Текст книги "Ужин в раю"
Автор книги: Александр Уваров
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
– Неужели принцем? Из детских снов?
– Смешно сказать, но именно так. Грех любить человека, не так ли? Сначала творишь кумира, потом…
– Приносишь ему жертвы.
– Правильно, – согласился Ангел. – Причём жертв этих и сам не замечаешь. И ещё любовь – это ведь сострадание. Надеюсь, это ты не забыл? Вот она, наивная, считала почему-то, что он без неё пропадёт… Так бывает, иногда. Это ведь очень опасно – так сопереживать другому человеку. Тем более такому капризному, слабовольному…
– Именно в таких весьма часто и влюбляются. Бывает даже, что и капризы воспринимаются как проявление воли, самостоятельности.
– Бывает, – опять согласился Ангел. – Вот и она… принимала… А потом… Потом об их романе узнали родители. Его родители. И потребовали, чтобы он расстался с Таней. Страх, что поделаешь. Не родительский даже, а так… Обывательский. Страх за жилплощадь. А вдруг окрутит? А вдруг пропишется? А что за родственников с собой в Москву перетащит? Семья то и впрямь, обеспеченная… Благополучная… В общем, он оказался вполне послушным сыном. И добросовестно выполнил приказ родителей. И сделал это просто и без затей – встретившись с ней в очередной (и последний, как он думал) раз, оскорбил её… Неожиданно, совершенно неожиданно для неё… И грязно, подло… Расчётливо. Ожидал, что она развернётся и уйдёт. Навсегда. Вот такой, лёгкий для себя вариант придумал. Тяжёлая штука любовь. Раздавить может. По земле размазать…
– Кого как…
– Кого как, – подтвердил Ангел. – Именно. Может, именно за то бояться её? Ненавидят… В общем, он ошибся. Таня не ушла. Она знала, что его родители настраивают его против неё. Она хотела доказать им, что они ошибаются. А его… Он для неё был просто больным. Человеком, который болен страхом. Она его хотела…
– Вылечить?
– Да, пожалуй… Вылечить… Но ведь это неизлечимо. Она не захотела расставаться с ним. И тем испугала его ещё больше. У него уже были виды на другую… подругу. И другую жизнь. А глупая девчонка и маленького подмосковного городка – это ведь просто помеха. Досадная помеха. Следствие ошибки, минутной слабости. Он легко убедил себя в том, что едва не стал жертвой ловкой аферистки… Да всё оказалось не так просто. Четыре месяца – не так уж мало. После очередной неудачной попытки объясниться Таня использовала последний свой аргумент. Призналась в том, что беременна. Пятая неделя уже шла, кажется… Дальнейшее опускаю. Её очень долго уговаривали сделать аборт. И Петя. И его родители. И её родители. И даже подруги. А Петя к тому времени окончательно убедил себя в том, что имеет дело с шантажисткой, опасной шантажисткой. Которую надо немедленно остановить… Есть ведь такой тип людей. Их достаточно один раз напугать, а дальше их страх начинает расти сам по себе. Как колония микробов в питательном бульоне. И страх этот уже не остановить. Ничем. Не вытравить. Разве только из острой формы он переходит в хроническую. И остаётся с человеком навсегда. А Петя… умер от страха. И, умерев, придумал… Ну что может придумать человек, умерший от страха? Мерзость. Когда Таня позвонила ему в очередной раз, он попросил её подъехать к нему. Попозже, вечером. Сказал, что к тому времени родители уедут на дачу, и они смогут спокойно всё обсудить… Всё обсудить… Она приехала. Как он и просил, к часу ночи. Её уже ждали. Там, в подъезде. На первом этаже. Двое подонков… Где их нашёл мальчик Петя и сколько он им заплатил – даже для меня это тайна. Впрочем, мало ли гадюшников в большом городе… если поискать… Ты знаешь, она кричала. И как кричала! Они пытались заткнуть ей рот. Она кусала их пальцы. Грязные, липкие пальцы с обломанными ногтями. Она пыталась вырваться. Она думала, что Петя её услышит. Его квартира – на втором этаже, а акустика в подъезде очень даже хорошая. И он её слышал. Он стоял у двери и слушал… Всё время слушал. Все полтора часа. Очень возбудился, даже вздрочнул немного… Его очень возбудила гибель его ребёнка. Он же хорошо знал, что делает… А делали с Таней… Её раздели. Догола. Да, прямо в подъезде. Связали руки её же колготками. Очень туго связали. Насиловали… страшно… Таскали за ноги по полу. Били в живот. По рёбрам. По голове.
