Текст книги "Ужин в раю"
Автор книги: Александр Уваров
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Александр Уваров
УЖИН В РАЮ
Каких свершений, издевательств, каких мук я ещё ожидал? Не знаю. Но я твёрдо верил в то, что не прошло время ужасных чудес.
Станислав Лем
И будут падать среди вас убитые, и узнаете, что Я – Господь
Книга пророка Иезекииля (гл. 6, ст. 7)
Я мясо.
Я большой кусок сырого мяса.
Я дрожу. Я трясусь.
Я большой, дрожащий, трясущийся кусок мяса, схваченный стальною проволокой, намертво прикрученный к холодной металлической поверхности стола, сжатый и сдавленный в хитроумных переплетениях петель и узлов.
Мне холодно. Мне тяжело дышать. Во мне копится моча. Тёплая жидкость. Безжалостно растягивающая мочевой пузырь. Наполненный жидкостью пузырь.
Кишечник набит калом. Он распух. Толстая, вздувшаяся змея ворочается у меня в животе.
Больно.
Проволока врезается в кожу. Глубоко. Так глубоко, что поверхность кожи смыкается над ней, напрочь скрывая стальную линию от моего взгляда.
Моя голова не привязана. Не зафиксирована. Я могу поднять голову. Я могу осмотреть моё тело.
Моё тело связано. Моё тело лежит на столе. Большом, широком, металлическом столе.
Он похож на разделочный? Широкий разделочный стол для больших, сочных кусков мяса. Кусков мяса, истекающих соком.
Сок желаний. Желаний утолить голод. Это альтруизм, не так ли? Это так. Это высшее проявление альтруизма. Утолить чей-то голод. Своей плотью.
Стать частью чьей-то пищеварительной системы. Пройти пищеварительным трактом. Купаться в желудочном соке. Медленно и важно, с осознанием величия своей миссии, пройти по кишечнику. Миллионами частиц своих раствориться в крови. С нею пройти через чьё-то сердце. И, наконец через широкие ворота артерий войти в чей-то мозг, нестись по извилинам кровеносных сосудов, на каждом их витке оставляя частичку себя, своей души, своей стремительно умаляющейся, исчезающей плоти – и с небывалым, неизведанным ранее восторгом ощущать, как становишься единым целым с этой тёплой и нежной тканью.
Этот стол похож на разделочный? Не так ли?
Будь этот стол просто разделочным, лишь обычным разделочным столом, простым рабочим местом мясника, не искушённого в высших таинствах своего ремесла, но лишь добросовестно исполняющего раз и навсегда заученный им ритуал, не осознавая ни глубины его, ни истинного значения – и тогда бы этот стол казался мне совершенным приспособлением для извлечения чистейшего экстракта любви из вмещающей его плоти.
Даже тогда строгие его линии, идущие в стык друг другу под прямым углом, жёстким нажимом прочерченные по плоскости стали; холодное равнодушие его поверхности, способной победить тепло любого тела, и при том неизменно чистой, не впитывающей, отторгающей потоки крови, струйки мочи и разводы жидких каловых масс, что стекают по ней раз за разом, таинство за таинством, ритуал за ритуалом – и тогда бы все эти детали лаконично выписанной картины, эта эстетика расчленения, преодоления плоти, покорения Эго (да! маленького, сжавшегося в комок, истошно визжащего господина Эго, забившегося в самый дальний, самый тёмный уголок сознания; трусливого господина Эго, не желающего умирать); эта эстетика преодоления тепла внушила бы мне священный трепет и восхищение перед силой и величием своим.
Любой зверь, наполненный жизнью, с выпирающими из натянутой шкуры буграми мышц; любое безумное, алчущее жизни творение Господа, схваченное проволокой, прикрученное сталью к стали – смирилось бы перед грозной, всеподавляющей силой этого совершенного орудия расчленения и убийства.
Но теперь, когда я знаю точно, что ритуал проведён будет тем, чьё искусство смирения плоти превышает способности самого совершенного из людей; теперь, когда я знаю, что стальной этот стол станет ложем самой чистой любви, на котором зачато будет самое нежное и чуткое сострадание – как не быть мне счастливым, как не благодарить Господа за оказанную мне милость?
Но почему тогда я дрожу?
