355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Марков » Троица » Текст книги (страница 17)
Троица
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:34

Текст книги "Троица"


Автор книги: Александр Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Февраля 13-го дня

Ходили мы с Настёнкой к Пречистой Соборной послушать честных молебнов, да на патриарха поглядеть. А народу было в храме немного: боятся людишки подходить к патриарху, опасаются, как бы не попасть в список Федьки Андронова.

А святейший Гермоген по храму похаживал, да проходя мимо меня замешкался и шепнул тихим шепотом:

– Писать не могу, поляки бумагу побрали, да дворовых людей всех отняли. Скажи троицким людям: пусть они пишут.

Я от таких патриарших слов ощутил в себе великое побуждение и говорю Настёнке:

– Слыхала? Мне теперь с этой вестью надобно в Троицу поспешать. И ты со мной поезжай. Там и обвенчаемся. А оттуда прямо в Горбатово.

– Ох, Данилка, опять ты за свое. Мал ты еще жениться. Не поеду я никуда, мне и тут хорошо. И что ты ко мне пристал? Я уж тебе сколько раз отказывала, а ты точно клещ впился. Может, я и вовсе за тебя замуж не хочу.

– Дура ты, – говорю, – упрямая! Вот начнут поляки русских людей на Москве бить, и до вас доберутся. Тогда пожалеешь, да поздно будет. А мне-то, по правде сказать, тоже до тебя никакого дела нет. Пропади ты пропадом. Плевать я на тебя хотел. Один в Троицу поеду. Стало быть, не люб я тебе? А может, ты, Настасья, теперь с лысыми гуляешь?

Слово за слово, поругались мы с Настёнкой накрепко. И пошел я домой на Троицкое подворье. Поеду завтра в Троицу и сюда не вернусь.

Февраля 15-го дня

Хоть и дура, а все же жаль ее здесь на погибель оставлять. Не поехал я покамест в Троицу, а послали мы туда сына боярского Якова Алеханова. Подожду, погляжу, что дальше будет. А то ведь, если грянет беда, кто ее, дуру, вызволит? Но сам я к ней отнюдь больше не поеду.

Февраля 17-го дня

Сегодня видел на Мясницкой, как москвичи поляков задирали.

– Скоро, – говорили, – собаки вас отселева за хохлы потащат.

А польская стража знай себе едет, словно не слышит. Но был с поляками какой-то русский изменник, он сказал:

– Вольно вам ругаться. Начальники не велели вас трогать – молите Бога за пана Гонсевского и бояр. А попробуйте мятеж учинить, тогда увидите, кем будут собаки насыщаться. Оружия-то у вас нету.

– А мы вас шапками закидаем! Вас мало, а нас будет тысяч семьсот! Убирайтесь в свою Литву!

Прознали московские люди о рязанском ополчении, вот и осмелели. А изменники бояре убоялись Ляпунова, что он придет и воздаст им по делам их за все подлости. И послали украинских литовских казаков воевать рязанскую землю. Теперь нам бояре врут, что те черкасы повсюду побивают мятежников, и Рязань скоро возьмут. Да только никто боярам не верит.

А в торжище люди говорят: дескать, Ляпунов у поляков город Пронск отнял, а черкасы пришли и в том Пронске Ляпунова осадили. Но тут другой верный воевода, князь Дмитрий Пожарский, вышел из своего Зарайска и Ляпунова из осады вызволил. А черкасы тогда пошли брать Зарайск, по Пожарский их оттуда прогнал. И черкасы все разбежались. Теперь, говорят, пойдет Ляпунов скоро Москву свободить.

Февраля 25-го дня

Послали мы Спирю Булаву в купилище хлебное на Болото, в Заречье, овса купить. Совсем немного времени миновало – влетает наш Спирька обратно, лицом багрян, глаза навыкат, руками машет и кричит:

– На Болоте хохлы наших бьют!

– Врешь! Неужто бьют? За что?

– Не знаю: сам не видал, люди сказывали: так я с полпути назад поворотил.

– Что ж ты, не мог толком разведать?

– Я разведаю, – сказал я. – А вы затворитесь покрепче и наружу не ходите, пока я не вернусь.

