Текст книги "Сердце солдата (сборник)"
Автор книги: Александр Коноплин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
3
Настя погибла в один из дождливых дней в начале декабря. Маленькая, худенькая, словно подросток, лежала на той самой лавке, на которой спала раньше. Впервые Воронцова видела ее без платка. Белокурые жиденькие волосы откинуты назад, светлые глаза чуть приоткрыты и смотрят на мир серьезно и задумчиво. Одна нога в ботинке, другая – разутая, в одном чулке с прорванной пяткой.
Размазывая слезы по лицу, Миша говорил:
– Подошли мы к тому месту, где раньше брали, а там пусто. Кто-то до нас поспел. Маманька и говорит: «Ты посиди тут, а я пойду посмотрю другое место». И не пришла…
Солдаты, принесшие Настю, стояли тут же. Галкин часто и сипло кашлял, сморкался в рукав, вытирал глаза заскорузлыми пальцами. Другой, совсем еще молодой парнишка, хмурился, на людей смотрел исподлобья. Оба дымили махоркой и шумно вздыхали. Галкин несколько раз принимался рассказывать одно и то же. При этом он неловко шевелил правой рукой.
– Идем мы с Саватеевым за этой картошкой, будь она неладна, глядим, у бурта ровно кто-то сидит. Думали, немец. Залегли. Лежим, это, ждем. Стрелять – не стреляли. Потому как шум подымать нам никак нельзя. Немец зараз начнет бить из орудий либо из минометов. Ждем мы, и вдруг чудится мне, будто человек стонет… Этак тоненько, вроде бы как пугливо. Саватеев – было пополз, а я его придержал. Говорю, можа это немец приманывает. Он это любит – приманывать! Сколь наших ребят зазря погибло через это. Застонет в кустах, ну, известно, у кого сердце выдержит? Пойдут на стон, а он с автоматом… Словом, не пустил я его. Ан, выходит, зря. После-то и сам полез, а Настёнка-то уж кровью истекла. Такое вот, стало быть, дело.
Покашляв, Галкин продолжал:
– Взяла, видать, первую картошку, а в мешок положить не успела. Так с ней и сидит, к груди прижимает, Большая такая картошка, белая…
После смерти Насти жизнь в доме Грошевых как-то притаилась, замерла. Неожиданно все сразу почувствовали, что в доме не хватает кого-то очень хорошего и нужного.
Галкин с удивлением заметил, что ходит в аккуратно заштопанной гимнастерке, легкораненые, приходившие в санчасть на перевязку, признались, что они своими латаными гимнастерками обязаны беженке. Воронцова вспомнила, как долгими ночами сидели они вместе с Настей за печкой и беженка говорила ей своим ровным певучим голосом:
– Кончится война, приедешь к нам в Руссу, я тебя в городскую больницу устрою. Будешь работать и учиться, а потом, глядишь, и в институт поступишь, настоящим доктором станешь. А то фельдшером – ни то ни се… Так жизнь-то и наладится.
– Думаешь, скоро кончится? – спросила Воронцова.
– А как же?! Вот опомнятся наши маненько, поднакопят силушки и тронутся.
– Ох, не случилось бы, что немцы раньше в Москве будут.
Настя ответила уверенно:
– Не будет этого. Не отдадут им наши Москвы. Все до единого полягут, а не отдадут! Москва – это все равно что сердце наше. Вынь его из груди – и нет нас!
Маленькая ростом, она стала сейчас большой и сильной.
– Какая ты… – сказала Лидия Федоровна, откровенно любуясь ею. Настя покраснела, крепко зажмурила глаза.
– Эх, Лиданька, только б до победы дожить! Ничего бы не пожалела, только бы ее приблизить хоть на денечек!
Такой она и запомнилась Воронцовой.
Грошевы Савушкиных не обижали, но питались по-прежнему отдельно от них. Раза два приходил Саватеев, приносил хлеб, сахар, селедку. Посидев молча, уходил, аккуратно притворяя за собой дверь, Галкин приходил чаще. Сидел у порога, курил вонючую махорку, хмуро смотрел на детей. Иногда неумело гладил кого-нибудь по голове, шепча себе под нос:
– Ах ты, беда какая!
Однажды принес завернутые в тряпку сапоги.
