Текст книги "Сердце солдата (сборник)"
Автор книги: Александр Коноплин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Секундой раньше командир взвода лейтенант Дымов швырнул под танк гранату и теперь нагнулся, прячась от осколков. Услышав взрыв, он снова высунулся из траншеи и увидел, как по-прежнему невредимый танк переваливает через окопчик пэтээра. Длинное ружье согнулось и вдавилось в землю. Дымов приготовился бросить вторую гранату, когда из полуразрушенного окопа позади танка показалась стриженая голова без каски. Вслед танку полетела бутылка. Лузгин едва услышал слабый звук и тут же увидел пламя, разом охватившее броню над моторным отделением. На этот раз танк не пошел дальше. Круто развернувшись, он двинулся на окопчик вторично и, затормозив одну гусеницу, сделал полный разворот, сровняв окоп с землей. Однако танк уже горел, из его люков выскакивали танкисты. По ним отовсюду стреляли из винтовок, кидали гранаты.
Одному из танкистов осколком выбило глаз. Остановившись в полусотне шагов от Лузгина, он ловил в ладони ускользающую массу.
Лузгин сполз на дно окопа и, встав не четвереньки, изрыгал из себя съеденную утром пшенку, покуда кто-то не стукнул его по затылку:
– Эй ты! Чего разлегся?
Другой голос сказал миролюбиво:
– Оставь его. Не видишь, сомлел желторотик!
Лузгин приподнялся.
– А танки… танки где?
Зубы у него стучали, руки дрожали. Он лег рядом с Митиным, высунул вперед винтовку и огляделся. По косогору вверх бежали немецкие пехотинцы. То один, то другой падал и оставался лежать, зато другие все приближались и приближались к Лузгину.
– Стреляй! В душу твою мать! – закричал Москалев и погрозил кулаком. Лузгин выстрелил. Бежавший прямо на него человек споткнулся и упал. Лузгин не понял и приподнялся, ожидая, что человек сейчас поднимется и побежит снова.
Он догадался присесть, только когда пуля щелкнула о каску.
– Есть один! Давай дальше! – крикнул Митин.
Но дальше стрелять не пришлось. Полежав еще немного, Митин перекатился на спину, сказал громко:
– Шабаш, ребята! – и – Лузгину: – Чего глаза таращишь? Закуривай!
Потом они с час или больше сидели на дне траншеи и отдыхали. Подошел командир взвода, присел рядом, снял каску. Под каской оказались светлые волосы.
– Ну как, Митин, жарко?
– Терпимо, товарищ лейтенант. Лузгин счет открыл.
– Да ну?! Офицер или рядовой?
– Сейчас узнаем.
Раскрывши рот смотрел Лузгин, как Митин выскочил из окопа, ящерицей скользнул между камней и скрылся в неглубокой ямке. Когда он вернулся обратно, в руках у него была небольшая книжечка, завернутая в непромокаемую бумагу, и фляга в чехле.
– «Отто Майер, – прочел он, – одна тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения». Годок, значит… Рядовой оказался.
– А что это у тебя? – спросил лейтенант, указывая на флягу.
– Где? Ах, это… Сам не знаю. Взял на память…
Сидевшие подвинулись ближе.
– Давай попробуем!
Москалев отвинтил крышку, понюхал.
– Спирт! Не сойти мне с этого места!
– Дай сюда! – Леонтьев отобрал флягу, положил в карман. – В санчасть отдам. Если правда – спирт, для раненых он нужнее.
Москалев бросил на Леонтьева свирепый взгляд, но ничего не сказал.
Довольно скоро немцы снова пошли в атаку. Цепи их приближались, тускло поблескивая воронеными касками. Лузгин видел их очень близко и непроизвольно вжимал голову в плечи, чтобы стать еще меньше… Под ноги подкатилось что-то большое, упругое и, вместе с тем податливое, мягкое…
– Не видишь? Убери! – закричал над его головой Москалев.
Лузгин понял не сразу. А когда понял, ощутил новый приступ тошноты. «Как же это никто раньше не заметил?»– сокрушенно думал он, приноравливаясь половчее взять труп. Минько лежал лицом вниз, словно нарочно весь испачканный зловонной траншейной жижей. Лузгин хотел перевернуть Степана лицом вверх, чтобы поглядеть, в какое место тому угодило, – может, домой написать придется, – но сверху посыпалась земля и тяжелые сапоги больно стукнули Лузгина по спине. Он обернулся. Вместо правой половины лица у человека закопченная маска с обгорелой, в клочьях, кожей. Рядом с Лузгиным – командир взвода и сержант Митин. Они тоже смотрят во все глаза и молчат.