Вскочил я на нашего аргамака белого с пятном на боку (для него-то и овес был надобен) и поскакал борзо на Пожар, оттуда на реку, а по реке к Болотному торжищу. И еще не доехал я до Болота, как уже всё доподлинно сведал от людей.

Что пришел поляк в купилище купить четверть овса. Да присмотрелся, почем русские покупают, и видит, что дают за бочку рубль. И хотел он купить тою же ценою. А торговый мужик увидал хохла и назвал цену вдвое.

– Зачем товар дорожишь? – осерчал хохол. – Люди у тебя по рублю покупали, а ты с меня по два дерешь. Не убавишь ты цену – я пойду и там куплю, где люди по закону продадут.

– Ступай, поищи, – говорит мужик. – Я с тобой насилу не торгую. А только ляхам на этом базаре не покупать дешевле.

Поляк пуще разгневался.

– Как смеешь грабить меня? Разве мы не одному государю служим?

– А зачем твой государь король, старая собака, нам до сего дня своего щенка не прислал, как было уговорено? А теперь он уж нам не надобен. И вам бы всем, хохлам, идти отсюда вон, пока живы.

Тут поляк выхватил саблю, а мужик прочь побежал, жалобным криком на помощь призывая. Тогда повыскочили из лавок московские люди, числом до сорока, и к поляку кинулись. Теперь уже и сам он с воплями предался постыдному бегству. А тут подоспели другие поляки. И составилось мордобитие.

Сведав все это, я приехал сам на Болото, и увидел: прискакали конные роты и дерущихся разняли. И сам Александр Гонсевский по торжищу разъезжает и народ увещевает. Я поближе втерся и стал слушать.

– Что же вы, милые друзья, бунтуете? Разве забыли свое крестное целование?

Гонсевский русскому языку навычен. Вдруг заметил я среди собравшегося народа не кого-нибудь, а саму Настасью Федорову, упрямую и глупую девицу. Спешился я, и, коня в поводу ведя, подошел к ней.

– Челом, – говорю. – Какие вести? Здоровы ли ляхи, что в вашем монастыре стоят?

Гонсевский меж тем вещает:

– Не надейтесь на ваше множество! Нас немного, но мы такие здоровые молодцы и бесстрашные воины: вашим великим ратям случалось от малых польских отрядов в поле бегать.

– Подлец ты, Данило, – говорит Настёнка. – Как только мог твой поганый язык повернуться, такое на меня возвести, что я с хохлами гуляю. Я тебя теперь вовек не прощу.

Гонсевский говорит:

– А у королевича были в Литве дела неотложные, потому он к вам долго не ехал. Но теперь уже скоро приедет, и всех мятежников сурово покарает. И не ждите тогда прощения!

Настёнка заплакала, а мне жаль ее стало.

– Ладно уж, – говорю. – Зачем старое поминать? Ты меня прости, я сказал не поразмыслив. Но ведь и ты меня обидела: малым возрастом попрекала, замуж за меня идти отказывалась, да еще щенком обзывала.

Гонсевский говорит:

– Вы, москвитяне, народ бессовестный и неблагодарный. Сами же молили короля вам поспособствовать, королевича на царство прислать. А теперь вы его величество старой собакой называете, а королевича щенком. Покайтесь и образумьтесь, пока не поздно!

Настёнка отвечает:

– Добро. Коли ты покаялся и прощения просишь, я тебя, так и быть, прощаю, – и помалу перестает слезы проливать. – И сама впредь клянусь тебя не обижать и поносными словами не грубить. А что ты возрастом мне едва до носа достаешь, то не твоя вина, а изволение Божие.

– Мы вам никакого зла отнюдь не хотим, – говорит Гонсевский. – А хотим с вами мирно жить. Мы на то здесь и поставлены, чтобы охранять тишину и мирное спокойствие.

– Стало быть, помирились? – говорю я. – Ладно, раз так, собирайся скорее и поедем в Троицу, пока здесь беды не случилось.

А кто-то из московских людей крикнул Гонсевскому:

– Если вы мирного спокойствия желаете, то убирайтесь вон отсюда! А мы уж сами себя соблюдем! Пока мы ваши лысые головы кругом себя видим, да в Кремле латинское пение слышим – где уж тут быть миру? Да у нас, на ваши хари глядючи, все кишки переворачиваются!