Холод сильнее меня?
Или это всё-таки страх?
Серебристая, ровно отсвечивающая поверхность. Мощные, белые, слепящие лампы.
На моей коже должны уже были образоваться подтёки и синева пережатой и сдавленной ткани. Но в свете этих ламп плоть моя равномерно бела. Словно присыпана пудрой. Лишь тёмные полосы там, где проходит проволока.
Я смотрю на своё тело.
Я поднимаю голову. Иногда. Мне трудно это делать. Каждое такое движение вызывает сокращения одних мышц и растяжение других. Раньше, в прежней моей жизни, жизни без ангела, я так часто поднимал и опускал голову, смотрел направо и налево, и иногда даже назад. И вверх. Но никогда и представить себе не мог, что простые эти движения могут быть сопряжены с такой невыносимой болью.
Но иногда я поднимаю голову. Я смотрю. Я не узнаю своё тело.
Стали не видно. Лишь на выходе проволоки из впадин и борозд моей кожи ровно и грозно поблёскивает она; она – воплощение высшей воли; длань Божья, смирение твари, боль и покой.
Раб Божий. Думал ли я когда-нибудь, что воля Господа может быть явлена именно так?
Как глубоко продуман и рассчитан божественный этот чертёж, нанесённый на моё тело! Разве дано смертному замыслить нечто подобное? Разве дано ему постигнуть божественный замысел, разве дано осмыслить во всём высший смысл того обряда, того служения, в котором мне предстоит участвовать в качестве главного действующего лица (да простит Всевышний мне нескромность мою!) и который явит людям всю глубину божественного милосердия и высшего проявления любви Господа к детям своим?
О, нет! Не дано!
В ослеплении своём сторонний наблюдатель, лишённый благодати Божией и дара лицезреть проявление высшего милосердия Господа, увидит лишь грязную, отвратительную сцену жестокой, изощрённой пытки, сладострастное насилие и гибнущую в муках невинность.
Невинность?! Но и глина была невинна перед Господом. И прах земной был невинен. Разве создание из праха человека – не есть акт величайшего насилия во Вселенной? И разве заслужила глина столь мучительную смерть, дабы воплотится затем в твари разумной?
И разве сказал кто-нибудь: «Остановись, Создатель! Мир, созданный Тобой, уже совершенен! Прах, что в руках Твоих, почитает тебя и любит тебя. Миллионами и миллиардами частиц своих он славит Тебя и нежно льнёт к рукам твоим, согреваясь твоим теплом. Зачем же ты столь безжалостно мнёшь и терзаешь его? Чем провинился он? Разве заслужил он такие муки? Глина и прах земной погибнут. Воплотятся они в человека. Но будет ли он так же любить тебя? Будет ли он так же тянутся к рукам твоим, даже зная при этом, что будет безжалостно смят и раздавлен, дабы в свою очередь послужить исходным материалом для иного воплощения любви Божией?»
Нет, никто не сказал так. Никто не посмел судить Господа и заронить (нет, не в сознании Всевышнего – в своей душе) зёрна сомнения в справедливости именно такого решения.
Я виновен перед Господом. Виновен, потому что испытываю страх. Потому что дрожу. Потому что, пусть даже подсознательно, пусть даже против своей воли, пытаюсь противиться замыслу Создателя, мешая тем самым свершиться великому акту творения.
Бред… Что за бред у меня в голове!
Почему я оправдываю насилие?
Что великого и возвышенного в том, что меня уничтожат?
Разве только… Хоть это будет оправданием моей жизни.
Неужели это – мой путь к Господу? Неужели мой путь может быть только таким?
Что за жизнь Он мне послал! Что за спутника в конце пути он мне дал!
И что за рай приготовил Он мне!
Глина невинна. Прах невинен.
А кусок мяса? Большой, дрожащий кусок мяса? Виновен ли он?
Я избран.
Я был связан. Пока ещё не стальной проволокой. Обыкновенной верёвкой.
Глубоко в рот, сдавив язык и сдвинув его чуть не до самого горла, затолкали мне туго скрученную, грязную, пропахшую бензином тряпку.
Той тряпкой, должно быть, протирали машину. Двигатель, бамперы, колёса. От вкуса её и запаха тошнота подкатывала к горлу.