– Что, не узнаете? – спросила маска голосом командира батальона.
– Товарищ лейтенант Колесников! – крикнул Митин.
– Геннадий, ты?! – Дымов схватил своего друга за руки.
– Огнеметом попотчевал, ни дна бы ему ни покрышки! – сказал комбат. – Как я теперь с такой харей целоваться буду?
– Тебе в санбат надо немедленно!
– Обойдется. Жаль, водки нет! В самый бы аккурат теперь!
– Есть водка, – сказал Дымов. – Даже спирт, Леонтьев, налейте! Как там у соседей?
– Да так же, как у вас, – ответил Колесников, возвращая флягу, – четвертую атаку отбили, теперь сидят гадают, сколько еще будет. – Ну-ко, дай еще глоточек! Знобит вроде…
– Глаз-от цел у вас, товарищ лейтенант? – сейчас Москалев говорил тихо, проникновенно, с какими-то старушечьими интонациями.
– Раз тебя насквозь вижу, значит, цел.
– Я к тому, что, может, надо помочь вам дойти до санинструктора…
– Москалев! Займите свое место! – приказал Дымов.
– А комбат тебя и впрямь насквозь видит! – хохотнул Митин, провожая Москалева.
– Мочой надо ожог-то! – пробасил Варин. – Моя бабка завсегда ожоги мочой излечивала. И следов никаких.
– Сюда бы твою бабку! – сказал Колесников. – Вместо нашей Зинаиды.
Варин с сомнением покачал головой.
– Н-не знаю… Все-таки шестьдесят скоро! Напишу, конечно… А лечит – что надо. Главное – без следов.
– Товарищ лейтенант, подходят! – крикнул кто-то.
Бойцы, расталкивая задремавших, поднялись, прильнули к оглаженным, кое-где наполовину осыпавшимся краям траншеи, защелкали затворами винтовок. Колесников тоже поднялся – его место в бою не здесь, – но еще с минуту не уходил, о чем-то раздумывая.
– Как у тебя с патронами? – спросил он наконец. – Может, подбросишь немного во вторую роту? Я сейчас пришлю подносчиков…
Дымов, не оборачиваясь, выкинул на бруствер пустой подсумок. Сержант Митин сделал то же. Колесников повернулся и, лишь слегка нагнув голову, пошел на свое капэ. Лузгин, подставив ящик из-под концентратов, взобрался на него и с опаской выглянул. На этот раз впереди пехоты шли танки. Лузгин насчитал сначала девять, потом появилось еще пять, потом еще семь. С флангов ударили тяжелые минометы. Огненный шквал прижал дымовцев к земле. Ведя огонь с ходу, танки подошли совсем близко. По ним все время била противотанковая артиллерия и от лесочка, и со стороны деревни, и, наверное, поэтому основная масса танков устремилась прямо на Лузгина. Еще немного – и они обрушатся на него, но прежде чем это случилось, над бруствером показалась белокурая голова лейтенанта Дымова.
– Назад – ни шагу! Гранаты к бою! За мной, товарищи!
И первым перевалился через бруствер. Метрах в десяти перед траншеей он поднялся на ноги, оправил на себе гимнастерку, оглянулся и вдруг махнул рукой Лузгину, дескать, давай, Иван Митрофанович, поспешай. И Лузгин побежал. Он видел, как лейтенант был ранен, как, раненный, продолжал идти вперед, зажимая рукой левый бок. Потом Лузгин упал. То ли споткнулся, то ли испугался слишком близкого разрыва, а когда поднялся, то увидел лейтенанта Дымова далеко впереди себя. Шел взводный прямо на танк один на один с гранатой в правой руке, а левой по-прежнему зажимал бок. Лузгин видел, как он взмахнул рукой, как подался вперед всем корпусом, как упал головой вперед. И тогда раздался взрыв. Танк остановился будто в недоумении, и только башня его продолжала вращаться. Сержант Митин крикнул:
– Взво-од! Слушай мою команду! – а какую, Лузгин так и не расслышал.