– Никто не вызвал милицию?
– Она слишком громко кричала. Должно быть, соседи испугались. Или, может, решили, что в подъезде оргия. Или драка. Или просто пьяный скандал. Да какое им вообще было дело? Разве тебя что-нибудь удивляет?
– Удивляет. Ты ведь знал о ней всё. Всё это. Зачем?..
– Затем, что знал, – с неожиданным озлоблением ответил Ангел. – Именно затем!
– А Бог что делал в это время? – спросил я. – Вместе с Петей стоял у двери и слушал? Может, и онанировал на пару с ним? Гурман хренов…
– Бог её облизал, – ответил Ангел. – И смыл с неё все грехи… Бог любил её. Он в тот день был голоден. Слишком голоден.
– И насытился? Чем? Криком её?
– Криком, – ответил Ангел. – Кровью. Сброшенным плодом. Ты даже представить себе не можешь, что такое голод. Настоящий голод. Великий голод. Голод Господа. Сколько младенцев погибло страшной, мучительной смертью за всё то время, пока существует этот мир? Миллионы, поверь мне! Забитые, заколотые, зажаренные заживо, брошенные в воду, на лёд, в мусорные вёдра, в печи и камнедробилки. Тысячи и тысячи лет сплошной бойни! Только представь себе всю эту гору жратвы. Высотою до неба. Бог любит всех и не жалеет никого! Запомни это! У Бога любимчиков нет. Если Бог помогает тебе – значит, ты просто нужен ему. Носи ему пищу, чтобы остаться в живых. Вот так, безмозглый друг мой, вот так… Что по сравнению с этим ещё один крик в подъезде? Всего лишь ещё один крик.
– Тогда почему ты назвал этих подонков подонками? Назвал бы их подручными Господа…
– Да вот, разжалобить тебя хотел. Думал, расплачешься…
– Ты циник! Циник и лицемер. Хихикающий в кулачок, издевающийся над каждою частичкой нашей души, нашей любви, нашей боли, мелкий, подлый, пошлый ангелочек. Ведь это ты плодишь всю ту гадость, в которой мы все захлёбываемся. Ты сам надругался над ней. И я вместе с тобой. Ты мучил её. Ты убил её. Зачем? Господу добавки захотелось?
– Она дозрела, Сергей. Сначала выкидыш. Операция. Потом она ушла из дома. Пыталась покончить с собой. Газ, таблетки… Её здорово рвало в больнице. Потом она ходила по общежитиям. И попала…
– На панель?
– На трассу.
– А теперь она где? Надеюсь, не в раю?
– Не в раю. Нет. Ужин окончен… А теперь спи. Я тебя разбужу.
Шаги, шаги.
Он ходит у меня над головой.
Шаги тяжёлые. Ноги давят на пол. Пол словно прогибается под давлением, бетонное перекрытие сжимает воздух, сдавливая его в узком пространстве подвала между полом и потолком.
А-а-а-ап!
У меня нарушено дыхание. Я вдыхаю воздух резко, рывком. Словно толкаю грудь изнутри, преодолевая сопротивление стянутой ознобом, окоченевшей кожи.
Я уже почти не чувствую режущую боль от впившейся в меня проволоки. Или тело моё мертвеет и становится нечувствительным к боли, или он (тот, кто разговаривал со мной… кто он?) и впрямь ослабил стальную эту хватку. А, может, просто выпустил из меня немного крови. Я ведь давно заметил – боль уходит вместе с кровью. Капля за каплей. И тело сдувается, словно воздушный шарик.
«Шарик не умер, Серёжа, он лёг отдохнуть!»
«Мам, а мы его разбудим?»
«Он крепко спит, Серёжа. Он будет долго спать, до утра. А утром придёт к тебе снова».
«Поиграть?»
«Конечно. Придёт к тебе поиграть».
Мне купили новый шарик. На следующее утро мне купили новый шарик. Того же цвета, что и лопнувший. Мне было пять лет. Я верил в сказки и в то, что воздушные шарики – живые. Они устают и ложатся спать. А утром просыпаются снова.