Песчинки врезались мне в нёбо, обдирая его.
Я боялся, что у меня начнётся рвота и рвотные массы, пройдя через дыхательное горло, потекут в мои лёгкие. Судорога сведёт моё тело, я начну кашлять, биться, хрипеть – и, захлебнувшись, умру от мучительного удушья.
Едва ли даже в предсмертной агонии я смог бы вытолкать изо рта этот зловонный, туго скрученный кляп.
Тогда я ещё не мог догадаться, не мог понять, что Господь не даст погибнуть праведнику, не сжав его хорошенько в своих ладонях.
Я боялся, ибо не ведал воли Господа и любви Его.
Машина ехала быстро. На поворотах её заносило и я бился головой то о борт машины, то об днище багажника, то о верх его.
Сила инерции бросала меня то на один край машины, то на другой.
Казалось, будто я закрыт в большой чёрном ящике, который на длинном тросе подвешен к бешено крутящейся карусели, чьё вращение то убыстряется до предела, то вдруг замедляется, а то и вообще обрывается резко, но затем лишь, чтобы через мгновение начаться вновь.
Сколько времени неслась машина и куда меня везли – я не знал и не догадывался.
Поворотов было много. Маршрут был извилист.
Впрочем, если признаться честно, я с самого начала и не пытался определить ни направление движения, ни конечную точку маршрута, ни его продолжительность.
Эта бешеная, лихорадочная гонка с первых же минут захватила меня, полностью подчинив себе. Я буквально растворился в этом рваном, неровном, прерывистом, но стремительном и безостановочном движении, я влился в этот извилистый, мятущийся поток и, бросаемый им от одного берега незримой реки до другого, понёсся вперёд, с радостным и неведомым мне ранее восторгом не осознавая даже, а скорее ощущая, как каждая улетевшая прочь секунда уносит с собой каплю моей жизни.
И чем больнее бился внутри багажника о стенки его, чем больше затекало и опухало моё тело, сжатое кольцами и витками верёвок, чем дальше в глотку входила мне скрученная в кляп, пропитавшаяся бензином тряпка, чем больше смешанной с грязью и песком слюны стекало мне в пищевод, тем всё больше и больше охватывало меня восторженное, необыкновенно радостное, счастливое чувство.
Чувство освобождения.
Освобождения от прежних своих заблуждений, от мрака невежества и себялюбия, от отчаяния, вызванного бесплодностью всех прежних моих попыток найти выход из лабиринта, что казался мне бесконечным и непроходимым, лабиринта, созданного моим же собственным слабым, но изощрённым в сотворении миражей разумом.
Мой разум, искусный каменщик и архитектор, спланировав, рассчитав и искусно выстроив в этом лабиринте очередной тупик, с самым невинным видом обращался ко мне и, словно бы невзначай, предлагал: «А вот тут пройти ты не пробовал? Конечно, гарантию дать трудно, но я слышал, что кто-то из путников, и не далее как недели три назад, уже вышел из лабиринта, воспользовавшись именно этим путём. Ах, да… В твоей жизни было уже столько разочарований! Но, подумай сам, что ты теряешь? А приобретаешь ещё одну попытку! По моему, стоит попробовать».
Что теряю?
О, эта неодолимая, великая, неосознаваемая тяга к самоуничтожению!
Разум мой с рождения настроен был меня погубить. И не только тело моё (это бы я ему простил), но и душу мою, и к ней он всегда относился с особой, изощрённой ненавистью.
Что я теряю?
Пожалуй, ничего. Кроме сил и времени. И, в конечном итоге, самой жизни.
«Полюби» нашёптывал мне разум, заботливо затирая штукатуркой неровности и выступы кирпичной кладки очередной непрошибаемой стены, возведённой им в его лабиринте.
Я любил.
Я шёл вдоль одной стены, потом вдоль другой. Сначала пытался сосчитать углы, дабы легче было потом сориентироваться (да, да! это поразительная наивность, но ведь до определённого момента я совершенно искренне полагал, что я полностью контролирую все свои перемещения и вполне в состоянии отследить их).
Считал. Потом сбивался со счёта.
После очередного поворота я нос к носу сталкивался с моим лукавым проводником, с моим разумом.