– Не вам, друзья, нас из Москвы выгонять. Король с королевичем нас не на то здесь поставили, чтобы мы уходили, когда вздумается, или когда вы прикажете.

Настёнка опять в слезы:

– Да как же я уйду, Данилка? Как оставлю царевну Ксению и прочих добрых инокинь? Я уже с ними обвыкла жить. А у вас в Троицком монастыре, небось, все монахи пьяницы и греховодники. Кто меня, сироту, защитит?

– Вовсе они не пьяницы, – ответил я. – А если кто и греховодничает помаленьку, то ведь я тебя не оставлю в беде. Уж как-нибудь тебя уберегу. Зато в Троице ты будешь от поляков неопасна: они уже обломали зубищи о нашу преславную обитель, вдругорядь не полезут. Думай, Настасья, решайся, а то поздно будет.

Один торговый мужик Гонсевскому крикнул:

– Долго ли нам еще ждать королевича? Уже терпению нашему скоро конец!

Гонсевский сказал:

– Дайте месяц сроку. Будет вам королевич, не сомневайтесь! Ждать осталось не долго.

Настёнка сказала:

– Дай мне сроку поразмыслить до Христова дня.

– Так это же целый месяц!

– Не месяц, а три седмицы всего. Не можно мне в Великий пост из обители, меня приютившей, убегать.

Ну, я и согласился. Пускай поразмыслит. И пошли мы с ней с горки кататься. А народ с площади Болотной тоже стал расходиться.

Марта 3-го дня

Ляпунов взял Серпухов.

Бояре Московские, изменники, во главе с Федькой Андроновым и Мишкой Салтыковым, пошли к патриарху и давай его ругать: от тебя-де вся смута идет. Ты письма слал, чтобы города против королевских людей ополчились и в Москву шли бить поляков и нас. Вот бери теперь бумагу и пиши ляпуновцам, чтобы ворочались по домам.

– Я писем не писал, – ответил святейший Гермоген. – А буду писать, если король сына своего не пришлет и не крестится королевич в истинную веру, как было обещано. А если пришлет и если крестится, тогда я с охотой отпишу рязанским людям, чтобы вернулись в домы свои.

– Ну, святейший, довольно мы твое бесчинство терпели, – сказал Федька Андронов. – Ты своими воровскими выходками конечно свой чин осрамил. И не надейся, что охранит тебя твое достоинство.

Побежал Федька к Гонсевскому и сказал, что патриарх несомненно взбесился и надобно его в темницу заточить, пока он еще большей смуты не поднял. Гонсевский послушал Федькиного совета и повелел Гермогена бросить в темницу. Что и было немедля исполнено.

Испокон веку на Москве не совершалось дела постыднейшего!

Сегодня восемь иноков и шестнадцать слуг с нашего Троицкого подворья снялись и поехали с пожитками своими в Троицкий Сергиев монастырь. Здесь теперь изрядно обезлюдело. И мне бы давно пора уехать, да вот из-за глупой Настёнки все мешкаю.

А денник свой, кроме сего листа последнего, я с иноками в Троицу отправил и наказал передать Аврамию. Там писанию уцелеть способнее. А здесь каждодневно невесть что может учиниться.

Марта 5-го дня

Расшумелся народ на Пожаре против Фроловских ворот. Пошел я туда, смотрю: толпа тыщи в три стоит детей боярских и посадских людей, и разного прочего народа. И кричат:

– Подайте нам Федьку Андронова да Мишку Салтыкова! Мы их, еретиков поганых, в клочки порвем! Почто они над патриархом глумятся? Под лед их, нехристей! Бороды им вырвать! Зачем они, собаки, позволили ляхам в Кремле латинский костел состроитть? Они, верно, хотят патриарха латинским пением до смерти уморить! Выстрижем, братцы, боярам хохлы на головах, пускай красуются!

Выскочили польские рыцари с немецкими наемными стрельцами, стали толпу разгонять. Драки сильной не составилось, поелику москвичи были безоружны и не стали с одними кулаками на копья и сабли лезть.