Но тот шарик был другой. Я понял это, едва взял его в руки. Где-то на складе или в магазине его щедро посыпали тальком – и он оставил белые следы на моих руках. Кислый запах резины. Тот, умерший шарик был другой. Перед тем как он умер я успел пару раз наполнить его водой из под крана. И раз восемь надуть. У него была очень бурная жизнь. Хотя и короткая.
Тот, новый шарик я выбросил из окна.
И смотрел, как он по длинной спирали медленно падает вниз. Медленно, словно до предела, до последней возможности затягивая своё полёт, продолжительность которого (они как будто знал это) равна была продолжительности короткой и пустой его жизни. То, что было в нём и то, что было вне его – было одно и то же. И сам он был лишь тонкой гранью, отделявшей одну пустоту от другой. И если бы грань эта исчезла вместе с исчезновением его самого, то лишь позволило бы одной пустоте слиться с другой, но пустота осталась бы пустотой, какой была всегда. Ничто было до него, ничто – было его жизнью, и ничто осталось после него.
Он сам был заменой иной пустоты, которая казалась мне живой. И только прощальный полёт этот подарил ему на несколько секунд некую иллюзию существования, ведь только в это время пустота внутри него двигалась относительно пустоты вне его, словно бы и впрямь ничто стало живым.
Ничто – дыхание моё. Ничто вокруг меня. Ничто во мне. Я наполнен им, я напитан им.
Когда меня выпотрошат изнутри – останется только то, чего никому и никогда у меня не отнять. Моё личное, собственное ничто.
На месте, где когда-то был я воздух долго не будет зарастать.
Потому что ничто моё переживёт меня и надолго ещё останется в этом мире, словно след от сотворённой им жизни.
Но вот… Тишина.
Шаги стихли. Он остановился.
Что он делает? Решает мою судьбу? Да нет, похоже, решение он уже принял. Или думает, как решение это выполнить? Едва ли, у него, скорее всего, всё давно продумано и всё приготовлено для того, чтобы исполнить задуманное им.
Может быть, он просто смотрит на часы? Пора, не пора… Я иду со двора!
Он идёт. Подходит к двери. Какой-то звон, звякание металла. Тонко-тонко. Знакомый звук, знакомый. Если инструменты в сумке или портфеле сложены слишком плотно, слишком близко друг к другу и не разделены по ячейкам, и не убраны в футляры – при встряхивании звук будет именно такой. Они бьются друг о друга. Они портятся. Это неаккуратно. Совсем неаккуратно.
Да, он это понял. Шуршание. Еле слышные стуки. Шелест. Он раскладывает инструменты. Возможно, протирает их. Сортирует. Режущие – в одну сторону. Колющие – в другу. Пинцеты. Лопатки. Шприцы. Жгуты. Бинты. Колбы, пробирки, ампулы (да, там есть и стеклянные предметы, определённо есть – я узнаю их по звуку).
Вздыхает… Да, это занятие утомляет. Но он его не бросит. Я точно знаю, что не бросит. Это самая важная часть подготовки к ритуалу. Каждый предмет должен быть на своём месте.
Раньше, в портфеле, все предметы лежали вперемешку. Бессистемно. Но это годилось для лёгкой закуски.
Ночь в раю.
Чёрт возьми, я же слепну! Слепну!
Какая разница – открыл я глаза или закрыл их.
Выпусти кровь! Ещё немножко крови!
Она залила мне глаза.
Пойдём, пойдём со мной. Я покажу тебе то место, где увидел голодного рыжего щенка с большими тёплыми глазами…
Утро.
Я сижу на ступеньках перед входом в гостиницу.
В новом спортивном костюме. Тёмно-синем, с белыми полосками.
Конечно, я опять его испачкаю. И буду ходить с грязным пятном на заднице. Едва ли Ангел снова побежит в магазин за покупками (он и так ворчал, что из-за отсутствия нормально сервиса вынужден рано вставать и ходить по всему городу, пытаясь найти хоть что-то приличное, достойное сына небес и верного его помощника, а тут повсюду бананово-мандариновый базарный ширпотреб… нет, это носить не будет! никогда!).
Да, несмотря на столь ранее время ему удалось найти два приличных костюма. Один из них на мне. Я его пачкаю.
Мне просто нравится сидеть на ступеньках, смотреть на газон с ярко-жёлтым ковром одуванчиков, на высокие кусты отцветающей сирени, на высокую берёзу с потемневшей от времени корой, что растёт у самого входа в гостиницу, и так близко, что ветви её при порывах ветра едва не касаются окон.
