бы, глядишь, газета сгорела бы и ничего больше не подожгла. Но когда отец Николай, изогнувшись, достал зубами до края стола и сдёрнул скатерть, конфетница рухнула на пол, а газета, совершив совсем уж какой-то дерзкий прыжок, ринулась прямо под тюлевую занавеску. Пыхнули искры, огонь весело и резво побежал вверх по лёгкому старому тюлю.
– Ну, теперь уж точно – пропали, – молвил отец Николай. – Можно начинать друг перед другом исповедоваться. Рано радовались, что всё так хорошо кончилось!
Глава девятая
БЕЛОКУРОВ ПОГУЛЯЛ
– А это? Элементы сладкой жизни?
И вы знаете, я не удивлюсь, если завтра
выяснится, что ваш муж тайно посещает любовницу.
— Что-о-о?!!
– Вот тут у нас героический шрамик, мы о нём уже наслышаны, он нас так украшает, такой ровненький, мужественный, – говорила Элла, легонько прикасаясь кончиками пальцев к его щеке, где пролегал изящный шрам – след отлетевшего от стены осколка во время расстрела Белого дома. Белокуров только что проснулся и не знал, который час и сколько он проспал в объятиях Эллы. Сознание тотчас высветило подробности провалившегося дня – утренний мухмурлук, я у тебя тяжёлый, сегодня вечером прошу не задерживаться, главный бестиарий, балаганная лекция о крестовых походах, радуга, магазинчик деликатесов, бесплодные поиски Василия, любовное грехопадение, любовный переплёт...
– О-о-о!
– Вот, мы уже стонем, нам, наверное, плоховато после столького выпитого.
– Квасу хочу ледяного.
– Понятное дело, квасной патриотизм клокочет. Сейчас принесу.
– Неужели есть?
– А как же!
– Ты – лучшая в мире женщина.
– Только потому, что у меня есть ледяной квас?
– Довольно рассуждений. Квасу!
– И зрелищ? Иду.
Он полюбовался ею, как она выбралась из постели, надела халат, схватила со стола пару грязных тарелок и устремилась на кухню. Он, оставшись один, кинулся к будильнику. Часы показывали всего лишь семь часов вечера. Ещё совсем не поздно, и можно успеть спасти Прокофьича.
– О Боже! – простонал опять Борис Игоревич, сидя в чужой супружеской постели, зябко кутаясь в одеяло. Его слегка колотило.
...Любовный переплёт, потом какое-то сумасшедше-счастливое сидение за столом, поедание деликатесов, питие шампанского и можжевеловой, щупальца осьминогов оказались невкусными, зато всё остальное – отменное, и шампанское не ахти, а можжевеловая превосходная, а потом – опять вихрь, обвал, крушение, провал в небытие, тьму, сон без видений, подобный смерти, но вот теперь – опять надо было жить.
В комнате царил закат...
Неужели всё это и впрямь произошло? Белокуров затосковал. Он хотел бы долго, очень долго ухаживать за Эллой, встречаться с ней, чувствовать себя влюблённым, но не падать с нею в бездну. Со временем влюблённость прошла бы. Наверное, прошла бы. Но теперь поздно было рассуждать, прошла бы или не прошла. Всё уже свершилось, плотина рухнула, наводнение затопило город. Что же теперь будет?
– Пост коитус бестиа тристит, – пробормотал главный бестиарий, глядя на лучи закатного солнца.
– Слышу-слышу про бестию, которая тоскует, – зазвучал смеющийся голос.
– Не тоскует, а тристит, – сказал Белокуров, делая на сей раз ударение на последнем слоге, превращая латинское слово в русское. – О, квас! Славу пою я тому, кто тебя изготовил. Пенный напиток волшебный, волшебной рукой сотворённый.
Квас и впрямь был дивный, ледяной, колючий, кисло-сладкий. Белокуров нарочно пил так, чтобы несколько ледяных капель упало ему на грудь. Тоска немного затихла. Элла включила магнитофон, из которого потекли «Мечты о любви» Листа, с точно такой же кассеты, какую Чижов подарил отцу Николаю. Элла подошла к Белокурову, села перед ним на корточки, положила голову ему на колени.
– Мне так хорошо с тобой.
Он даже не понял, кто это сказал – он или она.
Некоторое время они молча слушали музыку. Он не знал, что творится у неё на душе. В своей душе он чувствовал чудовищное смешение всего и помногу – тоски, счастья, любви, страдания, страха, наслаждения, боли, ужаса, восторга, стыда, бесстыдства, раскаяния, нежности, радости, радуги...
