Текст книги "Сорок утренников (сборник)"
Автор книги: Александр Коноплин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Переполнявшие его чувства были настолько сильны, а ощущение счастья настолько свежо, что он пропустил предостерегающий жест Рыбакова и опомнился, когда впереди раздались автоматные выстрелы.
Но вместо опасения в нем проснулось что-то юношески-бесшабашное, лихое, словно не было за плечами сорока лег жизни, Халхин-Гола, Финляндии, учебы в Академии, а был все тот же кавалерийский эскадрон, где самому старшему – комэска – было двадцать лет, был рядом бесстрашный Степан Корягин и чернобровая, длиннокосая красавица Раиса…
Вырвав поводья из рук Бовина – он хотел увести Орлика куда-то в сторону, – Борис Митрофанович сорвал с плеча автомат.
– Вперед! За мной!
Рыбаков повис на его руке, неповоротливый с виду Бовин успел обхватить поперек туловища.
– Товарищ полковник, их много!
Прямо на них, волоча поводья по земле, скакала лошадь Метелкина. Позади нее, между деревьями вспыхивали короткие огоньки – всадников заметили.
– Уводи! Уводи его! – закричал Рыбаков, вытягивая плетью командирского Орлика.
Не дожидаясь, когда полковник отъедет, Рыбаков спрыгнул на землю и, прячась за соснами, стал бить из автомата по наседавшим немцам. Когда их огонь несколько ослаб, он снова вскочил в седло и поскакал догонять своих– он опасался, что немцы попытаются их перехватить.
Сержант догнал их за вторым поворотом. Командир и ординарец ехали медленно, и Бовин придерживал полковника за плечи, чтобы тот не упал. Подъехав вплотную, Рыбаков увидел на спине командира, чуть ниже лопатки, небольшое бурое пятно.
– Ну что там? – спросил Бовин.
В лесу было тихо.
– Перевязать бы надо, – сказал Рыбаков, глядя на все увеличивающееся пятно.
– А немцы?
Не отвечая, Рыбаков перехватил поводья и потянул Орлика в лес. Случайно обернувшись, он увидел второе пятно, но уже на груди полковника, и крикнул Бовину:
– Ну-ко, врежь мерину!
Бовин стегнул Орлика нагайкой. Не привычный к такому обращению, меринок фыркнул, присел на задние ноги и рванул вперед. Ломая кустарник, за ним кинулась белая лошадь Метелкина. Рыбаков хотел ее поймать за волочившийся повод, но она, играя, ловко отпрянула в сторону. Почуяв свободу, она то принималась носиться кругами по лесу, то мирно паслась, делая вид, будто щиплет вкусную траву. Ее снежно-белая, ухоженная шкура была видна издалека.
– С ней нам от немцев не оторваться, – сказал Рыбаков. Он снял с шеи автомат и, выбрав момент, дал короткую очередь. Белая лошадь всхрапнула, вздыбилась, застонала по-человечески, громко и, мотая красивой маленькой головой, пошла, прихрамывая, к людям. Она выросла в кавалерийской части, где все были добры к ней и к ее матери. Сейчас люди сделают так, что ее боль пройдет. Так было не раз, когда она, еще жеребенком, наскакивала на колючую проволоку.
Однако сейчас, всегда такие добрые к ней, люди стали поспешно уходить от нее, нахлестывая своих лошадей. Она не понимала, почему она, такая молодая и сильная, никак не может их догнать. Ноги ее с каждой минутой все больше слабели, голова кружилась, перед глазами плавали круги, а сердце колотилось, как мотор командирской автомашины.