Я смотрю на мир, в котором по странной случайности я всё ещё живу.
Солнце высоко забралось в синее, прозрачное небо. Свежее, отдохнувшее утреннее солнце. До полудня – в самый пик небосвода будет уверенно и упрямо лезть оно, цепляясь лучами за синий выгнувшийся воздух.
Я греюсь, вытягивая руки, подставляя их под тёплые лучи.
Я жду Ангела. Он пошёл забирать машину из гаража.
Мудрый, предусмотрительный Ангел. Конечно, оставить такую роскошную машину на открытой стоянке – наверняка потерять её. Или получить в совершенно изуродованном виде. А это ведь тоже райский реквизит.
Интересно, а за хуй сколько ему насчитают? Наверное, дешевле, чем за «Мерседес», но всё таки – сколько?
Впрочем, это может быть просто фаллоимитатор на гидроприводе. Такой и оторвать не жалко – всё равно радости от него никакой.
Или, может быть, Ангел сам создаёт для себя тела. А вот «Мерседес», допустим, не может. И одежду вот вынужден в магазине покупать. Хотя, когда Ангел создавал мир – одежды он не создал. Одежду придумали люди. Так что всё логично. А с едой как? Деревья то и плоды он должен уметь создавать. И птиц, допустим, пусть даже и не бройлерных. Но еду мы тоже в магазине покупаем.
Честно говоря, похоже, что Ангел вообще ничего не умеет создавать.
Как же тогда его рассказы?
Или Бог успел лишить его способности творить, оставив лишь способность отрезать кусок за куском от уже сотворённого?
А если…
И тут я услышал громкое сопение.
Я повернул голову. К правому моему боку, совсем близко подобрался рыжий длинноухий щенок. Вытянув морду, он обнюхивал меня, почти уткнувшись тёмным, мокрым носом своим в длинную складку на куртке. Ноздри его непрестанно сжимались, он сопел и пофыркивал так сильно, что пара капель вытекла из носа и пробежала по шерсти. Он в конце концов увлёкся и ткнул в меня носом. И сразу же, несколько оторопев от своей смелости, подался назад, споткнулся – и бухнулся на задние лапы, широко, словно медвежонок, расставив их и вытянув вперёд чёрные их подушечки.
Глаза его, лукавые и немного печальные (печальные на всякий случай – вдруг у меня есть что-нибудь очень, очень вкусное), смотрели на меня пристально и неотрывно.
Ему, похоже, было скучно. По крайней мере до тех пор, пока он не увидел меня. И, похоже, он был совсем одинок. Ошейника, по крайней мере, на нём не было.
Щенок высунул язык и облизнулся.
– А у меня ничего нет, – сказал я.
Это, кстати, была чистая правда. Мы с Ангелом, после недолгих раздумий, приняли решение в гостинице не завтракать и даже ничего не брать в магазине, дабы не подвергать свои желудки ненужной опасности (Ангел к тому же утверждал, что вся земная пища – полная дрянь, но есть дрянь полная, а есть дрянь с некоторым количеством перевариваемых и кое-как усваиваемых питательных веществ). Карманы мои были совершенно пусты – остатки денег я отдал Ангелу, резонно рассудив, что окончательно ушёл от прежней своей жизни, а, может, и от жизни вообще. И в этом новом состоянии деньги мне менее всего нужны.
Щенок, словно поняв смысл моих слов, чихнул разочарованно и, поднявшись, побежал прочь, запрыгал вниз по ступенькам, высоко подбрасывая лапы.
И (уж не знаю толком, почему) в тот момент почувствовал я, как зависть, острая, сердце колющая зависть охватила вдруг меня.
Мне захотелось вдруг плюнуть и на спасение своё, и на обещанный мне ужин в райских чертогах – и побежать так же вслед за рыжим, мохнатым, тёплым этим комочком и забыть, забыть всё, кроме солнечного этого утра, самого чистого утра, первого от сотворения жизни во мне.
А всё остальное, все дни, что были до того и все их события – пусть будут лишь тяжёлым, путаным предродовым сном, что пришёл ко мне в кроваво-красном сумраке матки.
И сука-Бог, облизав меня языком, пусть подтолкнёт меня носом в мокрый зад, чтобы бежал, бежал я без устали по высокой траве, задрав счастливую морду к самому небу и взлаивая высоко и звонко, переполненный счастьем простой и чистой жизни.