Митин побежал вперед. Петляя, падая и снова вставая, он увертывался от пулеметных трасс и все ближе подбирался к танку. Попав в «мертвую зону», где его не могли достать пули, он скатился в снарядную воронку и оттуда швырнул связку гранат. В густом черном дыму кто-то кричал надсадным, не то бабьим, не то детским криком. Не выдержало сердце Лузгина, бросился он туда, да немного не добежал. Словно обухом его по голове ударили. Зашатался Лузгин, стал падать, земля пошла у него под ногами кругом, словно карусель. Да нет же, не земля это! Мальчишки-озорники поднимают кверху край доски, на которой стоит Лузгин. Только вот зачем он стоит на ней – неизвестно. Вот-вот упадет он с той доски. А внизу вода. Целое озеро воды. Кабы еще умел плавать, а то ведь этак и утонуть недолго! Просит Лузгин мальчишек, молит не перевертывать доску – не слушают, смеются. Вот уж и край доски.
От страха Лузгин широко раскрывает глаза и видит перед собой что-то громадное, страшное, темное, которое надвигается на него, понемногу заслоняя небо.
Хотел Лузгин шевельнуться и не мог, хотел закричать– не кричится. А чудовище все ближе, ближе… Собравшись с силами, закричал Лузгин, да, видно, поздно. Навалилось на него громадное, страшное, опалило жаром, прошло над ним. И тотчас все смешалось: земля, небо, люди, кустики невдалеке.
Первое, что Лузгин различил вполне реально, была фигура Мурзаева. Склонившись над Лузгиным, он придвинул свое скуластое, в оспинах, лицо вплотную к лицу товарища и вслушивался в его дыхание. На миг приоткрыв глаза, Лузгин тотчас закрыл их, так как свет причинял нестерпимую боль. Он хотел попросить пить, но ставшие чужими губы никак не хотели выговорить нужное слово. Несмотря на это, он почувствовал, как в рот ему сквозь стиснутые зубы льется вода. Неужели он все-таки попросил пить? Вода была затхлой и отдавала ржавчиной, но Лузгину показалось, что он еще никогда в жизни не пил такой вкусной воды.
После этого ему стало легче. Даже боль в глазах поутихла. Приоткрыв веки, он с удивлением и жадностью разглядывал небо. Разглядывал так, будто опасался, что сейчас придет кто-то большой и жестокий и навсегда закроет его от Лузгина.
Но вместо того чтобы закрыться, небо, наоборот, стало постепенно светлеть. Было оно пасмурным, но не таким, как два часа назад, а по-осенному ласковым и грустным. Лузгин понял, что не умрет, и стало ему так хорошо и радостно, что глаза сами собой наполнились слезами. Мурзаев заметил, наклонился ниже, спросил озабоченно:
– Ай, худо! Асан думал – хорошо! Глупый Асан!
– Нет, навроде бы отошло, – сказал Лузгин. – Где наши?
– Нет наши, – сказал Асан, – ушли.
– Куда ушли? Ты догони, скажи, дескать, тут мы…
Мурзаев покрутил головой, вздохнул.
– Далеко ушел наши. Пешком не догонишь. На ишаке не догонишь. На хорошем коне догнать можно. Нет коня, нет ишак. Один пешком остался.
Асан щурит и без того узкие глаза. Лицо, шея, руки его черны от грязи, одни зубы блестят. Взял друга двумя руками за плечи, приподнял, прислонил к сосне.
– Вот так. Отдыхай теперь. Асан ягод принесет. Обедать будем.
И ушел куда-то. Сидит Лузгин, словно колода, прислоненный к дереву, руки поднять не может. Да что же это за напасть такая?! Ведь не ранен, нет! Оглядел себя со всех сторон, крови не видно, только в спине боль и голова дурная: как после похмелья кружится… Хоть бы Асан скорей приходил!
Вдруг Лузгин видит: из соседнего куста торчит ствол винтовки. Бросил кто-то. А может, это его, лузгиновская винтовка? Достать бы! Нехорошо оружие бросать. Командир взвода говорил: покуда жив солдат, винтовка должна при нем быть. Повернулся на бок, лег на живот– ничего. Так даже лучше. Голова меньше кружится и мутить перестало.