Он гладил её волосы и что-то шептал о любви. Она медленно поднимала на него глаза, полные неги и любовного обморока, и он понимал, что останется у неё до самого утра. Но понимал также, что этого нельзя допустить.
– Ты останешься? – спросила она тихо, робко.
– Ты не сможешь завтра работать со своими инострашками.
– Я всё наврала про них, у меня завтра – полностью свободный день, и мы можем быть вместе.
– Лучше я приеду к тебе завтра днём, – сказал он.
Она сразу отпрянула.
– Так ты не останешься?
– Нет, радужка, не сердись! Моему отчиму трудно вдвоём с сыном, он просил сегодня не задерживаться, у него сердце шалит.
– Зачем ты так сказал?
– Как?
– Зачем назвал меня радужкой? Лучше бы просто Эллой, мне было бы легче не думать о тебе. Теперь буду думать. Да ещё таким нежным голосом. Скажи мне что-нибудь грубое.
– Квас был превосходный.
– Ещё грубее.
– Мне пора. Какое-то предчувствие гложет. Мерещится, что Прокофьич умер, а Серёжка тормошит его, недоумевает, плачет.
– Позвони своему Прокофьичу. В двадцатом веке принято пользоваться телефоном. Если хочешь, я могу уйти на кухню и не слушать, что ты будешь ему врать.
– Нет, лучше я поеду.
– Поцелуй меня.
– Нет. Мне труднее будет уехать. Пойми же! Я сам не хочу расставаться с тобой. О, если бы я был один, совсем один на белом свете! Мне бы не помешало, что твой Василий такой хороший человек, я бы отбил тебя у него.
– Что ты говоришь, опомнись! Разве хорошие люди бывали когда-нибудь препятствием для любви?
– Но их вокруг нас слишком много – Василий, мой сын, Прокофьич... И моя жена, хоть она и не захотела оставаться Белокуровой. Она всё-таки хорошая. Мы не можем топтать стольких людей даже ради любви.
– О-о-ох! – Она рухнула в кровать, уползла под одеяло, скрылась, как жук в песке.
Он воспользовался мгновением своей решимости, встал, принялся быстро одеваться. Трусы, носки, брюки, рубашка... Уже хорошо! Она высунула голову.
– Уходит! Посмотрите на него! Он уходит.
– Я вернусь завтра утром, – пробормотал он, очень неуверенный в том, что действительно вернётся.
– Во сколько?
– Утром, часов в десять.
– Тогда скорее отключи магнитофон. Сейчас начнётся «Утро» Грига, и ты включишь его, когда вернёшься. Но не в десять, раньше! В семь. Ну хотя бы в восемь. Умоляю тебя. Подари мне хотя бы эти дни, до понедельника. Обещаешь?
– Обещаю, – сказал он, страшась обещать. Он выключил магнитофон, подошёл, сел на край кровати, притянул к себе ладонями её лицо. – Но только при одном условии.
– При каком, милый?
– Что ты сейчас заберёшься опять под одеяло и не будешь провожать меня. Чем меньше мы сейчас будем прощаться, тем лучше и легче. И не будем целоваться. Давай представим себе, что нам не хватило можжевеловой и я попросту побежал в магазинчик деликатесов. Сейчас вернусь. А ты уснёшь, ожидая меня. А утром я вернусь. У тебя дверь защёлкивается?
– Да, – грустно сказала она – Но почему не целоваться?
– Нет. Всё.
Он резко встал, вышел в прихожую, быстро обулся, накинул плащ, открыл дверь, захлопнул её за своей спиной, отдышался. Дело сделано! Он чувствовал себя уголовником, совершившим побег. Только бы не вернуться. Нет, он уже спускался вниз по лестнице, он уже вышел на улицу, он уже ловил машину и садился в неё, он уже ехал домой, озарённый закатными лучами, а в голове у него пело под музыку «Мечты о любви» Листа: «То моё, моё сердечко стонет, сердечко моё грустит». Грустит, хрустит, тристит... Он всё ещё весь находился в её оболочке, окутан ею, и не было ни водителя рядом, ни езды по вечерней Москве, ни мелькания фонарей, а был лишь особый ритм и волны тепла её тела, её поцелуй на его губах, и все изгибы и тайны, и долгий полёт, который не должен был никогда кончиться, но, увы, уже кончился.
Автомобиль неумолимо приближался к его дому. Вновь перед глазами встала страшная картина – мёртвый отчим и плачущий около него Серёжа. «Ох, какой же я гад!» – хотелось прокричать Белокурову.
– Что стонешь? – спросил водитель.
Оказывается, он всё-таки стонал, купаясь в своих думах.
– Сердце пошаливает.