Эх, мохнатый! Ничего, ничего у меня нет.
Я родился слишком давно.
Прошелестели шины и скрипнули тормоза.
Ангел, подрулив вплотную к ступенькам, остановил машину. Опустил стекло и махнул рукой.
– Садись, давай. Глаза у тебя какие-то… Смотрю, замечтался совсем. Да, утро располагает.
– Куда теперь? – спросил я, садясь в машину.
– Куда-нибудь, – весьма неопределённо ответил Ангел. – Теперь уже всё равно. Нам недолго… осталось.
И мы поехали.
– Память…
Что? Что он говорит?
– Всё осталось с тобой. Внутри тебя. Твой разум ничего не знал о тебе. Он ничего не смог унести с тобой.
Дорога летит под колёса. Белые полосы мелькают, сливаясь, разделяясь, то отставая от нас, то забегая вперёд; белые, быстрые полосы. Словно отмеряя последние километры последнего нашего пути; быстро, судорожно, суматошно отрезая метр за метром, кусок за куском чёрно-белую эту дорогу.
– Вспомни… вспомни её.
– Зачем?
– Это нужно.
– Что дозреть?
Ангел улыбается. Широко, беззаботно. Не оскал, не ехидная усмешка – добрая, чистая, открытая улыбка.
Ах, вспомни. Вспомни светлое, приятное…
– А если бы даже и дозреть… Серёжа, Серёжа, глупый ты человек! Так ли уж много надо, чтобы стать счастливым и беззаботным? Как младенец… Или, допустим, щенок на весенней травке…
– Что?!
Он опять копался во мне. Перебирал хищными своими пальцами то немногое, что у меня ещё осталось. Ну хватай, хватай! Копайся, барахольщик!
– Опять в череп полез?
– Серёжа, твои слабости у тебя на лице написаны. Большими буквами. Что, надоело? Сложной стала жизнь?
– Оставь меня в покое!
– Оставлю, Серёжа, непременно. Один на один. С нею.
– Зачем? Мне не нужно это, не нужно. Я прошёл через это. Один раз. С меня хватит.
– По другому нельзя. У нас, Сергей, порядок. Строгий порядок. Положено одно свидание. Обязательно.
– С кем? С призраками?
– С самим собой.
Он перестал улыбаться. Он серьёзен. Нахмурен.
Сосредоточено смотрит вперёд. Он ждёт.
Я знаю точно – пока я не поддамся его уговорам и не соглашусь на последнее это свидание, мы никогда не пересечём незримую черту, последнюю, но самую важную черту, которая отделяет нас от неземного его мира, от ИНОГО мира, в котором начнётся моя ИНАЯ жизнь.
Мне придётся через это пройти. Или мы так и будем ехать, ехать, ехать вперёд до бесконечности прокручивая колёсами суматошно бегущую дорогу, не в силах ни вырваться за пределы этого захватившего нас нескончаемым движением пространства, ни остановится в какой-либо точке его.
– Вспомни… Вспомни её… Вечер был тёплый. Оранжевый свет на белых панельных домах. Хлопают двери в подъездах. До самого вечера ты просидел на скамейке у дома. С перекошенным лицом, сжав кулаки. Не хотел плакать, но против твоей воли слёзы текли у тебя по щекам. Они такие своенравные, эти слёзы. Им кажется, что надо бежать по щекам. Они и бегут. Нет, никто на тебя не смотрел. Прохожим было на тебя наплевать. Так ты сидел до самого вечера. А вечером поднялся и пошёл домой. Ты знал, что она уже дома. Ты увидел, как она входит в подъезд. И, выждав несколько минут, пошёл вслед за ней. Странно, почему она не отправилась к маме? После того разговора ей не стоило встречаться с тобой… Ах, да! На работе начальник отправил её получать канцелярские принадлежности для офиса. Папки, степлеры, скрепки… Она хороший офис-менеджер… Была им… Возможно, мама звонила ей. А что было бы, если бы дозвонилась? Как много случайностей в жизни, как много… Она, похоже, ни о чём не подозревала. Просто вернулась домой после работы. Ты вошёл в квартиру почти сразу за ней. Она даже не успела снять туфли…
Его голос становился всё тише и тише.