Пополз Лузгин. От сосны до куста метров десять. На учениях, бывало, он такое расстояние по-пластунски в один миг перемахивал, а тут метр-полтора проползет и отдыхает. Кое-как добрался, ухватил за цевье, потянул к себе, а она не поддается. Что за чудо? Глянул Лузгин за куст и обомлел: с той стороны винтовку держит за ремень мертвый солдат! Голова, как у Лузгина, под машинку стриженная, только вместо пилотки на ней снег лежит. А за тем солдатом – другой. Уткнулся лицом в землю, будто спит. За ним – третий, за третьим – четвертый, пятый…
– Асан! Асан!
Бежит Мурзаев, торопится, перемахивает через валежины и воронки.
– Чего кричишь? Хочешь, чтоб немец услыхал? На, ешь бруснику! Другой ягоды нет.
Мурзаев – ягоду себе, другую Лузгину в рот, опять себе и опять Лузгину. Пообедали…
– Ты зачем от сосны ушел?
– Винтовку свою хотел взять.
– Вон твоя винтовка! Зачем чужую трогал?
– Асан, ты ведь сказал, что наши ушли. А они – вон они! Как же это ты?!
Рассердился казах:
– Мурзаев правду сказал: мало ушли, много здесь остались. Мурзаев стрелял, граната бросал… Нет патрон, нет граната. Что делать? Мурзай в ямку лег, глаза закрыл. Хотел молитва читать – не знал никакой молитва. Дед знал, отец тоже знал, Асан ничего не знал! Пушкин, Лермонтов читал. По-казахски и по-татарски. Шибко громко читал, уши зажимал, танк не слышал. Прошел мимо танк, немец тоже прошел, не заметил… Вылез из ямки Асан, посмотрел кругом… Ай-вай, – он закрыл лицо руками. – Что делать? Хоронить нада. Нельзя не хоронить. Волки съедят! Варин тут, Шейков, Дымов… Мурзай туда-сюда ползал, кинжалом ямка рыл… Гляди, шинелка стала какой! Что будем делать? Нет другой шинелка!
– А сержант Митин? Ты его схоронил, Асан?
Мурзаев подумал, покачал головой.
– Нет Митин. Мурзай везде ползал, искал – нет сержант. Наверно, немец забрал…
– Расскажи, что видел, – просит Лузгин. Мурзаев хмурится, прячет глаза.
– Можно не нада, Ваня?
– Говори, чего уж…
– Чего говорить? Асан не может по-русски, Ваня не поймет по-казахски…
Хитрит Асан. Не хочет вспоминать Асан. Трудно говорить Асану о том, что видел, но друг просит, нельзя отказать другу.
– Раненого лейтенанта танк давил, много раненых тоже давил, стрелял из пулеметов! Не забудет Мурзай, не простит! Мой дед басмачей бил, отец басмачей бил, Асан фашиста бить будет. Нет патронов, штыком заколет! Нет штык – кинжалом зарежет! Нет кинжал – зубами, как собака, грызть будет! Эй, что говорить?! Немец– фашист бить нада! Вставай, Ваня, Асан поможет! – Ухватил за воротник, потянул на себя, посадил и опять зубами блестит, улыбается. – Где твои ноги? Ага, здесь ноги! Руки где? Есть руки. Винтовка где? Есть винтовка! Держи! – схватил под мышки, поставил на ноги, в одну руку сунул винтовку, другую перекинул себе через плечо. – Айда, пошли, Ваня!
Ноги словно ватные, не слушаются. Тянет их за собой Лузгин, а они отстают, одна за другую цепляют. Ботинки разве скинуть? Так, пожалуй, застудишь, еще хуже будет. Пройдут метров сто – остановка, еще сто, опять остановка.
– Хорошо! – говорит Мурзаев. – Так мой старый ишак ходил.
Постепенно легче становилось Лузгину. Все длиннее переходы, все короче остановки.
– Теперь, – говорит Мурзаев, – как молодой ишак ходишь!
С грехом пополам преодолели небольшую горку.
– Совсем хорошо! Как верблюд ходишь!
С горки долго шли без остановки. Лузгин считал шаги, потом сбился. Не то двести сорок три, не то триста сорок два шага. Мурзаев совсем из сил выбился. Положил друга на сухой пригорок, сам рядом лег и тут же забылся, задремал.
Лузгин тоже задремал и вдруг услышал странно знакомые колеблющиеся звуки. Сначала они неслись из-за его спины, потом постепенно переместились вправо. Словно кто-то, балуясь, трогал пальцем туго натянутую суровую нитку. Курлы-курлы! – пела нитка, все приближаясь и приближаясь к солдатам. «Батюшки, да ведь это журавли!» – сам не зная чему, обрадовался Лузгин.