Каждый раз он держал в руке факел. Каждый раз он улыбался, участливо и немного грустно.
О, лицемер! Гнусный лжец!
За время моих блужданий он возводил новые стены. Новые стены образовывали новые ходы и галереи. Которые вели в новые тупики.
Но я всё ещё верил ему. Я верил его улыбке. И, в конце концов, в этом лабиринте только его факел был источником света.
По крайней мере, мне так казалось. Ведь я не знал, что этот факел сжигает свет, а не рождает его.
Разум мой улыбался. Он видел мою растерянность. Он чувствовал мой страх. Он видел насквозь всю глупость и наивность мою.
Он всегда абсолютно точно выбирал подходящий момент для того, чтобы дать очередной совет.
«Поверь» говорил он мне.
Разве я мог сомневаться? Конечно, выход там.
Вера! Вот что спасёт меня!
И я верил.
Но к какой вере шёл я том лабиринте? Там не было ничего, кроме меня самого. Моего разума. И моих иллюзий.
Так что же мог я встретить на том пути?
Чаще всего – самого себя.
Я выходил из-за поворота, шёл навстречу себе – и проходил мимо, с трудом протискиваясь в узкой, сжатой с боков галерее, подчас толкаясь с собой животами и отодвигая себя плечом.
Я никогда не извинялся.
Почти никогда не здоровался. Разве только пару раз.
Но каждый раз, встречая себя, я замирал от счастья. Ибо это было верным признаком того, что в лабиринте я не один.
Возможно, встречались мне и мои иллюзии. По крайней мере, пару раз что-то касалось моих волос, пролетая у меня над головой. Едва ли это были летучие мыши…
Ходы ветвились, перекрещивались, переходили один в другой и порой настолько незаметно, что я вновь и вновь проходил по одному и тому же месту, не замечая этого.
Пока, вконец обессиленный, не затихал в очередном тупике.
И тогда мой губитель появлялся вновь.
«Надейся» говорил он мне.
И я сидел в этом тупике.
Я надеялся. Я надеялся, что, если сидеть очень, очень долго, то стены непременно начнут осыпаться. И рушиться.
Ведь время расшатает их.
Я почему то не подумал о том, что раньше время расшатает меня.
Через пару веков такого сидения я приходил в отчаяние.
Надежда оставляла меня.
Я начинал плакать. Потом выть. Я царапал стены ногтями. Бился о них головой. Даже пытался грызть.
А подлый разум, притаившись за углом, слушал мои безумные вопли.
И улыбался, участливо и немного грустно.
Выждав подходящий момент, он появлялся вновь.
И давал самый свой страшный и губительный совет.
Он говорил: «Думай!»
Думать… Мыслить… Искать выход…
Ну да, конечно!
Выход находился. Всегда находился.
Это была дверь. Она неизменно появлялась всякий раз, когда я, доверившись лукавому своему проводнику, вновь и вновь шёл за ним.
Дверь в ещё один лабиринт!
И когда он успевал их строить?
Он ещё долго водил бы меня из тупика в тупик. Он ещё долго смеялся и глумился бы надо мной. Возможно, и после смерти я всё так же бродил бы по выстроенным им туннелям, галереям и закоулкам и всё так же следовал бы его советам, переходя от надежды к любви, от любви к вере, от веры к мысли, от мысли… к полному отчаянию.
Но однажды, в один чудесный, удивительный, солнечный день (я, в своём лабиринте, конечно, не знал ещё тогда, что день солнечный, но там, снаружи, солнце светило вовсю) я почувствовал, что произошло нечто.
Нечто необычное.
Не одно из тех иллюзорных изменений, на которые разум мой, фокусник известный, был большой мастер.
Нет, я сразу почувствовал, что произошло что-то действительно важное, способное реально изменить весь ход моей тоскливо однообразной жизни.
Я шёл по лабиринту, охваченный смутной, не осознанной ещё надеждой.
Шаги мои всё убыстрялись. Они становились всё уверенней.
И вот, на одном из поворотов, увидел я разум свой, лежащий в крови.
Он был мёртв.
Неизвестный мне тогда благодетель убил его.
Это был солнечный весенний день. Конец мая.
Я ещё не вышел из лабиринта. Вокруг меня была темнота. Она окружала меня.