Я словно засыпал под однообразную, размеренно звучащую мелодию его голоса. Тёплая, липкая, вязкая темнота наплывала на меня, длинной волной накатывала и тянула, хватала, тащила вслед за собой куда-то в бездну. Тяжесть уходила из ног. Мне казалось, я переворачиваюсь вниз головой. И голова моя, словно наполняясь дробью, становится всё тяжелей, тяжелей, тяже…
Грохот! Удар!
Трещины прошли по дороге, разрывая её на куски.
Чёрная яма выросла передо мной.
Пустота. Бесчувствие. Незримость.
Яма, наполненная темнотой.
И я полетел, полетел в темноту, вытянув руки вперёд, чтобы через долгие, бесконечные минуты мучительного этого полёта коснуться дна, самого дна ямы.
Яма – повелитель загробного царства.
Отшельник сидел в пещере. Пришли разбойники и убили его. Они украли быка и не хотели оставлять в живых свидетеля греха своего.
Бычья голова на плечах отшельника. Разбойники мертвы.
Смерть властвует. Смерть необорима.
Не пытайтесь убить смерть! Она наденет бычью голову и разорвёт вас на куски.
Яма – владыка моей души.
Я на дне твоём, Яма. Бычья морда твоя склонилась надо мной. Дыхание твоё – на моём лице.
Лучший друг Всевышнего. Бык с кухни его.
Надень свою голову мне на плечи.
Буду лежать в темноте.
– Ой, ты пришёл уже! Так быстро, я думала – ты позже сегодня будешь.
Она снимает туфли. В узком коридоре это делать не слишком удобно, она теряет равновесие и задевает вешалку плечом. Одинокий плащ на вешалке, забытый там ещё с весны, вздрагивает, словно разбуженный неожиданным этим толчком. На мгновение рукава его подлетают вверх.
– Ой, чуть плащ не уронила! Слушай, ну ты прямо за мной шёл. И как я тебя не заметила?
– Ничего удивительного…
Я не узнаю свой голос. Он хриплый и очень низкий. Спазмы, все эти часы спазмы беспощадно давили горло. От напряжения деформированы связки.
– Голос у тебя… Простудился, что ли? И глаза…
Она надевает тапочки. Подходит ко мне. Близко-близко. Смотрит мне в глаза.
– Что? Что с ними?
– Да опухли они. Серёж, что случилось? Ты прямо как больной. Или действительно заболел?
Она разворачивается. Идёт на кухню.
Я остаюсь на месте. Я не могу войти.
Войти – значит начать. Войти – значит переступить черту. За эти часы я слишком много пережил. Нет, всё это не могло быть лишь напрасной тратой боли. Тратой энергии. Самой жизни.
Для чего я сотни раз переживал наше расставание? Неужели только для того, чтобы вот так просто, в который уже раз, войти в эту квартиру, войти в эту прежнюю, ровно текущую жизнь – и остаться в ней, в её потоке, что состоит из сотен таких знакомых мелочей, привычных, ежедневно повторяющихся и потому всегда предсказуемых событий?
Не знаю, чутьё ли, наитие ли какое подсказывало мне, что стоит сделать лишь шаг, только один шаг вперёд – и необоримая сила кипевшей во мне ненависти (нет, не к ней… не к ней… к чему и к кому угодно, но не к ней… разве только – к самому себе) подхватит меня и навсегда вышвырнет прочь из будничного этого потока. И все предметы вокруг меня: столы, стулья, шкафы, платья, полотенца, халаты, занавески, пыльные подоконники, старая замазка на окнах, герань на балконе, старый гвоздик, закатившийся под отставший от стены линолеум – всё это, подхваченное и закруженное в вихре безжалостной этой силой сгинет, исчезнет у меня на глазах, и я, породивший смертоносный вихрь, сам буду сметён им. Навсегда.
– Ну что ты в дверях то стоишь? Проходи скорей.
Хорошо. Я зайду.
Я иду на кухню. Захожу.
Она стоит у стола. Нож. Разделочная доска.
– Лук надо будет порезать… Картофель тоже… Воду включи, пожалуйста.
– Я у мамы твоей был.
Она не вздрогнула. Не удивилась. Похоже, вообще не восприняла эти слова как что-то важное. Просто спросила…
– Денег не занял? Нам бы сейчас не помешали.
– Не занял.
– А ездил тогда зачем? С работы, наверное, отпрашивался… Она обедом тебя покормила?