– Перешил вот свои. Может, подойдут мальчонке. А коли не подойдут, пускай на хлеб сменяет. Много не дадут, а буханки две просить надо. Головки почти что новые. И двух годов не носил.
Поставив сапоги у порога, свернул тряпочку, высморкался в нее, убрал в карман и вышел.
Миша по-прежнему ходил за картошкой каждый вечер. Похоже было, что он задался целью завершить начатое матерью. В новых сапогах он казался намного старше. На лбу у него так же, как у матери, залегли складки, правда, пока еще чуть заметные. Иногда с ним вместе ходила Фрося. Вдвоем приносили килограммов десять – двенадцать. И теперь уже Миша говорил, собрав вокруг себя малышей:
– Засыпем до краев, тогда вовсе ходить не будем. Тогда нам зима не страшна.
Воронцова ходила к командиру роты, рассказала про Савушкиных. Капитан только развел руками:
– Сама видишь, весь батальон который день без горячего. Все дороги перерезаны. В тылу хозяйничают фрицы, а у нас сил нет им по шапке дать. Вся оборона на нашем участке на одном честном слове держится. Узнают немцы, что нас здесь – с гулькин нос – двинут! Как пить дать двинут в наступление!
Сам он отдал все, что у него было: килограмм сухарей и пять кусков сахару.
– Бери, все равно без толку лежит. Я и раньше-то сладкое не уважал.
Как-то Галкин появился возбужденный, сияющий. Убедившись, что Грошевых нет дома, скомандовал:
– Мишка, Фроська, забирайте мешки и айда за мной! Будут и у вас нонче оладышки!
Он привел их далеко за деревню, где начинался лес. Несколько больших куч хвороста и сухих листьев прятались в сосняке. Галкин разбросал одну из них, кинжалом разрыл тонкий слой земли. В яме, прикрытые соломой, лежали мешки с мукой.
– Берите, не стесняйтесь. В случае чего скажете: в батальоне выдали как семье фронтовика… Ну, чего вы?
Миша и Фрося не шелохнулись.
– Очумели с радости? Ну-ко дайте мешок-от!
Насыпать муку одной рукой было неудобно. Галкин сперва черпал пригоршней, потом приспособил пилотку. Работая, солдат не забывал поучать несмышленышей, учил их жить на белом свете. А когда, окончив работу, оглянулся, возле него никого не было. Далеко, у самой деревни, виднелись две детские фигурки, одна маленькая, другая немного побольше. Они шли, взявшись за руки, и скоро скрылись за крайней избой.
– Мать честная! – выругался Галкин. – Чего ради старался? Вас ради! Жалко ведь: пропадете! Кабы не это, рази бы я…
Дойдя до грошевской избы он решительно взялся за ручку, но передумал, не вошел. Стоял, насупясь, ковырял ногтем сучок на косяке двери. Потом поправил ремень, выколотил пилотку о столбик, надел ее и пошел к себе во взвод.
Миша отправился за картошкой на рассвете. Стоя на посту, Галкин видел, как он вышел из дома, спустился по тропинке вниз к ручью, напился и, затянув потуже ремень, не оглядываясь, пошел в сторону нейтралки.
Только поздно вечером, улучив момент, Галкину удалось заскочить в избу Грошевых. Младшие Савушкины были одни. Фрося, подражая голосу матери, рассказывала:
– В некотором царстве, в некотором государстве жили-были король с королевой… – она посмотрела на темные окна, на старого солдата, молчаливо стоявшего у порога и добавила: – И еще у них был старший братик Миша…
Галкин вышел тихо, как Саватеев, притворив дверь.
Через полчаса полк был поднят в наступление.
ПЛЮШЕВЫЙ ЗАЯЦ
(Рассказ)
Бой, который партизаны начали на рассвете, закончился только к вечеру. Немцы оставили село, но не в беспорядке, как о том доносил партизанскому штабу Наумов, а, наоборот, в полном порядке, унося с собой не только раненых, но и убитых. Понимая, что до полной победы над карателями еще далеко и что егеря в любой момент могут вернуться, Наумов все-таки разрешил отряду занять село и расположиться на отдых в домах, выставив только двойные посты.