На ее счастье, боль постепенно стала слабеть, белая лошадь почувствовала себя лучше и понемногу стала догонять остальных. Возле оврага люди сами остановились, поджидая ее. Высокий человек, которого она раньше почему-то немного побаивалась, спрыгнул на землю и пошел ей навстречу, вытянув вперед правую руку. Этого жеста белая лошадь не боялась. Протянутая рука могла означать только добро – хлеб, сахар или ласку. И еще она, конечно, избавит ее от этой странной, то затухающей, то усиливающейся боли…
Белая лошадь подошла и положила свою голову на плечо высокого человека. Кажется, она не ошиблась: от его телогрейки действительно слегка попахивало хлебом…
Человек поднял руку – хлеба у него не было – и почесал лошадь за ухом. Она вздохнула и благодарно закрыла глаза…
Что-то острое и твердое с силой ударило ее в шею, вошло в грудь до самых позвонков и двинулось вниз, вдоль горла, перехватив дыхание, и там, внизу, отозвалось страшной болью. Лошадь хотела вскинуться на дыбы – ей казалось, что боль идет откуда-то снизу – но человек цепко держал ее за поводья. Не то стон, не то вздох вырвался из ее ноздрей вместе с кровавыми пузырями. Постояв секунду на двух задних ногах, она рухнула на колени и ударилась горячим храпом о грязные сапоги высокого человека. Потом еще одна боль – в левый бок, в сердце – опрокинула ее на спину, оглушила, накрыла темным, душным пологом.
Грохота этого последнего выстрела она уже не слышала.
Увернувшись от бившейся в агонии лошади, Рыбаков напустился на Бовина:
– Зачем стрелял? Выдать нас хочешь?
Бовин виновато моргал светлыми ресницами.
– Жалко. Мучилась-то как…
– Кобылу пожалел, а людей нет? – возмутился Рыбаков. – Все-то у вас, интеллигенции, шиворот-навыворот. Теперь немцы нас беспременно найдут. Давай в галоп, иначе не уйти.
Минут пять они скакали по редколесью, потом дорогу преградил густой ельник. Полковник уже не мог сидеть в седле, он то ложился грудью на переднюю луку, то наваливался на ординарца.
– Надо перевязать, а то не довезем, – сказал, спешиваясь, Рыбаков. Он на руках отнес Полякова в овражек, уложил на разостланную Бовиным шинель, расстегнул гимнастерку на груди полковника. Осмотрев рану, сокрушенно покачал головой.
– Не знаю, как по медицине, а по-нашему– дело дрянь.
Бовин согласно кивнул. Пуля попала в спину и вышла под правым соском. Входное отверстие было маленьким, выходное же зловеще алело вывороченной наружу живой тканью, позырилось кровавыми сгустками при каждом выдохе. Нижняя рубашка, гимнастерка, шинель – все пропиталось кровью.
Пока Бовин делал перевязку, Рыбаков поднялся наверх, долго слушал притихший лес. Когда сооружали носилки, Бовин сказал тихо, чтобы не услышал раненый:
– Не довезти нам его. Часа два протянет, не больше.
– Надо, чтобы дотянул! – выкатив глаза, приказал Рыбаков. – На что тогда твоя медицина?
Срубленные шесты продели в рукава бовинской шинели, поясными ремнями прикрутили полы, концы шестов продели в стремена двух лошадей, привязали к носилкам полковника.
– Надо, чтоб выжил, – повторил Рыбаков, осторожно разворачивая жеребца, – генерал сказал: такие, как твой полковник, родятся раз в сто лет.
Крепкий утренник сковал снова начавшие было расползаться последние ледяные залысины. Выпавший с вечера обильный снег к полудню растаял на открытых местах, в густом лесу его кружево все еще покоилось на тонком, местами толщиной в картонный лист, но твердом ледяном панцире. Лихая фронтовая дорога, изжевавшая не одну луговину на добрых полсотни метров в ту и другую сторону, в лесу притихла, втянулась в свое русло, сузилась до предела, стиснутая с боков замшелыми деревьями. От тесноты она поминутно петляла, то уходя от объятий старухи-ели, то уклоняясь от встречи с могучим дубом; лошади пугались, фыркали и спотыкались, носилки встряхивало, голова полковника с белым, словно обсыпанным мукой, лицом и прилипшими ко лбу мокрыми волосами, беспомощно моталась из стороны в сторону. Рыбаков наотмашь хлестал нагайкой по взмыленным крупам лошадей и матерился сквозь зубы, Бовин боязливо помалкивал.