– Напоила. Лимонным напитком.
– И всё?
– И всё.
– А ездил тогда зачем? Неужели опять ругались? Нет, чувствую, мне вас опять мирить придётся… Ну открой же кран, наконец!
Ты вернёшься к ней. Рано или поздно ты вернёшься. Или уйдёшь к другому. Или уже ушла.
Какая разница – сегодня или завтра? Или через год?
Всё бессмысленно. Бесполезно.
Жареная картошка с луком. У нас нет мяса. Это дорого – есть каждый день мясо. Ничего страшного. Скоро станет легче. Скоро станет совсем легко.
Потому что скоро всё закончится.
Потерпи, любимая. Я больше не буду тебя мучить. Не буду мучить себя. Не буду раздражать требовательную, строгую твою маму. И отец твой, должно быть, обрадуется, узнав, что разлука с дочерью оказалась куда короче, чем он ожидал…
Вода. Тонкая струйка. Подставь руки под воду, любимая. Она прохладная. День был очень жаркий. Это очень приятно – охладить руки, подержав их под струёй воды.
– Слушай, у нас и масло кончается…
– Она сказала… мама твоя сказала…
Голос мой истончается, рвётся. Не фразы – куски.
Что ты смотришь на меня? Чего ты ждёшь?
– Ну, что она тебе наговорила?
Я не могу это повторить. Даже по слогам.
У-тебя-есть-другой-ты-уйдёшь-к-нему… У-тебя-есть…ты-уйдёшь…
– Говорила, что ты ей жаловалась на меня. И что ты очень устала. От меня. От нашей жизни. От всего.
– Да уж… С тобой устанешь. Но зачем?..
Она посмотрела на меня. Взгляд её стремительно холодел. Становился чужим, жёстким, колющим. Словно я, сам того не зная (о, нет! зная, ещё как зная!) произнёс некие запретные слова, часть чёрного, страшного заклинания, остановить действие которого никто уже не в силах.
– Зачем ты мне всё это повторяешь? Зачем ты всё за ней повторяешь?
– Но ведь ты была у неё? Ты ходила к ней?
– Какое тебе дело?!
Она сорвалась на крик.
Чёрт, чёрт, чёрт… Неужели я прав? Неужели я прав со всеми своими бредовыми мыслями и дурацкими подозрениями? Она же взволнована. Она вышла из себя. Что я задел? Какую болевую точку?
– Что значит – «какое дело»? Я же муж, в конце концов. Пока…
– Вот именно – «пока»! Ты мне и в самом деле надоел. Надоел со своими проверками!..
– Какими ещё проверками?
– А зачем ты к ней ходил? Что выспрашивал? Ищейка чёртов!
– Не смей так говорить! Она сама меня пригласила. Она сама начала разговор…
– Ты к ней через весь город тащился. Ты не хочешь ни о чём со мной разговаривать. Не веришь ни одному моему слову. Я для тебя – ничто, пустое место. А к ней ты побежишь, по первому же звонку. Чтобы узнать обо мне какую-нибудь гадость!
– А не ты ли эти гадости ей и рассказываешь? Ты всё время требовала, чтобы мы почаще навещали твою маму. Ты во время ссор бегала к ней плакаться в передник. Ты…
– Не смей это вспоминать! Подлец!
Я словно ждал этого. Этого исхода…
– Чёрт, за что я только тебя люблю… За что?
За что? За запах костра в светлом осеннем лесу. Костра, который мы разожгли. И пытались испечь картошку. С картошкой тогда ничего не получилось. Мы слишком долго целовались. Картошка сгорела. Чёрными, перемазанными в саже и земле пальцами мы пытались расковырять хрустящие, крошащиеся угли, надеясь добраться до жёлтой мякоти. Обжигались… Смеялись. Нам было весело. Ничего не осталось. Сгорело. Всё сгорело.
Было весело.
Темнело. День уходил. Накрапывал дождь. Мы сидели, обнявшись, накрывшись одной курткой. Одной тёплой курткой, что была у нас двоих.
И капли стучали по листьям. И листья, расцвеченные красным закатным небом, и листья, наполненные жёлтым медовым летним солнцем, подрагивали чуть заметно, как будто стряхивали с узорчатых краёв своих холодную осеннюю влагу. Но тепла в них становилось всё меньше. И краски их тускнели и исчезали под слепым бледно-серым покровом тронувшего их октябрьского холода.