Марта 14-го дня

Скоро Вербное воскресенье, а праздника-то, похоже не будет. Ведь на Москве издревле ведется, чтобы в сей день патриарх на осла верхом садился и от Лобного места ехал во Фроловские ворота; а сам царь чтобы ослика под уздцы вел. Потому что, ежели кто не знает, господь наш Иисус Христос таким же способом, то бишь на осляти верхом, въехал в град Иерусалим.

А у нас нынче царя нет, а патриарх в темнице. Какой уж тут праздник? А народ уже стал в город стекаться отовсюду по старому обычаю, и если не сделают поляки праздника, люди несомненно взбунтуют.

Марта 17-го дня

Гонсевский все же вывел Гермогена из темницы, позволил еще раз взглянуть на свет Божий, да на осляти проехаться. А вместо царя вел помянутую скотинку боярин Гундуров.

Где-то в дальнем посаде случилась все же у русских людей с польскими стычка, опять Гонсевский разнимал.

Марта 18-го дня

Великий понедельник.

Уже всем ведомо, и полякам и нашим, что ополчения подходят к Москве. Идет из Коломны Прокофий Ляпунов с рязанцами, из Тулы – Заруцкий с казаками и с Маринкой (тоже вот, нашлась избавительница – и ведь против своих же единоплеменных идет!). Из Калуги князь Трубецкой ведет бывшую царикову рать. Еще ждем из Зарайска князя Пожарского; также и других воевод упоминают и полки из многих городов.

У нас в Китае городе в рядах лавки открыты, а торговля бойко идет. Люди же москвичи глядят хитро да меж собою пермигиваются: мол, как придут наши братья с городв, мы тотчас как один все подымемся на литву! Только перья полетят!

А извозчики московские в Белом городе и в Китае толпятся, кучно на улицах стоят праздно, в тулупы кутаются. Ежели что, они своими санями улицы запрут, и полякам конным будет не повернуться.

Поляки же из Бела города и Земляного собираются все в Кремль и Китай, да пушки тащат туда ж.

А Настёнка, дура, хочет ждать до Христова дня. Вот придут ополченцы, начнут Девичий монастырь брать приступом, тогда вспомнит, как я ее поторапливал.

Мая не знаю какого дня

Они мне запретили писать, велели смирно лежать, но ведь от такого безделья и тоски я только пуще могу расхвораться. Не дай Боже, увидят – тотчас бумагу отнимут.

Настёнка

Июня 16-го дня

Позволили мне наконец-то денник писать, и из больницы на свет Божий выходить, вернули бумагу, и перья, и чернила.

Теперь только солнышко стало припекать, а весна, сказывают, была дюже холодная. Хлеб, сказывают, теперь не уродится. Конечно прогневался Господь на нас: мало литвы, теперь еще и голода ждем.

А в больнице у нас, осмелюсь сказать, великая теснота и смрад от множества хворого народу. Воровские казаки и литва по селам и городам лютуют, христианам носы и уши режут, на угольях людей поджаривают, и еще такое творят, что и написать нельзя. И все эти калеки злосчастные к нам в Троицу приползают и молят о помощи. Архимандрит же Дионисий всех сирых велит утешать и лечить и кормить из житниц чудотворцевых. Оттого-то у нас и теснота. Хоть и построили новые палаты больничные, а места все равно не хватает.

А Настёнка меня лечила по новому лечебнику: есть у нее такая книга премудрая. Инокини в Девичьем монастыре ту книгу составили сами: что с иноземных писаний перевели, что из наших старинных книг взяли, а что и от своего ума добавили. У нас в России теперича лекарское искусство премного изощрилось, почище чем у немцев. И я от Настёнкиного попечения многих скорбей натерпелся. Ведь когда старец Серапион у меня из боку пулю вынул, допрежь того меня водкой опоив, то сделался на боку у меня горячий чирей, весьма ужасный и большой и сильную боль рождающий. А потом уж началось лихорадное биение и огонь во всем теле воспылал, и тогда я в беспамятсво впал. Никто же не верил, что я жив останусь. Но Настёнка меня отнюдь не покидала, а читала свой лечебник, и всё прочитанное немедля на мне испытывала. И прикладывала к чирью пластыри из хлеба, на вишневом соку печеного, и из муки овсяной, и разную мерзость, о которой не хочу и говорить. И давала пить вино с петушиными мозгами, и какие-то камни толченые, и прочая. И не осталось, думаю, ни единой врачебной пригоды, коей бы она меня не попользовала. Как же мне было не выздороветь!