Вокруг меня ходили люди. Бегали официантки. Плыл табачный дым.
Я сидел в кафе.
Улыбался. Пил кофе. Ел быстро остывавший омлет, густо смазанный кетчупом. Омлет я заедал салатом, что лежал на отдельной тарелке.
Мёртвый мой разум лежал рядом. Жалкий, бессильный труп.
Я всегда плохо видел в темноте.
Я столько лет бродил в лабиринте, но так и не научился видеть в темноте. Я всегда больше полагался на осязание.
Никогда не щупал его рук. Впервые решился только в тот день.
Я мял его ладони. Провёл пальцами по его локтям. Сжимал его кисти.
Руки у него оказались шершавые. Грубые, мозолистые ладони с потрескавшейся кожей. Высохшие капли строительного раствора. Песок и пыль.
Под его кожей от нажатия моих пальцев перекатывались его мышцы, быстро коченея и твердея.
Пыльные, грубые руки.
Безжизненные… Он никогда и ничего не будет больше строить! Он сдох! Сдох!
Я смеялся. Весело жевал омлет.
Я бросался в труп хлебными крошками. Кинул в него хвостик от огурца, попавшийся мне в салате.
В лабиринте стало светлее. Словно где-то далеко открыли дверь. И свет, сквозь повороты и изломы тоннелей, добрался наконец до меня.
Теперь уже лучше… лучше…
– Эй, ты! Чего тут мусоришь?! До урны дойти лень?
– Псих какой-то… Улыбается ещё!
Кричат… Подмети… Я заплачу…
Только труп не задень. Я ещё над ним посмеюсь.
Нет, не буду говорить им про труп. Это мой личный труп.
Ещё одну чашечку, пожалуйста. Мне одной мало. У меня ещё булочка с кремом.
Кто-то сел рядом со мной.
Аккуратно вытер салфеткой нож.
Спросил, кивнув на труп:
– Тяжело было с ним?
Я кивнул в знак согласия.
Ещё бы! Разум мой – подлец. При жизни он был вообще невыносим.
Господи, и почему я ему всё время верил?
– Теперь будет легче. Я с тобой. Я тебе помогу.
Кто это?
Я не привык к свету.
Чем ближе я продвигаюсь к выходу – тем больше слезятся мои глаза.
Я никак не могу рассмотреть моего собеседника.
Неужели это он? Мой благодетель?
Он заказал себе сок. Апельсиновый.
Ворчливая официантка, придорожное кафе, забегаловка для дальнобойщиков, запах солярки долетает с улицы, весенний день, солнечные лучи нагревают воздух, подгоревшее масло, сигаретный дым, телевизор беззвучен, соревнования по лёгкой атлетике (кажется, бегуны), я сижу боком к телевизору, мне почти ничего не видно, мимо меня ходят люди, я боюсь – меня могут толкнуть и я расплескаю кофе или уроню сдобренный водянистым майонезом огурец себе на колени, дверь туалета всё время хлопает, вода непрестанно льёт в унитаз, бачок неисправен, у барной стойки хохот, девицы заходят с парковки, чистка пёрышек, стучат каблуки («по сколько? а отсос? в кабине…и без резинок…»), стук чашки о блюдце. Детали, детали…
Официантка вернулась удивительно быстро. Конечно, я не засекал время, но меня то она обслуживала явно дольше.
Впрочем, не обслуживала даже. Я подошёл к стойке, покрутил в руках закрученный в засаленный целлофан и поджатый скрепками с боков листок, на котором от руки написано было меню этого заведения.
Меню, конечно, было скромным, но оно, впрочем, вполне учитывало запросы основной части местного контингента, то есть водителей.
И если уж быть совсем справедливым, следует признать, что девицы, что паслись при том заведении и зарабатывали себе на жизнь, обсасывая пропахшие соляркой, залупный сыром и несвежим бельём хуи дальнобойщиков, едва ли предлагали слишком уж большой набор услуг, да и оказывали их, похоже, ещё халтурней, равнодушней и неохотней, чем здешние повара варили сосиски или обжаривали картофель – фри.