«Пойдём домой…»
Дождь заливает костёр. Угли шипят рассержено. Белый дымок вьётся над горело-чёрным кругом.
«Пойдём… На электричку бы не опоздать…»
– Она сказала, что ты уйдёшь от меня. Ты ей говорила…
– Конечно уйду! Теперь уж точно уйду. Тебе просто наплевать на меня. На мои чувства. На всё, что у нас есть. Для чего я тебе нужна? Что было кого мучить? Или тебе самого себя мало?!
– Ради тебя… Слышишь? Только ради тебя я всё это терплю. Весь этот идиотский, бессмысленный, бесполезный мир. Вот эту вот жизнь! Эту вот!.. Хорошо, давай. К мамаше своей стала бегать? Давай! Замечательно! Вон? Да, убирайся! На здоровье!
– С тобой вообще невозможно… Ну зачем… Даже теперь, когда можно было бы всё спокойно… Ужинать могли бы спокойно… Ну что?! Что?! Ты же больной человек! Больной! Ты же превратился в психопата. Ты бредишь уже наяву.
– Я нормален.
– Все психи так говорят. Все, до единого. Ты на себя посмотри. Подойди к зеркалу и посмотри. Больной человек! У тебя глаз почти не осталось. Пустота одна, смотреть страшно.
– А кто виноват? Не ты ли с идеями своими? «Давай просто жить… как нормальные люди… надо успокоиться… дом… работа» Где он, этот дом? И где она, эта работа? Четыре года усилий – и к чёрту. Ноль в результате. Ноль! Я же был избран! Отмечен! Вознесён! Мне в детстве святые снились…
– Замолчи! Я прошу тебя!
– …Мне был заповедован мир! Вселенная!
– Идиот! Я не могу больше слушать твой бред!
– Я был покрыт серебристым плащом! Я скакал на единороге! Господи, какими идеями, какими идеями я был полон! Любовь, милосердие, всепрощение… Чушь! Я же точно, точно знал, как заставить этот мир исчезнуть. Как заставить людей загрызть друг друга насмерть. Как заставить их возненавидеть друг друга. Той ненавистью, которая сейчас им просто недоступна. Я создал совершенную ненависть. Идеально чистую. Без малейшей примеси. Ненависть, которая существует сама по себе. Не нуждается ни в каких обоснованиях и оправданиях. Ненависть, которая питает сама себя. Это же совершенное оружие! Я был на пороге величайшей власти!
– Ты был на пороге дурдома. Ты ещё в институте какую-то дрянь пробовал. И мне пытался подсунуть. Говорил об изобретённом тобою средстве. Очищение сознания… Иллюзии… Шарлатан! Ты же захлёбывался своими речами! Ты был несчастный, маленький, озлобленный на весь мир человек. Что ты за бред ты тогда нёс? Непрерывно болтал что-то о власти, бессмертии… И мести, мести, мести! Ты всем готов был мстить, всем! Почему? Ради чего? Ты и сам не мог толком объяснить. Но у тебя тогда были глаза. Несчастные и добрые глаза. Как щенок… запуганный, дрожащий щенок. Он тявкает, а его хочется взять на руки. И согреть. Я думала – твои слова… Это просто самозащита. От мира. И самого себя. Я думала, что смогу тебя отвратить… спасти… Бесполезно… Тебя не вылечить.
Она заплакала. Громко, навзрыд. Она закрыла лицо ладонями. Слёзы проступали между пальцами и катились вниз.
– Я устала! Невозможно… Я не могу больше! Я не могу смотреть на тебя! Ты же белый! Как мертвец!
Она не выговаривала – выкрикивала каждое слово. И слова эти, резкие, острые, безжалостные как будто резали, разрывали её изнутри.
Она повернулась. Побежала к входной двери.
Невозможно.
Это неправда! Она не права… Она не может уйти. Она не может бросить меня. Она не имеет права так поступать!
Я что – самый растленный человек на земле? Самый худший? Палач? Преступник?
За что мне это всё? В чём она обвиняет меня? В том, что я не такой как все? И не могу быть таким как все? Не могу слиться с общим фоном, исчезнуть, раствориться? Даже незаметный, даже самый ничтожный среди живущих в этом мире – здесь, на суверенной территории своей жизни я ещё кто-то, у кого есть имя. Душа. Сознание. Боль.