Когда Анюта на своей двуколке с красным крестом подъехала к Боровому, все целые дома были заняты партизанами. Большинство спали на полу, не раздеваясь, не успев даже разуться и во сне крепко прижимая винтовку. Только на самом краю деревни в покосившейся от старости избенке, нашлось свободное место. Возница, он же санитар, Никита Зяблов вошел первым, придирчиво осмотрел стены, потолок…
– Неказисто живете!
– Некому и ране-то причередить было, – сказала хозяйка избы, женщина лет тридцати с побуревшим морщинистым лицом и тусклым старушечьим взглядом. – Мужика мово в запрошлом годе медведь задрал, а сама я хворая. Вот Любку не знай как родила, с той поры и хвораю.
Любка, ее дочь, бледнолицая и худенькая, как мать, но с живыми светлыми глазами. Подражая матери, она садится, складывает на коленях ручонки ладонями вверх и говорит, коротко вздыхая:
– Как жить дальше – не знаю! Придет немец – того гляди, заберет мою Пятнашку!
Пятнашка – игрушечная корова, сделанная в одночасье каким-то солдатом. Что бы там ни было, а хвост, и громадное вымя, и кривые ноги, и загнутые рога, и даже грустные коровьи глаза, нарисованные чернильным карандашом – все было на месте.
Игрушка сделана грубо, немцу она вряд ли бы приглянулась, но Любка свою корову обожала и была уверена, что ее Пятнашке грозит опасность. Впрочем, в ее заботах было больше игры, а во вздохах – подражание матери.
Анюта ей понравилась с первого взгляда. Никита – чуточку меньше.
– У него бровев нету! – сказала она. – И лицо в ямочках!
Сели за стол. Хозяйка, стыдясь своей бедности, принесла чугунок мелкой картошки, поставила соль и отошла к печке, вытирая концом подола глаза. Любка, не мигая, смотрела Анюте в рот, провожая каждый кусок. От картошки она отказалась, но зато сухарь съела с удовольствием и попросила еще. Сухарей у Анюты больше не было, и она предложила Любке кусок сахару.
– Балуете вы ее! – строго сказала мать и, взяв сахар из Любкиных рук, поколола его на мелкие кусочки. Одну частичку, самую маленькую, отдала Любке, несколько кусочков побольше положила в граненый стакан и спрятала за занавеску, остальное, в том числе и крошки, вернула Анюте со словами:
– Потейте с кипяточком-то, оно посытнее будет…
Кипяток она заварила какой-то травкой, приятной на вкус и очень душистой.
После чая Лукерья, так звали женщину, села рядом с Анютой и, пользуясь случаем, начала жаловаться на свои болезни и при этом называла ее «товарищ доктор». Анюта призналась, что она не доктор, а всего лишь медсестра, да и то без специального образования, что раньше она была в партизанском отряде обыкновенным бойцом… Лукерья замолчала, пожевала губами и сказала:
– Помру вот, с кем Любка останется?
И Анюта пожалела, что назвалась медсестрой. Оставаясь в глазах женщины доктором, легче было развеять ее черные мысли о близкой смерти…
Когда в избу вошел командир разведки отряда, старик Котков, Анюта очень удивилась, что Лукерья его знает и обращается к нему запросто: «Трофимыч». Вскоре все разъяснилось.
Перед войной Коткова выбрали председателем колхоза здесь же, в Боровом, и все, в том числе и Лукерья, за него голосовали. Мужик он непьющий, рассудительный, в крестьянском деле понимал, хотя до этого работал в конторе.
Став председателем, Котков первым делом на каком-то собрании в районе дал обещание увеличить производство зерна по своему хозяйству вдвое. Слова его записали куда надо, похлопали в ладоши и разошлись.
Осень в этот год стояла сырая, дождливая, для хлеба самая никудышная. Не собрал Котков и десятой доли того, что наобещал… И тогда решил он исправить положение по-своему: приказал распахать под озимые хлеба луга, ту землю, что прежде шла под клевер, вику, и даже лесные просеки и полянки… Семена для такого невиданного посева попросил в долг у своих же колхозников. Думал Котков на будущий год и с ними рассчитаться, и свое слово сдержать перед районным начальством…
Может, и впрямь вышло бы по его, если бы не война.