Скоро лес кончился, всадники выехали на опушку, с которой была хорошо видна ломаная линия траншей с редкими дымками костров, нежнозелеными ковриками молодой травы, черными дырами воронок в них и расплывшимися грязными пятнами в местах стоянки походных кухонь. За десять-двенадцать пасмурных дней братья-славяне успели позабыть об авиации противника…
– Вот и довезли, – довольно начал Рыбаков, отирая пот фуражкой с зеленым верхом, но Бовин строго оборвал его:
– Полковник умирает.
Рыбаков скатился с игреневого жеребца, подошел к носилкам. Борис Митрофанович слабо повел в его сторону белками глаз, едва заметно шевельнул пепельно-серыми губами. Бовин с готовностью подался вперед, но Рыбаков отстранил его.
– Отойди, медицина, твое время кончилось.
Отстегнув от пояса флягу, он влил несколько капель водки в почти безжизненный рот полковника. И произошло чудо: глаза раненого ожили, нижняя челюсть подобралась, губы сжались. Поляков медленно поднял руку, согнутой кистью указал на карман гимнастерки. Рыбаков понимающе кивнул, расстегнул пуговицу, достал тонкую пачку документов, завернутых в проолифованную бумагу.
– Ясно, товарищ полковник. Как прибудем, я вас в медсанбат доставлю, а документ отдам как положено…
Поляков остановил его взглядом. Едва слышно произнес:
– Там… достань…
Рыбаков торопливо развернул бумагу. Из свертка выпала фотография молодой женщины в коротком летнем платье и светлой косынке.
– Это?
Полковник с полминуты напряженно вглядывался, затем благодарно опустил веки.
Бовин зашел с другой стороны, взглянул. С фотографии на него смотрела, улыбаясь полным белозубым ртом его начальница, военврач второго ранга Полякова, только не в военной форме, а в гражданской одежде с большим букетом полевых ромашек в руках.
Когда он снова перевел взгляд на полковника, тот был уже мертв.
Сержант и солдат сняли каски, потом Рыбаков двумя пальцами, еще не отмытыми от крови двух живых существ, закрыл глаза полковнику, как это делали у него на родине в деревне. Сделав это, он поднял автомат и дал короткую очередь в воздух. Возле траншей всполошились, дремавшие на солнышке часовые повскакали, раздались беспорядочные выстрелы, потом заработал станковый пулемет и над головами санинструктора и сержанта запели пули.
– Салют по форме, – говорил Рыбаков, стоя во весь рост под сосной, с которой на него и на мертвого Полякова сыпалась хвоя. Вскоре стрельба прекратилась. К опушке цепью приближались люди.
Глава четвертая
Солнце било в глаза, упорно стремясь проникнуть сквозь сомкнутые веки, вокруг гудели людские голоса, совсем рядом, возле уха, противно царапали жестью о жесть – выскабливали котелок – а Мухин все никак не мог проснуться. Его обескураженный непривычно долгим сном мозг воспринимал звуки, но не был в силах дать им трезвое объяснение. Мухину виделись то картины недавно забытого детства– что-то вроде деревенской кузницы, куда они с отцом забрели однажды, – то недавняя учеба в Саратовском военном училище – белый от солнца полигон и выбивающие барабанную дробь пулеметы. Раза два его принимался будить Верховский – звал обедать. Мухин слышал его голос и легкие, деликатные толчки, но через секунду и голос, и толчки сами превращались в детали сновидений. Дудахин, взяв котелок с кашей из рук Верховского, поднес его вплотную к носу взводного и подержал с минуту. Мухин проснулся.