– Асан, ты слышишь? Летят журавли!
Мурзаев поднял к небу плоское, испачканное землей и пороховой копотью лицо, повертел головой туда-сюда, сказал что-то по-казахски.
– Где они, где? – не понял Лузгин и вдруг сам увидел косяк. Большие, важные птицы, неторопливо махая крыльями, летели туда, где было тепло, где пряталось за тучами ласковое солнышко. Косяк был большой и сильный, и все птицы летели ровно, соблюдая положенную дистанцию, и только две отбились от остальных, летели позади, отстав на несколько сотен метров.
– Курлы-курлы! – кричал время от времени вожак, но обе птицы, как ни старались, не могли догнать стаю.
– Эх, пропадают, бедолаги! – горестно сказал Лузгин и крикнул вслед улетающему косяку: – Разве ж так можно?! Эх, вы..
Но стая скрылась за лесом, и теперь только две одинокие птицы, жалобно курлыкая, чертили низкое серое небо усталыми крыльями.
Они были почти над самой головой Лузгина, когда из-за леса показалось острие журавлиного клина. Послушные воле вожака, птицы описали над полем большой круг и догнали отставших. Теперь слабые птицы оказались в середине, между самыми сильными, и журавлиная стая как ни в чем не бывало продолжала полет прежним курсом.
С удивлением и радостью смотрели им вслед солдаты. Мурзаев покачал головой:
– Пора, однако, и нам, друг Ваня! Ночь скоро… – и повернулся, чтобы поднять с земли товарища. Но Лузгин уже стоял на ногах, только слегка придерживался рукой за ствол молодой березки.
– Не держи меня. Я теперь сам дойду. Сдается, будто жилье близко: стойлом коровьим запахло и еще вроде печеным хлебом… Ты не слышишь? Или мне это с голодухи чудится?
Мурзаев улыбнулся. Наверное, оттого, что жив, что друг его стоял на ногах, что журавли не бросили своих и еще, наверное, оттого, что в самом деле запахло свежеиспеченным хлебом…
Между тем поднялся ветер. Сначала будто играя, а потом все злее, все настойчивее швырял дождь в лицо солдатам, запутывал травы у них под ногами, пробирался сквозь мокрые шинели к самому телу.
Глава вторая
Только к ночи немцы прекратили преследование. Не слыша позади выстрелов, Колесников остановился. Дышал он тяжело, как дышат загнанные лошади, со стоном, мокрые волосы липли ко лбу, по давно не бритым щекам струйками стекал пот.
Сунув револьвер в кобуру, лейтенант огляделся. Он стоял почти по колено в воде, и кругом ничего, кроме воды и островков камыша, не было видно. Несмотря на мороз, вода не замерзла, однако там, где были островки или кочки, лежал снег. Не то кусты, не то деревья почудились лейтенанту невдалеке, но, шагнув в ту сторону, он провалился по пояс. Над ним качались лишь высокие пушистые метелки. Это их Геннадий принял за верхушки деревьев. Он пошел обратно, осторожно прощупывая дно. Постепенно подводный грунт стал не таким зыбким, а еще через некоторое время Колесников увидел силуэты низкорослых деревьев. Оказалось, что это ивняк и редкие сосенки, но лейтенант был рад им.
Возле самых кустов его окликнули. Геннадий остановился.
– Сюда, товарищ лейтенант, немного левее, – сказал знакомый голос, и через минуту сержант Митин протянул руку своему командиру. – С благополучным прибытием вас! Какие теперь будут указания насчет дальнейшего?
Колесников повалился на снег. Понемногу подходили другие. Их также осторожно окликали и помогали выбраться из трясины. То, на чем они теперь находились, казалось небольшим островком, размеров которого никто не знал. Многие вышли из болота без оружия. Эго особенно беспокоило Колесникова. Когда бойцов набралось больше трех десятков, он приказал Митину осмотреть местность. Помкомвзвода вернулся часа через два и, хотя не нашел выхода из болота, привел с собой группу бойцов, среди которых были два сержанта.