– С перепою?
– А что? Запах?
– Ещё какой. Хотя бывает и гораздо хуже.
Тут Белокурова ударило ещё более скверное предчувствие. Что, если он сейчас приедет, а там – Тамара? Она вполне могла уже возвратиться. О нет, только бы не сегодня, ну хотя бы не сейчас! Ему надо отдышаться, унять сердце, выболеть всё из души. Впервые в жизни он больше всего боялся встречи с собственной женой, с которой прожил четыре года.
Сердце и впрямь шалило. Не хватало ещё, чтоб вместо Прокофьича он сейчас окочурился.
Приехали. Может быть, вернуться? Ошалеть, вырвать из сердца заботы и – снова броситься в блаженные объятая! Но рука уже сама доставала из кармана деньги и протягивала их сколько договорились водителю, потом сама же открывала дверцу машины, и тело Белокурова само вылезало прочь от соблазнительного возвращения.
– К разврату – нет возврату, – молвил главный бестаарий, провожая взглядом машину и делая первый шаг к дому. Спасительно было думать обо всём происшедшем как о разврате, а не как о сильном любовном переживании. – Развратник, развратник, – шептал Белокуров, поднимаясь по лестнице. Но это слово падало в него, долетало до глубины и возвращалось оттуда: любовь! любовь! любовь!
И вот он уже стоит перед своей дверью. Что там? Господи, пусть всё будет в порядке! Я замолю грехи, я столько сделаю во имя Твоё, чтобы загладить грехи! Господи, пусть я войду, а там Прокофьич и Серёжа мирно спят!
Но тот Белокуров, который обзывал себя развратником и не признавал любви, спросил: «И что будет тогда? А я скажу тебе: если сейчас всё будет в порядке, то завтра утром ты сдержишь своё гнусное обещание и помчишься включать магнитофон, чтобы слушать «Утро» Грига в любезных объятиях любовницы».
– Будь что будет! – тихонько прорыдал Борис Игоревич и стал открывать дверь своей квартиры.
На какой-то миг ему представилось, будто он открывает другую дверь, будто он вбегает в комнату, срывает с себя одежды, распахивает одеяло и падает, в поцелуе ударяясь зубами об зубы, как это было сегодня днём.
Он чувствовал себя так, будто в нём поселился чужой.
В квартире стояла зловещая тишина, хотя он и сам не смог бы объяснить, что в ней такого зловещего. Тихо-тихо разделся, но не успел снять второй ботинок, как дверь комнаты Прокофьича распахнулась и отчим, слава Богу, живой и здоровый, предстал перед главным бестиарием. Только очень злой, алый от гнева.
– Что ты делаешь, сволочь! – начал Прокофьич уж чересчур резко. Видать, ему плохо было.
– Прости, отче, миленький, – пробормотал Белокуров.
Прокофьич возвратился в общую с Серёжей комнату. Белокуров пожал плечами, вздохнул. Так тебе и надо, да ещё и мало! Всё-таки прежде, чем пойти и пасть перед Прокофьичем на колени, он юркнул в ванную, быстро разделся, принял душ, одновременно чистя зубы. Всё это заняло не более десяти минут. Освежённый, хотя и одетый в старое, главный бестиарий, выйдя из ванной, решительно отправился к отчиму. Осторожно открыв дверь, Белокуров обомлел. Отчим сидел на кровати, низко склонив голову, и плакал. Серёжина кроватка была пуста. Самого сына нигде не было.
Молнией пронеслось: «В больнице!»
– А где Серёжа? – спросил пустынею рта.
Прокофьич молчал.
– Что случилось, Прокофьич? Где мой сын?
Отчим медленно поднял голову и с ненавистью, от которой всё внутри у Белокурова содрогнулось, посмотрел на своего пасынка.
– У тебя больше нет сына.
Тут главный бестиарий должен был лишиться чувств, и мы увиделись бы с Цим только через сколько-то глав, но он, как ни странно, выдержал удар, нанесённый ему ненавидящим Прокофьичем, и промолвил:
– Хорошо, я сволочь, но ты всё равно не мучай меня, Прокофьич, дорогой! Что значит «нет сына»?
– То и значит.
– Прокофьич!
– Не ори на меня, гад. Если я говорю, что у тебя нет больше сына, значит, у тебя его больше нет. Тамара забрала его.
Белокуров сел на пол. Отдышался. Серёжа жив. Правда, сообщение о том, что его забрала Тамара, тоже хоть и не матовое, но – шаховое.
– Как это она его забрала? Куда?
– Не хочу с тобой разговаривать. Иди протрезвей сначала. Разит, как от пьяной кобылы.