Сказывают, однако, что всё сие травное и животное и каменное лекарство лишь тогда на пользу бывает, когда подается вкупе с укрепительными заговорами и с ведовским искусством. Лучшее же и скорейшее исцеление бывает от приложения к святым мощам. И Настёнка любезная, движимая добрым ко мне побуждением, шептала и заговоры надлежащие, и даже на праздник Вознесения заставила служек больничных меня ко гробу святого Сергия приволочь; я же был в нецывенье и отнюдь ничего не разумел.

Теперь хочу я должным порядком рассказать о московском разорении, и как я был ранен, и про великие сражения, и о гибели царствующего града Москвы, чему я был самовидец. Только нынче я устал и поздно уже.

Июня 19-го дня

Тому назад ровно три месяца, в Великий вторник, марта в 19-й день, началось это ужасное и злоубийственное несчастие, когда за три дня и две ночи не стало великого города Москвы, ибо Божьими судьбами постигла ее, по грехам нашим, участь Содома и Гоморры.

Утром ходил я по Никольской улице, было тогда еще в городе тихо. А у Никольских ворот извозчики стояли кучно с длинными санями, так что трудно было меж ними пробраться.

– Чего, мужики, вы тут встали? – спросил я их вежливо. – Али возить некого?

– А нам, малец, тут больно хорошо постоять-то. Гляди вон, какие в небе облака чудные. Вот мы и гадаем, чей это там образ – то ли медведя, то ли волка.

А сами посмеиваются да на ворота поглядывают. А за воротами, за Неглиной речкой, поляки пушек приволокли несколько десятков, со стен Бела города снятых. И сами возле пушек суетятся. Вот увидели они извозчиков, подошел ротмистр и стал просить мужиков:

– Друзья, пособите пушки на стену поднять.

– На которую стену?

– Да на эту же, под коей вы стоите. На Китаегородскую.

– Нет, государь, не можно. Не наша это работа. Вот вы у нас, православных москвичей, оружие побрали, так мы уже отвыкли, не знаем, как его в руки взять.

– Что ты мелешь? Берите пищали и несите на стену, а мы вам за каждое орудие по три деньги заплатим.

– Никак не можно, боярин. Тяжелы пушки-то.

– Вы же все равно праздно стоите, бездельничаете.

– А нам вольно тут стоять и отдыхать.

А тою порой несколько мужиков на стену поднялись и крикнули сверху:

– Братцы, поберегись! Тут ведь, гяньте-ка, уже есть какието пушки; так их надобно вниз покидать, чтобы было куда новые ставить.

И сбросили пушку наземь. Бух, бах! Поляк едва отскочить успел. Ну, ляхи крепко осерчали и кинулись извозчиков бить. А те им сдачи. Тут и я получил в глаз. И отошел прочь, поскольку не силен я в кулачном бою, да к тому же еще поляки стали сабли доставать.

Драка составилась порядочная. И побежал я на Троицкое подворье оповестить братию. А навстречу мне уже народ валит с дубьем да с каменьями. «Бей литву!» – кричат.

Прибежал я в монастырь Богоявленский, поведал всем, что идет дело к новому пролитию христианской крови. И, похоже, ополченцы уже подходят к городу. И надобно либо идти поляков бить, либо свои животы спасать.

Сам же я наскоро оседлал коня и поехал обратно к Никольским воротам. И, чая любых нежданных случаев, Аврамиеву отпускную грамоту для Настёнки не забыл прихватить.

А дела повернулись скверно: не успел я достичь места боя, как из Кремля выехало конное войско: рыцари в доспехах железных, с длинными копьями и саблями. Москвичи же еще пуще разъярились, палками машут, камнями в литву кидаются, а извозчики поперек улиц сани расставляют. Кто-то крикнул:

– Пожарский уже на Сретенской! Крепись, православные!

Услыхали это поляки, и тотчас оставили все сомнения, поскакали прямо на толпу и стали всех без разбору копьями колоть и саблями рубить до смерти. А безоружным куда против оружных? И наши показали тыл пособием бегства. А поляки за ними грозно устремились, словно река бурливая, и без сожаления москвичей поражали копьями в спины. А потом стали ворота сбивать и во дворы вламываться.