Остров оказался довольно большим. Колесников находился на его южном берегу и не подозревал, что в двух километрах от него коротает ночь около сорока советских военнослужащих. Почти все они были из соседнего полка. Пока солдаты знакомились и искали земляков, а за неимением таковых «тезок», «годков», словом, всего, что в какой-то мере роднит, сближает совершенно незнакомых людей, к лейтенанту подошел Леонтьев.
– Живы, значит, товарищ лейтенант? А я вот к ним прибился…
– Наших много прорвалось?
Леонтьев вздохнул.
– Все тут. Что дальше делать будем, товарищ комбат? Обратно прорываться или тут, в болоте, отсиживаться?
Комбат не ответил. Появился откуда-то ординарец Колесникова Митрохин, грудью оттеснил Леонтьева от сидевшего на моховой кочке командира.
– Чего пристал? Не видишь, человек думает?!
– Подождем, – сказал Леонтьев.
Колесников словно только тут очнулся от крепкого сна. – Душа не на месте! Неужели погибла наша сто четвертая стрелковая?
Леонтьев шумно выдохнул, прокашлялся, крикнул кому-то:
– Першин! Объяви новеньким: командира звать лейтенант Колесников. Пусть подойдут познакомятся. Ну а комиссаром, должно, мне придется быть.
– «Самозванцев нам не надо, бригадиром буду я»… – съязвил Митрохин. Леонтьев посмотрел на него без улыбки.
– Между прочим, право имею. В гражданскую комиссарил в партизанском отряде на Дальнем Востоке. Кто сомневается, можете взглянуть на документ…
– Убери! – сказал Колесников. – Ну-ко, ребята, дайте моему ординарцу по шее, а то мне не положено.
Между тем вокруг Колесникова сгрудились не только чужие, но и свои, из его батальона. Стояли и ждали чего-то. Леонтьев понял, покрутил головой, заговорил глуховато, глядя в землю:
– Ну что я вам скажу, братцы? Писем мне не шлют, радио не слушаю, газет не читаю, так что знаю не больше вашего. Хочу с вами думками поделиться. Старый я. Иной раз и дома-то не спится, не то что здесь… Так вот: сижу это я как-то ночью у костра и думаю. Сколько же лет это я служу? Посчитал по пальцам, получилось ровно двадцать пять! По-старому, выходит, я свой срок отслужил и могу теперь восвояси домой возвращаться. В аккурат в эту пору в шестнадцатом году прибыл я, молодой новобранец, в седьмую армию в Ахалцикский полк, в самую как есть Румынию. Вот тогда я с немцами первый раз столкнулся. Ну что ж, били мы их, да еще как били! Побьем и этих! Ей-богу, побьем! Потому, как мы другими стали, а немец – он все тот же. Мы свое защищаем, а он на чужое зарится. Слов нет: сейчас он сильнее…
– Еще бы! – перебил его кто-то из солдат. – Такую силищу – дивизию разбросать!
– Танки у него! – отозвался второй. – Кабы не танки, разве бы мы уступили?!
– А мы и не уступим! – сказал Леонтьев. – Уступить– это значит покориться! А мы не покоримся! Разбросал, говоришь, дивизию? Может, и разбросал. Я не видел, не знаю, а поэтому и врать не буду. Разбросать нас можно, а вот победить – нельзя, потому как мы, разбросанные-то, все одно в кучку соберемся! И уж тут держись, доннер веттер, дьявол тебя побери! Вот так я, братцы мои, это дело понимаю. Если кто со мной не согласен, давай высказывайся! Послушаем и тебя!
Но высказываться никому не хотелось. Не хотелось и уходить от Леонтьева. Стояли и смотрели на него, как будто в нем одном сейчас собралось воедино все: и надежда, и уверенность, и знание чего-то такого, чему нельзя не поверить. Вытирая потный лоб, Леонтьев сказал Колесникову:
– Ну, я свое комиссарское сделал. Теперь ваше дело – командовать.
– А чего тут командовать? – сказал Митин. – Раз-виднеется, и пойдем! Только вот не худо бы кольев нарубить. Без них по болоту идти трудно.
Солдаты разбрелись кто куда. Колесников и Леонтьев сели рядом у костра.
– Курить хочется, прямо хоть плачь! – сказал Леонтьев. Колесников достал из кармана трубку, пососал, передал комиссару.
– На, может, легче станет!