На нивах дремали тучные, редкостные в этих местах хлеба, когда налетела беда нежданно-негаданно, раскидала пахарей, отняла у земли ее богатырскую силу. Разлетелись люди по белу свету. Тучные хлеба частью потоптали солдатские кованые сапоги, частью спалил огонь. И не стало в деревне хлеба, а чем дольше голодал желудок, тем чаще заставлял он молчать разум. Нет-нет да и вспоминались старые обиды, давние долги…
Все это Трофимыч поведал Анюте и Никите, потому что они здесь были людьми чужими и могли подумать о Коткове бог знает что. Рассказывал, чтобы хоть немного объяснить промашку, в которой сам был не повинен. А чтобы не подумали люди, будто он старается обелить себя вовсе, рассказывал все это громко, в присутствии самой Лукерьи и при этом время от времени обращался к ней и спрашивал строго:
– Так я говорю, Лукерья Аверьяновна? – на что Лукерья всякий раз согласно кивала головой.
Она, и в самом деле, была согласна со всем, о чем говорил председатель, и понимала, что не виноват он в ее несчастье и что не может он ей помочь сейчас ничем, но, понимая, она все-таки спросила у него, когда он собрался уходить:
– Так как же, Трофимыч, когда долг-то отдашь? Чай, нам с Любкой есть надо!
Котков замер у двери, хотел что-то сказать, но вместо этого плюнул, махнул рукой, толкнул дверь и выбежал на улицу. Лукерья проводила его взглядом, полным растерянности и недоумения.
– Чего это он? Осерчал, побег…
Занятые разговором взрослые не обращали внимания на Любку. А между тем в ее крохотной душе жила любовь ко всем, кто окружал ее, кто хоть раз посмотрел на нее, погладил, хотя бы мимоходом, по голове. Выбрав момент, она подошла и ткнулась вечно мокрым, как у щенка, носом в Анютины колени.
– Тетя Аня, хочешь, я тебе живого ужика покажу? Он у нас за сараем живет. Его мальчишки палками били, да не добили, а он залез к нам в погреб, дак там и спасся. А не хочешь, я тебе грачиные гнезда покажу! Только теперя в них птенцов нету. Приезжала бы раньше! Или лучше я тебе кукол покажу!
Взяв Анюту за руку, она повела ее за собой. Разобрав завал из старых досок, она отворила дверцу в загородку наподобие овечьего закутка и, торжественно сложив руки на груди, проговорила:
– Вот они, мои степки-растрепки!
Анюта увидела трех кукол, сделанных из тряпок с одинаково длинными волосами. Тут же рядом, привалившись одним боком к стене, стояла деревянная корова, боявшаяся немецких солдат, и совсем отдельно, на чистой белой тряпочке, прикрытый лоскутным одеяльцем, спал длинноухий плюшевый заяц. И у кукол, и у зайца выделялись старательно нарисованные чернильным карандашом глаза.
– Вот эта, – говорила между тем Любка, – Манька-пересмешница. Она всегда всех пересмеивает. За это ей одну руку оторвали. А это – Дарья. Она у меня тихая, смирная, только вот плачет много, прямо не знаю, что с ней делать. Видишь, какие у нее глаза заплаканные!
У куклы в самом деле были заплаканные глаза. По-видимому, ее мыли, но неудачно, и от этого по всему тряпичному лицу тянулись следы грязевых потоков.
Третья кукла звалась Пелагеей и ассоциировалась с местной учительницей, доброй и простоватой.
Когда очередь дошла до зайца, девочка на минуту замолчала, потом подняла зайца на руки, поцеловала и сказала:
– А это – мой самый любимый Зайка-зазнайка. Зазнается он, а я его все равно люблю, потому что он купленый, а не домодельный, за него деньги плачены.
Заяц и впрямь оказался купленым, сделанным из дешевого плюша и опилок. Такие игрушки изготовляют обычно в артелях и рассчитаны они на невзыскательного покупателя.
– Замечательный заяц! Просто прелесть! – сказала Анюта.
– Правда? Тебе тоже нравится? – спросила девочка и вдруг проговорила: – Хочешь, я тебе его подарю?! Мне не жалко, ты не подумай!
Ответить Анюта не успела. Сильный взрыв снаружи потряс стены ветхой постройки, сдернул крышу с сарая, поднял столб пыли и соломы.