Проведя пальцем по листку, я добросовестно изобразил глубокое раздумье (интеллигентный человек должен хотя бы симулировать работу мысли даже в тех условиях, когда и думать не над чем), и заказал, разумеется, тот набор блюд, который не пользовался в этом кафе никакой популярностью. Чем сразу вызвал у официантки стойкую антипатию.
Да, кофе, кроме меня, никто более не заказывал. Видимо, у большинства он был свой, в термосах, а у кого то и в кофеварках. А здешний кофе если и мог бороться со сном, то разве только провоцируя бурление в желудке с последующим приступом диареи. Что на трассе, понятно, совсем ни к чему.
Потом я отошёл от стойки. Занял место за столиком у самого окна.
Минут сорок я сидел, разглядывая придорожные сосны в дымке рассеивающегося под солнечными лучами тумана, краешек неба с проплывавшими по нему утренними серными облаками, грифельно-серую полосу шоссе и разноцветные фуры, проносящиеся мимо и съезжавшие на парковку.
В те же сорок минут я шёл по тёмному, бесконечному лабиринту. Воздух вокруг меня был затхл и недвижен. Ни сквозняка, ни ветерка, ни тяги. Если бы у меня в руках была свеча, то уверен – пламя её горело бы ровно, вытянувшись строго вдоль вертикальной оси, не качаясь, не колеблясь, не уменьшаясь и не вырастая. Но свечи у меня не было. Я был слеп. Я шёл прямо, пропуская повороты и боковые галереи, лишь время от времени ощупывая стены и отмечая, по наличию провалов и пустот, что есть здесь некие ходы, ведущие вправо или влево от моего теперешнего маршрута. Но не было желания, ни малейшего желания повернуть куда либо и изменить свой путь. Мне не хотелось ничего менять. Я лишь смотрел вперёд, ожидая увидеть там всё тот же, давно знакомый мне, отсвет факела…
В те же сорок минут я ждал, когда же принесут мне мой омлет. Конечно, закажи я сосиски с картофелем – фри, тарелку принесли бы куда быстрее. И банка пива… или чашка горячего чая (чашка с кипятком отдельно, пакетик отдельно).
Но я хочу омлет и кофе! Омлет, конечно, надо жарить. Яйца надо разбить. Растворимый кофе надо высыпать в кружку из банки… Интересно, а если повар оближет ложку перед тем, как залезть ей в банку?
А если это сделает девица, забежавшая с парковки? Интересный ход… сперма шофёра окажется у меня в кофе. Мы что, на пару сосали?
А если я попрошу девицу пососать у меня? И в момент оргазма выпью этот кофе…
Чёрт, интересный ход!
Ход справа. Пропускаю. Тупик. Назад. Тут поворот. Хорошо, поверну.
Нет факела. Интересно, фокусник, где ты меня поджидаешь?
Я иду… иду.
И время прошло. Все сорок минут.
Мне, наконец, принесли заказ. Пластиковой вилкой (надеюсь, её не из ведра достали) я отделил кусок омлета. Встряхнув бутылку, постучал по её донышку, выбивая на край тарелки кетчуп. Подхватив его зубчиками вилки, тонким слоем размазал его по омлету.
Медленно прожевал первый кусок и отделил второй.
Я шёл по лабиринту. Всё та же темнота. Всё те же изгибы стен.
Но темнота… Сама темнота становилась моею надеждой.
Я не видел его! И нигде не видел его! Нигде не сиял его страшный, отвратительный, лживый, смертельно надоевший мне за долгие года факел!
Я шёл по лабиринту, охваченный смутной, не осознанной ещё надеждой.
Шаги мои всё убыстрялись. Они становились всё уверенней.
Поворот.
И там я увидел труп…
– Теперь всё будет хорошо. Ешь, не спеши.
А это кто? Это он убил мой разум?
– Видишь дверь? И свет впереди?
О, вижу! Теперь всё лучше и лучше.
Перед ним поставили пластиковый стаканчик с соком.
– Я закурю? Надеюсь, позволишь?
Я щурил глаза, привыкая к свету. Было больно, словно тонкие иголочки пронзали мне глазные яблоки.
Слёзы потекли у меня по щекам.
Нет, никто из посетителей не был этим удивлён. В конце концов, здесь нагляделись на всяких посетителей. Что там плачет этот странный тип у окна? Кто его знает… расстроился… пьяница… наркоман. Кто его знает.