Леонтьев с жадностью несколько минут втягивал в себя насыщенный никотином воздух, потом нашел сухой листочек, мелко искрошил, сунул в трубку, прикурил от головни, затянулся. Возвращая трубку хозяину, загляделся на искусную работу мастера.
– Это что же, домовой, никак?
– Сам ты домовой! Мефистофель!
– Кто?
– Мефистофель. Ну черт, что ли, по-нашему. Между прочим, довольно известный персонаж в искусстве. Странно, что ты не знаешь.
Леонтьев откинулся назад, лег, положив локоть под голову.
– Я многого не знаю. Читать, писать выучился в армии, да и то после революции.
– Как же ты комиссаром стал?
– А так же, как ты комбатом! Убили нашего комиссара, командир отряда и говорит: «Из коммунистов, Леонтьев, нас с тобой двое осталось. Мне командовать, тебе – комиссарить». Так вот и стал.
Колесникову показалось, что слова его были неприятны товарищу.
Когда, накурившись листьев, Леонтьев стал возвращать ему трубку, он сказал:
– Оставь у себя, если нравится.
Леонтьев подобрел. Морщины на лбу разгладились. Некоторое время он держал трубку в руке, поглаживал ее пальцами, потом спрятал в карман.
– За это спасибо. Буду беречь. Жалко, отблагодарить нечем. От сапог одни голенищи остались… Однако не худо бы нам соснуть часок. Чует мое сердце: жаркий будет завтрашний день.
Он лег у костра, накрывшись с головой полой шинели.
Колесников сидел, не шевелясь. Слушал ночь. Где-то работал пулемет. Над головой в голых сучьях ивняка свистел ветер. Мела поземка. Над незамерзающим болотом стлался туман.
Только на седьмые сутки, после упорных поисков, нашли наконец проход через топь. Митин с Леонтьевым дважды прошли туда и обратно, прежде чем согласились вести за собой людей. Но, как ни хорошо они знали дорогу, не обошлось без того, чтобы кто-нибудь из отряда через каждые двести – триста метров не проваливался в топь по шейку. Его вытаскивали дружными усилиями, награждали тумаком в спину, и движение возобновлялось. Случалось, что и сам Леонтьев, шедший впереди, сбивался с пути и проваливался.
Движение еще затруднялось тем, что в отряде были раненые. Два легкораненых солдата тихонько плелись в самом хвосте, а санитарку Зину несли на самодельных носилках. Осунувшееся, побледневшее лицо ее не казалось больше таким некрасивым, и только веснушки предательски выступали даже там, где раньше их вовсе не было видно.
Но главное страдание Зины заключалось не в веснушках и даже не в ранении, а в том, что Колесников по-прежнему не обращал на нее никакого внимания. Для него она была такой же боец, как и все, и даже немножечко хуже. Правда, он не выгнал ее из батальона, как выгонял других, но кто знает, что в таком случае лучше: быть любимой вдали от него или нелюбимой – близко… Впрочем, для нее имело значение то, что именно ее, а не другую Колесников вынес из боя на руках… Сейчас, покачиваясь на носилках, она решала очень сложный вопрос: совсем или не совсем безразлична она для Геннадия Колесникова. От этих мыслей у нее разболелась голова, и Зинка не раз уже подумывала о том, как хорошо было в ее жизни, пока не пришла эта незваная и такая неудачная любовь.
Только к вечеру, изрядно поплутав, головные отряда ступили на твердую землю.
Игнат Матвеевич, закрыв с вечера жарко натопленную печь (внучке занедужилось – простыла где-то), мучался теперь у себя на полатях, не зная куда деваться от жары. За ночь несколько раз вставал, садился к столу, курил, даже выходил в сени. К утру начал подремывать и тут услышал, как кто-то осторожно постучал в окно. Сперва старик подумал – чудится ему. Из деревни в глухую ночь никто приехать не мог, немцы по ночам тоже не ходили – боялись партизан. Игнат Матвеевич долго лежал, слушал, про себя соображая, кто бы это мог быть. Хутор его стоял в такой глуши, куда добрый человек, разве что с помощью нечистой силы, иначе и не попадет без провожатого. Сам-то хутор на взгорочке, а вся, как есть, низина вокруг – сплошное болото. Ни вспахать, ни посеять, разве что – сенокосы. Раньше Игнат Матвеевич ими и кормился: накосит сам, либо пустит кого на свой покос – глядишь, и денежка завелась. Свое хозяйство, хоть и небольшое, а было. В колхоз не вступил не потому, что был против колхозов. Считал, что стар и не хотел быть людям обузой. В последнюю зиму и вёсну перед войной особенно сильно нездоровилось. Раз уж под образами лежал… Из села священник приходил, исповедовал. Ничего, понемножку отдышался. Не иначе господь не допустил внучку оставить круглой сиротой.