И тотчас все засуетилось, задвигалось в селе. Партизаны выскакивали из домов, падали на землю, ползли вперед, занимая оборону, командиры отделений выкрикивали слова команды.
Забыв про Любку, Анюта схватила санитарную сумку и побежала к избе, где жил командир отряда.
Наумова она увидела еще издали. Он стоял, прижавшись к сараю, и отдавал распоряжения. Прихрамывая и на ходу привязывая к поясу гранаты, приковылял Котков. За ним, волоча по земле станковый пулемет, пробежали два паренька и залегли недалеко от Анюты. Появились первые раненые. Она не успела добежать до одного из них, когда снаряды начали рваться совсем близко от партизанского штаба.
– Куда бежишь?! – закричал Наумов. – Ложись! – и пригрозил ей пистолетом. Анюта легла.
Один взрыв следовал за другим, веселыми трелями заливались пулеметы, пули со свистом пролетали мимо Анюты и откалывали от стенки сарая над ней смолистые пахучие щепки. С крыши дома Лукерьи, срезанный осколком, упал скворечник.
Когда раздался крик: «Доктора!», Анюта поднялась и, прячась за домами, побежала. Потом ее позвали обратно. У самого штаба истекал кровью пулеметчик. Потом она снова бежала на середину села, и санитарка Зина почтительно называла ее «товарищ военврач»… Вдвоем они перевязывали раненых, поили водой умирающих.
Немцы наступали. Дважды легко раненный Наумов подал команду отходить. Увлекшись работой, Анюта не слышала команды, а санитарка в это время была далеко. Опомнилась, когда пробегавший мимо партизан больно ткнул ее прикладом.
– Оглохла, что ли?! Отходи!
Этот же боец подхватил под мышки раненого, которого она перевязывала и почти побежал с ним наискосок через дорогу к спасительному оврагу. Анюта последовала за ним, но на какой-то миг задержалась и в последний раз оглядела село. Ей показалось, что где-то стонет раненый.
И увидела Любку.
Девочка бежала вдоль улицы, быстро перебирая босыми ногами, пугливо озираясь, шарахаясь в сторону от горящих изб. И прежде чем Анюта успела сообразить, в чем дело, Любка, увидев ее, радостно закричала:
– Тетя Аня! Тетя Аня! Возьмите Зайку!
При этом она показывала что-то зажатое в ладонях.
– Остановись! Ложись! – не помня себя, закричала Анюта.
Несколько бойцов наперерез бросились к девочке, но было уже поздно. Впереди Любки разорвался снаряд. Девочка остановилась, вытянула вперед руки и, как подкошенная, повалилась на землю.
– Любка! Любушка! – плача, говорила Анюта, подхватив на руки легкое тельце ребенка. – Зачем же ты? Ну зачем же так?
Она не понимала, что стоит во весь рост посреди улицы, что в нее стреляют и только случайно не могут попасть.
Вихрем налетел Зяблов. Он разыскивал Анюту с самого начала боя и только сейчас заметил. Вероятно, все продолжалось несколько секунд, но Никите показалось, что прошла вечность, пока он бежал несколько метров, отделявших его от Анюты.
Подоспел он в тот момент, когда в конце улицы показались фигурки в серо-зеленых мундирах.
Только перенеся Любку в овраг, Анюта пришла в себя, огляделась. На краю оврага Наумов с горсткой партизан с трудом сдерживал натиск карателей. На противоположной стороне оврага под деревьями стояла лошадь, запряженная в волокушу. Несколько бойцов и санитарка Зина торопливо грузили раненых.
На коленях Анюты, словно уснув, лежала Любка. Старенькое, много раз стиранное платьице было залито кровью. Правой рукой девочка по-прежнему крепко прижимала пучеглазого плюшевого зайца.
Анюта осторожно разжала ее пальцы и взяла игрушку. Одно ухо зайца было в крови.
– Спасибо, родная, – сказала Анюта, – теперь он всегда будет со мной.
Она опустила Любку на землю, сняла шинель и накрыла девочку с головой. Потом подняла винтовку убитого парня, приладила на место штык и стала подниматься по склону оврага.