– Да, да… курите. Конечно…
Щёлкнула зажигалка.
Тыльной стороной ладони я провёл по глазам, стирая слёзы.
Да, теперь уже легче. Я могу рассмотреть его лицо.
Оно полное. Похоже даже, чуть припухло. Словно ото сна. Водитель? Возможно, он вздремнул в машине. Может быть, прямо на этой парковке. Но не дальнобойщик. Не похож.
Интересно… Щёки гладко выбриты. Большая редкость для тех, кто в пути. Трасса – страна небритых мужиков. А этот… Впрочем, у него в машине может быть электробритва. С питанием от прикуривателя.
У некоторых, особо предусмотрительных и запасливых водителей, автомобиль становится кусочком их родного дома и домашний этот уют, заботливо составленный из десятков, а то и сотен приятных и удобных мелочей, кочует с ними по дорогам, лаская их щёки сетками электробритв, расцвечивая тёмные ночи на глухих стоянках огоньками портативных телевизоров и пробуждая ото сна ароматом заранее подключённого кофейника.
Среди российских водителей таких людей немного, а вот европейцы (и туристы, и дальнобойщики) везут с собой на просторы дикой России в салонах своих машин кусочки милой, благополучной своей Европы, словно космонавты, выходящие в открытый космос и несущие с собой, и старательно сберегающие драгоценный кислород в малом объёме скафандра.
Но он… Нет, не иностранец. Скорее, инопланетянин. Он чужой здесь. Он явно случайно забрёл в это место. Или упал с какого-нибудь случайно пролетавшего мимо небесного тела.
Впрочем, в таком случае ему полагалось бы озираться по сторонам. Или вздрагивать от слишком громких и резких звуков. Или непрестанно крутить и мять салфетку. Или с преувеличенным вниманием рассматривать трейлеры, проносящиеся за окном. Или постоянно улыбаться. Или украдкой вслушиваться в чужие разговоры, стараясь уловить их смысл.
Нет. Он спокоен. Этот мир ему чужд. И неинтересен. Ему интересен его сок.
Он ведёт себя так уверенно… Он просчитал все возможные варианты развития событий в этом мире на несколько тысячелетий вперёд. Их оказалось немного.
Он говорит спокойно, ровно, без акцента.
Без английского, немецкого, финского, шведского, турецкого, арабского, марсианского…
Впрочем, откуда я знаю, как именно звучит марсианский акцент? Может быть, он совпадает с речевыми особенностями русского языка? И на русском марсиане говорят без акцента? А на английском, допустим, с акцентом…
Запах дорогого одеколона. Явно брился, и недавно. Белая рубашка. Тщательно отглаженный воротничок. Тёмно-синий галстук, прихвачен золотистой заколкой (причём чуть выше середины, примерно между третьей и четвёртой пуговицей).
Часы… Нет, не золотая блямба на толстом, массивном браслете.
Отблёскивающий серебристо хронометр на чёрном кожаном ремешке. Вкус и изящество. И внешняя скромность. Но это та самая скромность, по которой отличают действительно обеспеченных людей от дешёвых «денди» с грошовой зарплатой и страстью к блошиным рынкам или от слишком стремительно разбогатевших владельцев этих рынков, чьи вкусы вполне совпадают со вкусами их клиентов.
На вид ему – лет тридцать пять. Может, чуть больше. Впрочем, когда лицо чуть припухло, человек всегда кажется немного старше своего возраста.
Человек… Возраст… Ну да, тогда я его оценивал именно так.
Тёмные волосы. Прямые. В то утро они были чуть встрёпаны. Но, как я убедился потом, во вкусах своих он весьма консервативен и волосы свои неизменно расчёсывает и укладывает очень ровно, не допуская ничего похожего на столь модную, модельную «растрёпанность».
Впрочем, это касается не только волос. В тот день я уже обратил внимание на это обстоятельство, а в дальнейшем окончательно убедился – он строгий приверженец строгого, консервативного стиля. Минимум цветов. Минимум красок. Скромность и солидность.
Впрочем, он же при исполнении… Хотя, тогда ещё я…
Но главное я заметил и отметил сразу. Нет, мой мёртвый разум ничего уже мне не советовал и не докучал мне своими нудными аналитическими выкладками.