Было около полудня. Солнце светило ярко, по-весеннему, от вчерашнего снега не осталось следа, мокрая земля слабо парила, на пригорках робко зазеленела первая травка. Солдаты выползали из укрытий, растягивались на дне траншеи, подставляли солнцу вялые, по-зимнему бесцветные лица. От внезапно нагрянувшего тепла тело стало чесаться в самых неподходящих местах.
Мухин выбрался наверх, стараясь не показываться на глаза немецким снайперам, спустился в овраг, нашел лужицу почище, разделся до пояса и стал пригоршнями плескать воду на свои бока, плечи, грудь. Его примеру последовал Дудахин, остальные, зябко поеживаясь, поглядывали издали. Ни к чему сейчас такая роскошь, и без того третьи сутки в сплошной мокрети Да и рано. Через недельку – другое дело. Тогда – можно. Только неизвестно, проживешь ли недельку…
Стуча зубами – ветер, хоть и южный, а за две минуты нахлестал спину докрасна – Мухин вытерся исподней рубахой, на голое тело натянул задубевшую от пота гимнастерку, торопясь влез в телогрейку. Приказал Дудахину:
– Сегодня же сделай осмотр по форме «двадцать»!
– Делали уже, – отмахнулся помкомвзвода, – да что толку? Вошь – она тоже санитарные нормы знает; как десять дней без бани – получай десант.
– Вот возьмем Залучье – тогда уж… – мечтательно проговорил Верховский, разглядывая рубаху взводного. – Говорят, у немцев там шикарная баня есть.
– Кто говорил? – Мухин надел шинель. Верховский с его рубашкой ушел к костру.
– Я тоже слыхал, – сказал Дудахин, – только врут, наверное.
– Врут – не врут, а поддержать этот слух надо. – Мухин туго затянул ремень, надел каску. – Это нам на руку. Кому не охота в баньке попариться? А банька, между прочим, у них… Соображаешь?
– Соображаю. А вдруг нет? Нет у них бани и все! Как тогда?
– Нет – сами построим, а пока скажи: мол, от пленных точно знаем: настоящая баня с парилкой!
Дудахин, по своему обыкновению, хмыкнул, покрутил головой и пошел за Верховским в соседний овраг, где горели костры и куда, вопреки воле командиров, просачивались желающие просушить портянки.
Часам к четырем прибыла артиллерия. Двенадцать упряжек на полном скаку вымахнули из-за бугра, развернулись. По ним с запоздалой поспешностью ударили минометы, но упряжки, освобожденные от тяжести, уже мчались под гору, разбрызгивая колесами жидкую грязь. Сорокапятки на руках вынесли на огневую, замаскировали.
Пока на левом фланге мины вспахивали землю, на правом, возле заросшего вереском оврага, появился дивизион среднего калибра. Пушек Мухин не видел – их заслоняли вересковые заросли, – но крики артиллеристов слушала вся стрелковая рота.
В сумерках пришли разведчики во главе с лейтенантом Савичем. Его длинная фигура, перепоясанная ремнями портупеи, словно нарочно демаскируя новую огневую, маячила возле батарей. Только когда по нему начали стрелять, Савич спустился в окоп.
– Пойти разве к богам войны, табачком разжиться? – вопросительно глядя на Мухина, спросил Дудахин.
Вернулся он удивительно скоро: у самого оврага его задержали разведчики Савича. Убедившись, что – свой, повернули лицом в обратную сторону и дали легкого пинка под зад… Странно, но это не только не возмутило помкомвзвода, но даже как будто развеселило.
– Ох, и дадим же мы теперь немчуре жару! – хохоча, говорил он, и его плутовские глаза выдавали неизвестную другим тайну.