Навстречу ей сверху сыпались люди. Некоторые неслись до самого низа без остановки, другие останавливались, делали несколько выстрелов и тоже бежали вниз. Четверо партизан помогали спускаться Наумову. Между ними и карателями оставалась только грива оврага.
Увидев медсестру, Наумов закричал:
– Спускайся вниз! Садись на лошадь! Быстрее!
Она не обратила на него никакого внимания. Он оттолкнул бойцов, крикнул громче:
– Беги вниз! Приказываю!
И опять она не ответила. Когда до края оврага оставалось несколько метров, Анюта упала, запнувшись за корень, и сейчас же над ее головой хлестнула по кустам пулеметная очередь.
Она поползла вперед, но кто-то схватил ее за ногу, и оба скатились в расщелину.
– Сумасшедшая! Куда ты? Убьют!
Никита еле переводил дух.
– Командир приказал тебе вернуться! Говорит, за невыполнение приказа – под трибунал!
Она медленно приходила в себя, остывая не сразу.
Внезапно на той стороне оврага, где, она видела, грузили раненых и куда стремился уйти отряд, раздались пулеметные и автоматные очереди, послышались разрывы гранат.
– Обошли, гады! – проговорил Никита, грузно оседая на землю.
Одновременно пулемет, что стоял наверху, начал поливать огнем оба склона оврага, заперев оставшихся с Наумовым партизан в узкой щели на самом дне в русле ручья. Никиту и Анюту пулеметчик тоже заметил, но ему мешали поваленные деревья, поэтому трассы его пока что шли через их головы.
– Зяблов! – сказала вдруг Анюта. – Убей его!
Безбородое лицо Зяблова вытянулось, посерело.
– Ты что, девка, сдурела? Давай отсидимся здесь, а наши подойдут, тогда уйдем…
Она хотела сказать ему, что наши уже не смогут подойти к ним и им самим не выйти из этой мышеловки, но Зяблов неожиданно вскрикнул тоненько и жалобно, и Анюта, обернувшись, с удивлением увидела, что он совсем еще мальчик, что он ранен, что у него дрожит подбородок и руки странно мечутся возле горла…
– Ладно, я сама! – сказала она. – Ты только прикрой меня немного. Мне бы чуть ближе подобраться! Боюсь, издали не смогу…
Она усадила Зяблова в ямку, сунула в руки винтовку, сняла с его пояса гранаты.
– Никита, милый, потерпи! Подержись еще немного! После я тебя перевяжу! А сейчас некогда! Прости…
– Хорошо, – проговорил он тихо, – я все сделаю, не сумлевайся…
Потерявший надежду выбраться из оврага, раненный в третий раз командир отряда лежал в воде в самом глубоком месте ручья и с тоской прислушивался к звукам боя на той стороне оврага в лесу. Слух не обманывал его: партизаны отступали, уводя за собой карателей в сторону, противоположную той, в которой оставался Наумов. Из бойцов рядом с ним оставался один старик Котков. У командира с Котковым договор: в случае чего Котков стреляет командиру в голову, а сам подрывается гранатой не раньше, чем на него, лежачего, навалятся фашисты… До этого они несколько раз пытались выйти из ручья в ту или другую сторону, но всякий раз возвращались обратно: пулемет наверху не давал им выйти.
Неожиданно он замолчал. Наумов полежал немного, послушал, приказал Коткову выставить свою фуражку на колышке… Пулемет не отозвался. Полежали еще немного. Первым не выдержал Котков.
– Попробую, командир! Двух смертей не бывать, а одной все равно не миновать! Если останешься один, не вылазь, лежи. До ночи они тута не будут сидеть. А ежели и подойдут, виду не подавай. Кровищи на тебе – страсть! За мертвяка примут… Ну, пока!
Но и Коткова пулеметчик не тронул. Трофимыч осмелел, встал во весь рост, отряхнул зачем-то колени, осторожно позвал:
– Анюта! Никита!
Ему ответило только слабое эхо. Перестрелка на той стороне оврага отдалилась настолько, что даже разрывы гранат были еле слышны. Котков спустился в ручей, ухватил командира за рукав, взвалил на спину.