Теперь я просто получал информацию из окружающего меня пространства и она, во всей первозданности своей, ежесекундно вливалась в мою душу сотнями и тысячами картинок, самым причудливым образом трансформировавшихся, сливавшихся, пересекавшихся и переходящих одна в другую.
Но не от него ли я и получил этот посыл? Возможно, он уже тогда, с первых же мгновений нашего общения, взял мою душу в руки и дыхнул на неё, размягчая её перед лепкой.
Главное. Я отметил сразу. Нет, не понял… почувствовал. Или просто увидел?
Он – внесистемен. Он чужой. Не только здесь – везде. Повсюду. Во всех пространствах, во всех мирах, во всех измерениях.
Везде он – антиматерия, антиидея, антимысль, античувство, антижизнь, антисмерть. Противоположность идеи и противоположность противоположности идеи.
Помещённый в любую точку любого пространства, он неизбежно начинает творить свой собственный мир, отрицающий предметы и явления и отрицающий отрицание предметов и явлений того мира, в котором он находится в данный момент.
И, перемещаясь из пространства в пространство, он выстраивает, уверенно и точно, контуры своего собственного мира. И как только пространство его мира окажется замкнутым, то охваченные им области иных миров в долю мгновения погрузятся в состояние полного, абсолютного хаоса, бесконечное число раз переходя из одного состояния нестабильности в другое.
Он – высшее воплощение внесистемности. Он – гибель любой системы.
Он пил сок. Апельсиновый сок.
Похоже, тёплый или комнатной температуры. Пластиковый стаканчик совсем на запотел. Ни единой капли. Если сок холодный – на стаканчике всегда появляются капли.
– Апельсиновый сок – это тоже проявление внесистемности? Это весьма непопулярный здесь напиток…
Он улыбнулся.
Чёрт, он же мои мысли читает! Или я уже вслух говорю, сам того не замечая? Или он по губам прочёл?
Да нет же! Я скрытен, я умею быть замкнутым. Закрытым. Запертым. Непроницаемым. Мне есть, что скрывать. Особенно от случайных людей. Лишь присевших в кафе за один столик со мной.
Но он читал мои мысли. Легко, без усилий. И не скрывал этого.
Кто же он? Пришелец? Экстрасенс? Колдун и чернокнижник, сожжённый на костре Святой Службы лет этак пятьсот назад и чудесным образом воскресший, возродившийся в новом, таком чистом и ухоженном, теле?
– Ну что вы… Всё гораздо проще, Сергей Игоревич.
Я не вздрогнул. Клянусь, я не вздрогнул.
Хотя, будь мой разум жив и останься во мне хоть немного, хоть капля сил, которых могло бы хватить для самого лёгкого удивления – я должен был бы вздрогнуть, а потом… Что потом? Ах, да! Впасть в истерику. И кричать: «Откуда вы меня знаете?! Мы незнакомы! Кто вы такой?! А покажите ваше удостоверен!..»
Я сидел абсолютно спокойно и неподвижно.
Кстати, если бы он и впрямь показал бы мне своё удостоверение – какого оно было бы цвета?
Будь он и впрямь из органов – это была бы, конечно, красная потёртая книжица. С запахом престарелой казённой бумаги. С бледной, ко всему равнодушной, спившейся, размытой печатью. С разворотом хищным и бело-желтоватом, как раскрытая пасть матёрого волка в летах, что ловит добычу одним спокойным броском.
А его удостоверение? Какого оно должно быть цвета? Небесно-голубое? Лазоревое? Золотистое?
Банально, банально… А если… Тоже красное, но с другим оттенком. Смесь огня и крови. Глубокий, насыщенный цвет. А разве небо не такого цвета?
Ну вот, я обоссался.
Нет, не там. Не в кафе.
Здесь. Сейчас.
Мой мочевой пузырь всё таки не выдержал. Или я слишком уж увлёкся воспоминаниями?
Струя льётся на стол. Моча лужей скопилась на его поверхности и, переполнив всё возможное пространство от моего паха до края стола, потекла вниз, сначала широким и шумным потоком, потом ручьём и, наконец, иссякнув – дробной чередою капель.