Не прошло и часа, как по дивизиону ударили орудия и минометы. Пехота с беспокойством следила за артналетом. К счастью, он скоро кончился. Дивизион не отвечал, и немцы понемногу успокоились.
– Снаряды берегут, – уверенно определил Булыгин. Дудахин снова рассмеялся.
До наступления темноты гитлеровцы еще несколько раз принимались обстреливать новую огневую, но дивизион и тут не сделал ни единого выстрела.
Словно сговорившись с пушкарями, молчала и рота Охрименко. В траншеях спали, сушились у крохотных камельков. С уходящим днем их демаскирующий огонь становился все заметней. На него набрасывались карающие десницы взводных и отделенных, но озябшие руки тянулись к нему и тянулись…
Потушив последнюю из таких теплин, Мухин, сам расстроенный не меньше солдат, направился в свой окоп, намереваясь скоротать там, если придется, и вторую ночь, но его место было уже занято. В единственном сухом уголочке, поджав под себя, ноги, сидела санинструктор Романова. Увидев младшего лейтенанта, помахала зажатым в кулаке сухарем.
– Идите сюда, здесь сухо, – она подвинулась, освободив половину затертой до блеска ватной телогрейки, – угощайтесь. Сухарь, правда, как железный, но у меня кипяток есть. Я в него шесть кусков сахару бухнула – люблю сладенькое. – Она засмеялась, не разжимая губ. – А вы теплины гасили? Жалко. – Она содрогнулась, как от озноба, и прижалась боком к младшему лейтенанту. – Можно? Токо вы не подумайте чего такого! Настыла я, вот и все. В этакой сыри – хуже, чем зимой.
Он кивнул, сел так, чтобы ей было удобней. Ему стало жалко это одинокое, беззащитное существо, больше других страдавшее от невзгод фронтовой жизни. Расстегнув шинель, он одной полой накрыл Зоины плечи. Она притихла, насторожилась, готовая в любой момент дать отпор. Но обычного в таких случаях продолжения не последовало: рука младшего лейтенанта неподвижно лежала на его колене. Зоя успокоилась: вполне возможно, ничего другого он и не хотел…
Думая, что она спит, Мухин не шевелился. А она не спала. Когда в траншее раздался знакомый сердитый окрик, она сказала:
– Гриша разоряется. Вот неугомонный!
Мухина вдруг покоробило от ласкового «Гриша» и даже от «неугомонный».
– Помкомвзвода выполняет то, что ему положено. А ты его давно знаешь?
– Гришу-то? Так он же наш, тайшетский.
Она вздохнула, поежилась от холода и еще плотнее прижалась к Мухину. Опасения он больше не внушал, наоборот, за каких-то полчаса стал для Зои своим парнем.
– Места наши дальние, глухие. До ближней станции, может, триста, а может, и все пятьсот – кто их там мерял. Народ все больше пришлый, лихой – старатели, а то и просто босота. Только мы да Дудахин из коренных-то. Мы в рудничном поселке жили, а оне – на заимке. Иван-то Егорыч охотой промышлял и Гриньку с малолетства к этому приучал. Вы у него на грудях шрам видели? Белый такой, в два пальца толщины… Увидите, скажет, немец отметил. А вы не верьте. Брехня это. Не немцем он меченый– медведем! Гринька-то и в госпиталях николи не лежал, везучий он. Я – мене его на фронте, а и то уже два раза штопали.
– Странно, что он не говорит правды, – удивился Мухин, – по-моему, повстречаться с медведем куда страшнее, чем с немцем.
– Скажете тоже! – Зоя шутливо хлопнула его по руке. – Медведь – это так, зверюшка лесная. Его у нас хозяином зовут, и как скотину режут – зарок в тайгу относят.
– Какой зарок?
– Ну, там, требуху али кости, которы собакам не разгрызть.
– Зачем это?