Я тоже был без оружия, и отступал к монастырю. И видел я своими глазами, как поляки ворвались в церковь Зачатия Божия, и укрвшихся там московских людей наружу повытаскивали и порубили всех в мелкое крошево.

Прискакал я снова на Троицкое подворье, кричу:

– Милостивые государи и братья! Поляки наших бьют до смерти и Божьих храмов не щадят. Надобно из Китая города отступать, ибо сейчас они сюда в монастырь вломятся. Не мешкайте отнюдь, не губите жизней своих ради спасения прижитого добра, бегите кто в чем есть задними воротами!

И сам тотчас же помянутыми задними воротами из монастыря выскочил, и Неглименскими в Белый город счастливо утек.

А в Китае творилось великое низлагание. Вопли терзаемых заглушали даже звон набатный, а народ валил толпами из всех ворот, что были не заперты, в Белый город. Многие же были кровью обагрены и на снег падали в неможении. И все добро свое люди москвичи оставили литовским расхитителям. А те, небось, и рады были такому нежданному богатству (или, может, давно чаяли его – не знаю). Но пуще всего, думаю, враги наши ликовали оттого, что могут столько безоружных православных христиан побить, себя смертной опасности отнюдь не подвергая. Еще и тем поляки себе поспособствовали, что многие ворота в Китае городе держали всегда закрытыми или полузакрытыми. Оттого составилась, говорят, у Варварских ворот и у Неглименских давка великая, так что многие до смерти задавились. А я потому лишь счастливо ушел, что рано постиг нужду бегства, и уходил из первых.

Поскакал я к улице Никитской. В Белом городе уже во всех церквях звонили к битве. На Тверской народ натащил саней, и бревен, и лавок, и столов – насыпали вал высокий и за валом засели; и на Никитской то же.

Я туда, за эту насыпь рухлядную насилу с конем перебрался. Там народу тьма, а пищалей-то мало, одна на сто человек. Остальные с дубьем. И на крышах засели, и за заборами. Даже бабы тут были – не побить, так хоть полаять нехристей за всю грубость их и пакостные дерзновения.

А поляки уже скачут на нас из Китая города. А вернее сказать, это были немцы наемные, коих поляки в Москве держали до двух тысяч. Наскочили они со своими длинными пиками, а через завал не могут перебраться. Тут мы их каменьями закидали. А малые отроки с крыш на них лили помои.

В первый раз немцы отступили, но нисколько не смутились, и ударили в другой раз. Не почестно же им, удалым богатырям, коим за службу столько денег из царской казны плачено, перед нами безоружными немочь показать. Стали они из пищалей нас поражать, а иные спешились и завалину нашу начали растаскивать.

Но мы и в этот раз отбились, хоть и с превеликим трудом. И у нас убитых было человек до ста, а у немцев всего трое. Тогда увидели наши такое неравное проистечение брани, и те, кто был вовсе безоружен, стали по переулкам разбегаться. Немцы же, урядившись грозно и стройно, налетели в третий раз. И не смогли мы удержать их натиска, и отступили и попрятались по дворам и закоулкам. Мне же милостью Божией удалось от убитого немца бердыш подхватить. И укрылся я в переулочке тесном с полусотней товарищей москвичей.

Немцы же вниз по Никитской устремились. А когда последние из них мимо нашего переулка проезжали, мы выскочили внезапно и поразили их в тыл сильным поражением. Другие наши так же стали воевать: выскочат вдруг, побьют нескольких еретиков, и обратно спрячутся.

А немцы вертелись, туда и сюда кидались, а не знали, куда им обратить свою силу: все ворота затворены, заборы высоки, а камни да стрелы в них отовсюду летят.

Мы засели во дворе торгового человека Козьмы. Хозяин нас во двор пустил охотно, и ворота за нами накрепко заложил. А сам с женою и дочерьми в подклети укрылся, ибо не способен был к ратному промыслу ради тучности своей и робкого нрава.

И в том дворе мы долго от немцев отбивались и накрепко сидели. А потом немцы перестали нападать и поспешили все с Никитской прочь. И мы стали в черед ходить к хозяину в подклеть пива испить.