Смерть могла встретить его за каждым деревом, поэтому особого выбора у Коткова не было. Он пошел вправо к селу. Тропочка, что вела по крутизне, сбегала вниз к самому ручью и рассыпалась там мелкой галькой, местами укрытая снегом, чтобы возродиться снова на том берегу. У самой воды лежало несколько убитых партизан. Только один, самый маленький, был накрыт шинелью, к остальным, должно быть, никто не подходил.
На Зяблова он наткнулся случайно и долго приводил его в чувство: дул ему в рот, похлопывал по щекам, дергал за руки, пока тот не открыл глаза.
– Дяденька Трофимыч! – сказал он. – Анюта гранатой пулемет подорвала. Вы гляньте, что с ней. Обещалась подойти, как управится, да все нет…
– Где она? Где? – закричал Котков, но Никита снова впал в беспамятство. Лежавший тут же Наумов сказал, не открывая глаз:
– Пулемет справа от тропинки на два пальца левее сломанной березы. Как же ты, старина, не заметил?
Возле пулемета, ткнувшись носом в снег, валялся немец. Туловище второго, отброшенное взрывом, перекинулось через поваленное дерево. А метрах в пяти от него лежала Анюта. Котков бросился к ней, стал искать рану и очень удивился, не найдя нигде крови. Тогда он припал ухом к ее груди. Сердце билось слабо, но все-таки билось. Трофимыч перекрестился.
– Взрывной волной шарахнуло. От своей же гранаты пострадала, бедолага. Ну ничего, это пройдет.
Анюта слабо застонала, открыла глаза. Котков, вытряхнув на снег содержимое ее санитарной сумки, перебирал порошки и пузыречки, шевеля губами, читал мудрые названия.
– Ас-пи-рин. Пи-ра-ми-дон… Рази это лекарства? Выкинь к чертовой матери! Вот у нас в полку фершал был, Николай Иванович Седякин. Так тот никогда порошками не лечил. «Вредно, говорит, русскому человеку порошки глотать!» Микстуры делал. Перец на спирту настаивал. От всех болезней помогало. Выпьешь, и глаза под лоб…
– Дай-ко сумку! – попросила Анюта. С помощью Трофимыча она поднялась, но тут же снова села на снег. – Не могу, голова кружится.
Воровато оглянувшись, Трофимыч достал трофейную фляжку, отвинтил крышку.
– На, глотни. Хоть и не прежняя микстура, а все-таки…
Анюта храбро сделала большой глоток и задохнулась. Трофимыч радостно кивал головой.
– Видишь ты! От кружения, стало быть, тоже помогает!
– Что за гадость? – у Анюты на глазах выступили слезы.
– Ром называется, – Трофимыч убрал фляжку в карман. – В России прежде его помещики да фабриканты пили, а в Германии не иначе только генералам выдают…
Подошли партизаны, молча подхватили на руки Наумова, Никиту, подобрали оружие убитых. Анюта пошла сама, опираясь на плечо Трофимыча. В ее санитарной сумке, которую нес Трофимыч, лежала игрушка – не то заяц, не то собака с длинными ушами и коротким хвостом.
– Лукерьиной дочке отдай, как вернемся, – подсказал Трофимыч, – пускай ребенок порадуется.
Анюта не ответила, только посмотрела на Коткова странными, какими-то одичалыми глазами.
* * *
Потеря Борового не обескуражила Наумова. Он знал, что это может случиться в любую минуту. Расположенное на узком перешейке между двумя широкими и длинными болотами, село как бы запирало на замок отвоеванный у немцев еще в октябре клочок советской земли. Позади, в сожженном селе, находился штаб отряда «Смерть фашизму», далее, в лесу, основная партизанская база, склады продовольствия, беженцы, еще дальше– аэродром. Все это, кроме аэродрома, с воздуха не просматривалось. В ноябре сюда был переброшен из-под Старой Руссы восьмой егерский батальон и два батальона СС. Эсэсовцев вскоре отозвали, а егеря остались. За последние две недели Боровое шесть раз переходило из рук в руки. Впервые оно было взято немцами в августе. Наумова тогда в отряде не было. Он еще командовал стрелковым взводом под Москвой.