– Хозяина задобрить, чтобы он наших баб, которы по малину ходят, не трогал. Вообще-то, это все старики выдумляют, молодежь не верит, а я так думаю, зря. Медведя не чепай – он тебя не тронет. Не то что эти… – она покосилась на молчаливые каменные стены, зябко повела плечами. – Боюс я их. Вот ничего им плохого не сделала, а боюс.
– Как же не сделала! Ты воюешь против них.
Она усмехнулась.
– Нашли вояку. Мое дело не убивать, а вылечивать. Трусиха я, ужасть, какая трусиха. Как в наступление идти – ноги-руки дрожать начинают. Командир роты говорит, привыкнешь, а я вот не могу. Они мне и ночью снятся, паразиты этакие! Все, как один, рукастые, носастые, рыжие – я носастых больно не люблю. И щербатые. Все, как один.
– Почему именно щербатые? – рассеянно слушая, спросил Мухин. Зоя задумалась.
– Сама не знаю. Может, вот отчего: у нас на руднике был один старатель – Щербой звали У него, правда, двух передних зубов не хватало. И нос крючком, длинный-предлинный. Работал, как все, после смены али по праздникам выпивал – тоже как все, а потом взял да человека и убил! Может, металл не поделили, может еще отчего, а токо убил. Судить его хотели и уж в кутузку заперли, а парни ночью замок сломали, Щербу увели в тайгу да там и повесили. А в поселке думали – сбежал. Погоню учинили… А соседка Черепанова пошла корову искать в лес и увидала… Мы тоже бегали глядеть. Столь годов прошло, а я, как сейчас, вижу его патлы рыжие, нос длиннючий, синий и язык, зубами прикушенный… Ну вот, обратно страх накатывает!
Она прижалась к Мухину – теперь уже не от холода – и он, сам не понимая, как это получилось, обнял ее, диковатую, некрасивую, похожую на драчливого воробья, а на самом деле такую же беззащитную, как и все девушки на войне.
Помолчав, она высвободила руку и пальцем дотронулась до его щеки.
– Надо же! Еще и не брился ни разу!
Мухин покраснел.
– Нет, почему же? Брился, конечно. Один раз…
Они долго молчали. Потом Зоя спросила:
– Чо молчите-то? Сказали бы чего.
– Что именно?
– А чего все мужики говорят. Или не знаете? Чудной вы, однако. В роте говорили – образованный, а какой же образованный, когда простой бабенке слова сказать не можете!
– Разве в этом дело?
– А в чем? – она игриво взглянула снизу ему в лицо; Мухин видел на радужных оболочках ее глаз мелкие коричневые пятнышки, – В чем? Вот и не знаете… – у нее была привычка улыбаться, не разжимая губ.
– Знаю! – почти в отчаянии крикнул Мухин и, обхватив Зоины плечи, принялся неумело искать губами ее ускользающие губы. Она не отталкивала, но когда он на секунду замешкался, выпрямилась, поправила юбку, запрятала под шапку пряди волос.
– А ты ласковый. Как телок. И добрый…
Они сидели рядом, плотно прижавшись, укрытые одной шинелью, и дышали одним воздухом – сырым весенним запахом земли, той самой, которая всегда спасала людей – воинов– от каленых стрел и горячих осколков, влюбленных– от постороннего глаза, – и шептали друг другу ласковые, никем никогда не сказанные слова. Мухин догадывался, что в его жизни произошло что-то огромное, небывалое доселе, поглотившее его полностью, без остатка, перевернувшее его представление о жизни и смерти, связавшее воедино с человеком, совсем недавно чужим и незнакомым, а теперь единственно близким и родным – с его Зоей!
– Обожди, миленький, обожди, родненький… – шептала она, то как будто начиная уступать его неистовым ласкам, то неожиданно приходя в себя, страшась чего-то, о чем он, должно быть, или не знал или начисто забыл… Это забытое само напоминало о себе решительно и жестоко, почти швырнуло их в разные стороны.