По малом времени сведали мы от новопришедшего человека, что русские ополченцы взяли Тверские ворота Белого города, и немцы поспешили туда, желая ворота у ополченцев отнять.

Возрадовались мы такой вести, и воспряли духом, ибо чаяли скорую подмогу и конечное на врагов одоление. И пошли новый вал городить поперек Никитской.

Но не успели этого дела довершить, ибо напали на нас польские роты. Пришлось нам снова по дворам прятаться, и опять ничего не могли враги с нами поделать, ибо было нас много, и разбежались мы розно во все стороны и отовсюду нежданно на них выскакивали.

И тогда вложил сатана в их злонравные сердца коварное и душепагубное умышление, как разорить и конечно погубить и нас, и весь царствующий град. Стали кричать: огня! огня! Поскакали польские и литовские люди с факелами, с паклей горящей, с охапками соломы, стали огонь под дома подкладывать и во дворы метать. А мы, безоружными будучи, как ни тщились, не умели помешать им исполнить это злоубийственное намерение. И во многих местах огонь занялся. Мы же, где могли достать, тушили, а поляки нам сильно в том препятствовали и пуще разжигали.

Наконец прискакали к нам на подмогу ополченцы, и поляков с Никитской выгнали. Тут и ночь настала, но не сделалось темени, ибо дома горящие ярким светом в ночи сияли.

Всю ночь мы без устали пожар тушили, но полностью в этом не преуспели, ибо ветер гнал огонь и дым прямо на нас. Поляки же до утра отдыхали в Кремле и в Китае городе.

К утру же я до того уморился, что ног под собою не чуял. Едва добрел я до того двора, где коня своего оставил. По счастью туда пламя не достигло. И там я поспал недолгое время. А потом поехал в Чертолье, ибо сведал, что туда большая русская рать пришла.

Поистине так и было: воевода Плещеев привел туда немалое войско. Они теперь ставили туры напротив Кремля и хотели по Кремлю из больших пушек бить. Спросил я у ратных людей, не было ли приступа к Девичьему монастырю. Они же ответили, что-де заперлись в монастыре немцы и поляки, а возитться с ними теперь недосуг: вот Кремль возьмем, они сами сдадутся.

И стал я им помогать туры готовить. А они спрашивали, отчего я так лицом черен, и надо мной смеялись.

– Я, – говорю, – всю ночь глаз не сомкнул: гасил огонь, спасал город. Недосуг мне было умыться.

Отерся я снегом. Тут мы увидели, как поляки снова поскакали из Кремля с огнем город жечь.

– У нас не зажгут, – сказали ратные. – Вон как мы крепко стали. Скоро начнем палить по Кремлю, так они забудут на вылазки ходить. А на той стороне князь Пожарский пусть хохлов отбивает. А то они, глядишь, и вправду полгорода выжгут. Вон как пламя-то занимается.

И так, мирно и покойно беседуя, мы наряд уже почти изготовили, и ядер принесли. Вдруг раздался за спиной у нас польский боевой крик и трубная музыка. И наскочило внезапно сзади несметное пешее войско.

Товарищи мои не могли ни пищалей развернуть, ни к бою урядиться.

– Братцы, бежим! – только и было слышно.

Я же, по природе естества

своего любопытен будучи, спрашивал у ратных на бегу, откуда у них, так крепко вставших в Чертолье, в тылу поляки оказались.

– Со льда! – ответили мне. – Водяные ворота мы не затворили! Не чаяли от них, бесов, такого злого ухищрения, что они по реке к нам в спины зайдут.

И было великое смертное низлагание, потому что поляки нас жестоко преследовали и безжалостно в спины уязвляли. Я и сам едва ушел; уже погибели чаял, да конь выручил. А был бы пеш, там бы и остался вместе с тысячами других. Едва успел выскочить Чертольскими воротами, да со мной еще один сын боярский – имени его я не успел испросить – а он без шапки был и даже без оружия, всё бросил в поспешности бегства. И оставили мы полякам весь наряд огнестрельный, и зелье, и ядра, и обоз. Но они даже этой добычей не прельстились, единым губительным помыслом ведомые – как бы сжечь и испепелить великий царствующий град, славный меж народами, сердце Российской державы.