Лежа на волокуше, он смотрел в небо и думал. Волокушу тянула чем-то знакомая Наумову тощая партизанская кобыла, тянула безостановочной старательно, и лопатки раненого осязали каждую кочку, каждый попавшийся под волокушу сучок, но Наумов старался этого не замечать, упорно заставляя себя думать совсем о другом. Нет, неудача не убила его. Она только разозлила, а злость – это как раз то, чего Наумову недоставало. Через день-два он вернется сюда и возвратит Боровое. Непременно возвратит!
Стало совсем темно. У Анюты потерялся сапог, и она долго искала его среди горелых сучьев, и рассвирепевший неожиданно для всех Наумов, не стесняясь, материл ее и Трофимыча, стоявшего рядом, и даже после того, как она нашла сапог, они долго еще ругались, и Наумов обвинял Трофимыча в подрыве его, наумовского, авторитета.
Ночевали они на зеленом болотном мху, освобожденном от снега и покрытом сверху лапником, а с рассветом двинулись дальше, и снова Наумов и Котков спорили, на этот раз из-за выбранного направления. Котков советовал идти влево, а Наумов приказывал двигаться вправо.
Утром Анюта с удивлением увидела, что кроме нее и Коткова с Наумовым идут только восемь бойцов. Куда девались остальные, никто не знал и каждый гадал по-своему.
День выдался пасмурный. Время от времени принимался лениво падать снег, потом переставал, и без того тонкий ледок на болоте начал подтаивать.
Отношения с Наумовым обострились, когда последний понял, что Анюта не может извлечь застрявший в его руке осколок. Напрасно Анюта уверяла, что делать хирургические операции ее не учили. Раздраженный болью и еще чем-то, о чем Анюта могла только догадываться, Наумов ее не слушал. В довершение ко всему он случайно обнаружил Любкин подарок. Делая перевязку, Анюта нагнулась, и плюшевый заяц выпал из-за пазухи. Потеряв самообладание, Наумов пнул зайца ногой и закричал на весь лес:
– В куклы играете, мать вашу!.. В куклы! Зайцев носите, а раненых вынести не сумели!
Он долго бушевал, хотя, наверное, сам отлично понимал, что остальные переживали гибель отряда не меньше, чем он. Анюта с ужасом думала о судьбе оставшихся в селе раненых.
Полдня просидели на месте в ожидании отставших и только к вечеру добрались до небольшого хутора, спрятанного в глубине леса. Здесь их поджидали восемнадцать бойцов отряда и санитарка Зина. Никогда раньше Анюта не думала, что можно так обрадоваться человеку, с которым едва была знакома. Для Зины же находиться рядом с «товарищем доктором» было, по-видимому, величайшим счастьем.
Ночь прошла сравнительно спокойно, если не считать, что Наумов бредил, кричал на всю избу, будил товарищей. К утру ему стало совсем плохо. Раненая рука побагровела и распухла, ртутный столбик термометра перевалил за «40».
Неожиданно Анюта оказалась в центре внимания. С нее не сводили глаз, готовясь выполнить любое приказание, санитарка Зина несколько раз принималась кипятить воду. Когда вода начинала остывать, Зина недоуменно поглядывала на Анюту.
А она все не решалась. Она то подходила к топчану, на котором лежал командир, то выходила из избы, не в силах смотреть в глаза товарищей. «Трусиха! Жалкая трусиха!» – терзала она себя, стоя одна в темных сенях.
Прошли еще сутки. За это время она почти не входила в избу, а сидела или лежала в сенях на соломе. Там ее и нашли, прикорнувшую возле мешков с половой и корзин, и позвали к командиру.
Осунувшийся за двое суток Наумов встретил ее горячечным взглядом.
– Ты мне скажи, чем я тебя обидел?
Голос его звучал хрипло, дыхание прерывалось.
– Вы меня не обижали, – ответила Анюта.
– Так что же ты?!! – закричал Наумов, но тут же сник и сказал чуть слышно: – За что же ты меня на муку-то кинула? – И замолчал.
Не он один ждал ответа. Оглядевшись, Анюта увидела двадцать пар устремленных на нее глаз.
– Не умею я, товарищи, поймите! – сказала она. – Ну не учили нас этому! Осколок же глубоко! Понимаете? Надо разрезать, а потом сшивать… Это же хирургическая операция, и делать ее может только хирург, а я – медсестра. Я могу перевязку…