…А стук все громче, все настойчивей. Уж не пожар ли? Долго ли до греха? Нынче пришлых людей по лесам шатается – страсть! В воскресенье деревенские за медом приходили, рассказывали: в Красном у Прохора Васильева четыре стожка спалили.
Кряхтя, сполз старик с полатей, подобрался к окну сбочка, глянул сквозь мутноватое стекло.
На дворе какие-то люди стоят. Прямо перед собой, нос к носу, увидел Игнат страшное, воспаленное ожогом лицо. Два больших глаза смотрели на него, не мигая. Жуть взяла старика. Засуетился по избе, заметался из угла в угол. Что за люди?
А в окно все настойчивей, все громче стучат. «Ах, господи помилуй! Спаси и сохрани, матерь Пресвятая Богородица, Никола Чудотворец!» Ноги в коленях дрожат – не унять, в сенях насилу крючок откинул, толкнул дверь, сам у порога присел: от страха ноги не держали.
Первым шагнул высокий с обожженным лицом и наганом в руке.
– Кто здесь? – Взял Игната Матвеевича за плечо. – Хозяин? Немцы есть? А ну, веди в избу!
Ноги у старика слушаются плохо. Высокий оглядел хату, заглянул на печь, крикнул в сени:
– Входите, мужики!
Затопали, повалили друг за другом.
– Свет давай, старик!
Спички, как на грех, запропастились куда-то… Пока искал, гости сами разыскали лампу, засветили огонь.
– Ну, здравствуйте, папаша, принимайте гостей! – сказал высокий.
Наган за поясом, сам не поймешь кто. Вроде командир. Самый пожилой из них, усатый, толстогубый, сказал басом:
– С вами живет кто-нибудь еще?
Глянули за перегородку, увидели Манюшку, отошли на цыпочках, зашикали на тех, кто громко разговаривал.
– Пошамать нет ли, отец? Четверо суток маковой росинки не было во рту!
Старик собрался с силами, спросил:
– Кто такие будете? Разбойнички али как?
– Русские мы, отец, советские.
– Не дезертиры?
– Нет, папаша, из окружения выходим. Через Непанское болото шли. Думали, вовсе не выбраться.
– Через Непанское, говорите? А в каком месте? – спросил, осмелев, старик. Усатый, как мог, объяснил. Игнат Матвеевич недоверчиво покачал головой: через эти места четвероногая тварь, окромя лося, еще не хаживала, да и то разве когда его волки гонят, а чтобы люди… Ничего не сказал, промолчал. Им виднее. Из печки достал чугунок щей небольшой, литров на пять. Им с внучкой на три дня в аккурат хватало. Достал чугунок каши. Поставил на стол.
– Не обессудьте. Чем богаты…
Высокий поджал губы.
– Не жирно на всех-то! Картошечки нет?
– Утром варю. Теперь нету.
– А это что? – двое солдат в сенях разыскали ведро вареной картошки. – Пожалел, старый хрыч! Мы ж за тебя кровь проливаем, а ты…
– Обожди-ко! – Леонтьев движением руки остановил молодого. – Для кого картошку припас, дед? Скотины ведь нет у тебя!
Колени Игната Матвеевича опять начали мелко дрожать. Сказал, еле ворочая языком от страха:
– Едим… Со внучкой едим! За целый день все ведро и охолостим! Любим мы с ней картошку-то…
Усатый покачал головой, но другие уже тянулись руками к ведру, и он отдал, а сам сел за стол. Высокий перевернул ведро над столом, сосчитал картофелины, роздал каждому в протянутые ладони. Ели торопливо, жадно, кто стоя, кто присев на корточки. Кожуру не обдирали.
Дрогнуло сердце старика. Сходил в погреб, принес крынку молока. Солдатка Марья из Березовского принесла вечор больной внучке. Старшой крынку в руки – и в угол. Там на лавке раненый лежит, стонет. Игнат Матвеевич не разглядел его сначала, другие застили. Ему-то молоко и споил высокий.