– Вы тут, товарищ младший лейтенант? – голова Дудахина все ниже склоняется над темнотой окопа. – Не разгляжу что-то… Вы спите?
Мухин выбрался из окопа.
– В чем дело, старший сержант? – голос вдруг сделался хриплым, глухим. – Случилось что?
– Чего у нас могло случиться? – глаза Дудахина шарят, высматривают что-то внизу… – Рази токо в наступление пойдем…
Вот они, эти глаза, нащупали нишу и, должно быть, увидели маленького серого воробушка в ней…
– В наступление, говорю, двинем скоро.
Мухин облизнул пересохшие губы.
– Ну и что?
– А ничего. Так…
Они стояли рядом, почти касаясь друг друга плечами.
– Где командиру взвода положено быть – знаете?
– Где мне быть, я сам выберу.
Дудахин смотрел прямо, не мигая, полоска жестких, цвета спелой соломы усов то приподнималась, то опускалась.
– Шустрый народ пошел нонче. Без году неделя на передке, а уж все знают.
Он достал кисет, не торопясь развязал тесемки, вынул бумажку, отсыпал в нее махорки, свернул, мучительно долго заклеивал языком, исподлобья посматривал на Мухина. Потом еще медленнее нашарил в кармане трофейную зажигалку, умело – это Мухин не мог не отметить – так, что не было видно огонька, прикурил и спрятал цигарку в рукав.
– А если сейчас в наступление?
– Как?! – Мухин опешил. – Сигнала же еще не было! А, Дудахин? Не было ведь?
Мухин не кричал, он просил, умолял оставить его тут еще хотя бы на минуточку…
И Дудахин сжалился.
– Ладно, оставайтесь. Не было сигнала. Если что – пришлю Верховского.
Он ушел – нет, не ушел, уходить было некуда – просто спрыгнул в соседний окоп, а Мухин, вместо того чтобы вернуться к Зое, остался стоять на том же месте. О чем они только что говорили с помкомвзвода? Кажется, о долге командира, обязанностях… О Зое не было сказано ни слова, скорей всего, и не сказали бы – есть все-таки мужская солидарность, но для Мухина уже одно то, что старший сержант догадался, кто сидит там, в темноте, стало почему-то решающим. И потом, в чем-то он, наверное, прав, этот всевидящий и всезнающий старший сержант. Через несколько минут, самое большее через час, вспыхнет зеленым светом небо над головой, дрогнет, застонет земля от гула, колыхнутся в ней серые спины, полезут нехотя наверх и пойдут, согнувшись, вперед, в неизвестность, навстречу славе или собственной гибели… Нет, не вправе он, Петр Мухин, один в эту минуту быть таким сказочно счастливым в этом окровавленном, стонущем мире!
Растерянный, удрученный он спустился в окоп.
– Ну что же ты? – Зоя ждала. Она потянулась своим лицом к его вспухшим от поцелуев губам. – Прижмись ко мне. Вот так… А теперь давай сюда руку… Слышишь, как бьется?
Голова его кружилась, в ушах звенело.
– Нет… не сейчас… После.
Она ответила одним дыханием:
– После – не будет. Перебьют нас тут… Да мне не себя – тебя жалко. Не мужик еще. Помрешь и знать не будешь, какая она есть, любовь-то…
– А ты знаешь? – встрепенулся Мухин.
Она взглянула озорно и даже головой легонько мотнула, дескать, что я, хуже других?
– Но это же не то! Зоя, милая! – он не замечал, что кричит. – Как ты не понимаешь! Любовь – это когда вокруг все прекрасно. Когда мир светел, когда нет войны, смертей и ты одна с любимым – вы оба одни в целом свете! А жизнь – бесконечна… Ты понимаешь меня?
Она смотрела, не мигая, и тонкие, выщипанные брови ее были подняты высоко на лоб.
– По-вашему, пока война – и любить никого нельзя?
– Да нет, любить можно. Но не так же! Не здесь! – он покосился на стенки окопа, оплывшие от дождей, на слякоть под ногами и не смог скрыть брезгливости. – И вообще – не сразу…
– Ах вот вы о чем! – Зоины глаза сузились, стали напоминать глаза какого-то зверя – может, рыси – такие же зелено-желтые, с коричневыми крапинками. – Пристыдить захотелось? Так, так… – она криво усмехнулась. – И на том спасибо. Только зря старались, товарищ младший лейтенант. – Он и сам понял, что совершил промах. Допустил непоправимую ошибку, сравнимую разве что с поджогом собственного дома, ошибку, которую ему не простят, не забудут и не дадут забыть… – Зря подумали обо мне плохо, миленький. – Зоя говорила неестественно спокойно, почти равнодушно и очень устало. Это равнодушие и эта усталость были той чашей горечи, которая, разом наполнившись, давила теперь на нее с каждой минутой сильнее, потому что не могла, не умела пролиться обыкновенными бабьими слезами. – Что верно, то верно: было у меня тут… Только нет в том моей вины и стыдить меня нечего. Вот вы сказали, люби, когда войны нет. По-вашему, может, и так. Только где он, этот закон? Где написано, что баба должна только рожать и никого не убивать? Нет больше такого закону, перемешалось все. Бабы в солдаты пошли. Что ж, может, оно и правильно. Только вот беда: шинель, сапоги нам выдали мужицкие, а сердце оставили бабье! Мужик мимо чужой смерти пройдет – не оглянется, а у нас, дурех, по каждому такому душа кровью исходит. И не токо за мертвых – за живых болит! Он еще и не раненый, и в наступлении-то не был, только собирается, а уж сидит, скукожился, будто приговоренный.
– Постой, может, ты и меня пожалеть надумала? – Мухину хотелось, чтобы она ответила «нет» – он не представлял себя «скукоженным».
– Вас – тоже. Только с теми все по-другому было. Иван – бронебойщик – он молодой, вроде вас, – все благодарил… «Ты, говорит, меня спасла, Зоя», «Как это, спрашиваю, ты еще только ТУДА идешь!» «Не от смерти, говорит, от позора спасла. Боялся я, что струшу. Каждая жилочка во мне дрожала. И вдруг – ты… Мне теперь ничего и не страшно! Только ты меня жди…»
– Дождалась? – ревниво спросил Мухин.
– Дождалась, – Зоя вздохнула, – ранили его. В лицо. Принесли к нам в санроту, а он первым делом обо мне спросил. Подошла я, он руку нашарил, взял в свои ладони и целовать стал. – Она подняла голову и долго сидела, закрыв глаза и не шевелясь. – Доктор наш, Полякова – вы ее знаете – женщина добрая и хирург хороший – говорит: «Не сберечь нам его. До медсанбата не довезем. Кровь нужна. У кого первая группа?» Первая оказалась только у меня. Легла я рядом… Он руки моей не выпускает, шепчет: «Теперь я тебя ждать буду. Запомни: Красноярский край, Нижнеингашский район, село Скит, Кучумов Иван… Да ты не бойся, говорит, хоть я и без глаз теперича, да зато с мозгами. Как-нито проживем?» Что мне было делать? Отказаться? Так он же руки на себя наложит! – она с ненавистью, быстрым, как молния, взглядом прошлась по скрюченной, жалкой фигуре Мухина под наброшенной на плечи шинелью. – Вот какая тут у нас любовь бывает, товарищ младший лейтенант! Может, и зря я вам про нее рассказала, да уж так вышло. Жаль, все равно не поймете.
– Почему? – глухо, как из-под земли, проговорил Мухин.
– Чистенький вы очень. Чистеньким нас не понять.
– Зоя, я не хотел… – он попытался поймать ее руку, но она с неожиданной силой отбросила его к стенке и выскочила из окопа.