Укрылись мы во вражке, именем Сивцеве, что в Деревянном городе близ Арбата. Поляки же нас не преследовали, а сразу стали Чертолье жечь. И полетели на нас тучи дыма черного, и пламя огненное взметнулось за Белой стеной, свет солнечный затмевая. И не слышно было голоса человеческого из-за треска домов пылающих и опровергаемых кровель.

В скором времени огонь перекинулся в Деревянный город, и, ветром раздуваем, быстро разносился. И стало нам невмоготу в Сивцеве вражке от жара и дыма. И мы направились к Арбату. А в переулке нечаянно столкнулись с конными немцами. Они в нас стрелять принялись, и товарищ мой с коня упал. А меня пуля в ногу уязвила, а другая спину ободрала. Но тогда я мнил, что это раны не важные, и боли не примечал.

Поскакал я в другой переулок – там огонь мне навстречу, и жар словно в адской печи. Я в третий – там немцы, в четвертый – снова огонь. Долго я так метался, совсем разумения лишился от смертных тягот и отчаялся спастись. А порты у меня от крови намокли.

Сам не ведаю, как выбрался я из города живым. И оказался, по счастью, близ Девичьего поля. Кругом снег был усыпан телами человеческими: люди толпою из горящего города бежали, и многие, обгорелые или раненые, или дымом удушенные, здесь же на снегу падали и умирали.

А я все это едва различал, ибо от дыма и тяжкого утомления в глазах у меня смутилось, и вместо света Божьего видел я круги цветные, полосы радужные и звездное мерцание. А крика и плача всенародного я тоже почти не слышал, ибо в голове у меня будто колокол набатный бил неумолчно.

Подъехал я к монастырю Девичьему, достал грамоту, и давай кричать:

– Послание от келаря Аврамия! Игуменье от троицкого келаря грамота! Пустите, любезные господа, наияснейшие пане! Не пужайтесь, отворяйте! – а встал я к воротам целым боком, раненой же стороною к полю. – Али не знаете, – говорил я, – что мы с Аврамием присягнули государю Сигизмунду, и были за то премного пожалованы?

Долго я так под воротами ждал, и едва уже языком ворочал, и, верно, начал что-то не по чину говорить, ибо слуги смеялись, грамоту у меня принимая.

– Только не мешкайте отнюдь, – сказал я. – Грамоту тотчас передайте. Видите, уже вся Москва пылает. Я здесь ее подожду.

– Кого ее? – спросили меня.

– Как кого? Настёнку.

Потом я нечаянно с коня упал, и бывшее со мной далее помню отрывочно. Монашки хотели меня в свою больницу положить, а я кричал, что вовсе не ранен. Потом я будто бы деньги кому-то совал и хотел сани купить, чтобы Настёнку в санях везти в Троицу. Но да не продлю долготу слов суетных во утомление читающим!

Ту ночь я провел в Девичьем монастыре, и там мне раны промыли и завязали, но пуля в боку осталась. А утром в Великий четверг, когда поляки последние еще уцелевшие московские дома жгли, мы поехали с Настёнкой в Троицу. А с нами еще несколько саней с людьми и запасами, не знаю чего ради посланных из Девичьего монастыря в обитель чудотворца. Думал я Настёнку везти, а вышло, что она меня везла. Я же был в нерассуждении.

По дороге, Настёнка сказывала, мы еще полные сани наложили немощных и раненых из числа жителей московских, разбежавшихся из пылающего града. Этими немощными и замерзающими был весь снег вокруг Москвы тогда усыпан, словно дно морское песком или небо звездами. Потому что не смогли наши помешать полякам исполнить все зло умышления их: и был весь город сожжен дотла, кроме Кремля и Китая, где сами поляки засели.

А приехали мы в Троицу вместе с князем Пожарским, который храбрее всех сражался в Московском сражении. И не поляки его победили, а огонь, ибо ветром гнало пламя и дым на наших, а поляки за огненной стеной укрывались безопасно и оттуда стреляли. А когда князя Пожарского, кровью истекающего, уносили из огня верные воины, он бился на руках у них, и слезы из очей его ручьями текли, и кричал он: «О, если бы мне умереть! Лишь бы не видеть того, что глаза мои ныне увидали!» Так он о гибели великого города скорбел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю