355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Человек и пустыня (Роман. Рассказы) » Текст книги (страница 3)
Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
  • Текст добавлен: 15 августа 2017, 12:30

Текст книги "Человек и пустыня (Роман. Рассказы)"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

И много лет, как только Витька становился на молитву, он помнил эту двухвостку в руках отца. Молитва и двухвостка.

Бог, бог! Раз было так.

Вечером, в воскресенье, папа с Витькой играли в зале. Зима, на окне мороз; Витька сел верхом на папину коленку, держит папу за бороду, кричит:

– Но-о!..

А папа коленкой качает: едет Витька.

Мама тут со старицей Софьей в залу вошли – чай пить пробирались. Увидала старица – Иван Михайлович с сыном в лошадки играет, из себя вышла. Всегда такая умильная да ласковая, а тут как закричит:

– Да ты с ума сошел, Иван Михайлович? Да на что это похоже? Да ты же душеньку сыновью губишь таким баловством! Нужно, чтобы дети трепетали перед родителями, а ты, на-ко, в лошадки с ним! Что закон-то божий говорит? Не токмо в игры пускаться, но и смеяться с дитем нельзя. Лик родительский должен быть строгий для детей!

– Ах ты, дьявол беззубый! – бурчал потом Иван Михайлович.

А ослушаться не посмел. Стал холоден при ней с Витькой. Еще бы! Ведь эта ведьма может пойти и во всех дворах раззвонить, что вот он, Иван Михайлович Андронов, первогильдейский купец, а в лошадки с сыном-то…

Хорошо с папой поиграть! Он оручий и сильный, как богатырь. Может поднять к потолку.

А то пойдет Витька на кухню. На кухне всегда богомольцы да богомолки, дурачки да юродивые – рваные, с растрепанными головами, и кислятиной от них пахнет, как от капустной кадушки. Многое множество их – приходят одни, уходят, а другие уже здесь чавкают за столом. Митревна и Катерина им щей да каши в блюдах большущих дают; а то чай пьют, грызут сахар, говорят сдержанно, но веско:

– И пришел диавол к Прасковье Петровне…

– Неужели сам приходил? – спросит Катерина.

– Сам! Воистину мне известно! Приходил во образе околоточного надзирателя. И даже книжку держал в руке.

– А-а, батюшки!

О, как интересно! Смотрит Витька круглыми глазами, рот раскрыл: не пропустить бы. И мама тут. Ей Катя уже приготовила кресло. Села мама в кресло, в ковровую шаль закуталась, смотрит по-витькиному, не мигаючи. И бабушка пришла. И Фимка.

Странник говорит ровненько, и в кухне будто умерли все – не дышат. Только глаза живут.

– А я, матушка-барыня Ксения Григорьевна, и в аду ведь побывал.

Сдержанный вздох-вскрик проносится в кухне. Мама откачнулась на спинку кресла. Витька крепче прижался к ней.

– В аду?

– Воистину так! Попустил господь, побывал и в огне адовом. И знаки вот имею на руках своих.

Странник вдруг засучивает рукав, и все видят: у локтя, на исхудалой руке, черное пятно вроде лодочки.

– От огня адова. Обожгло. И вот семь годов уж, а не проходит!..

Сгрудились все к столу, глядят на пятно, а странник поет:

– Но это пятно небольшое. А большое пятно на спине у меня. Вся спина, можно сказать, сожжена. Отседова и доседова.

Странник тронул себя по шее и потом под коленкой.

– Показать же пятна сии не смею.

Мама смотрит не мигаючи.

– Как же ты попал в ад?

– В непотребной пьяной жизни моей событие оное произошло.

Голос у странника громче – говорит-разливается. И все ахают и вздыхают. Позади – за спиной за Витькиной – плачут.

– Кэ-эк схватили они меня, а пальцы-то у них на манер крючков…

Хлюпают кругом, когда кончил странник, а мама шепчет Фимке:

– Принеси-ка бисерный кошелек мне, там, на столе в спальной.

И разом все стали новые, отпрянули от стола, но не очень чтоб далеко. И умильные улыбки у всех. Открыла мама кошелек и протянула большую белую монету страннику. Тот забормотал, закланялся. И все забормотали, закланялись. Рук многое множество к маме протянулось. А мама – кому гривенник, кому двугривенный – пошла, раздает монетки. И за ужином папе:

– Прямо из ада человек вернулся. Вот на кухне сидит.

Папа громоносно хохочет:

– Вот мошенник! Это вот мошенник!

Мама и бабушка в обиду:

– Тебе все мошенники. Перекрестись! Человек и обжоги показывал.

– А-а, ха-ха-ха!

И вдруг сразу серьезно-пресерьезно:

– Гнать бы метлой всех. Поганой бы метлой!

Мама и бабушка в ужасе:

– Божьих-то людей?

И почнут, и почнут спорить. Папа махнет рукой, нахмурится:

– Ну, говорить с вами!..

А через неделю человек из ада пришел на двор пьяный, в опорках, закричал, запел:

– Э-э-э, пляши, нога! Святители-тители, тители-святители, выпить не хотите ли?

Он топнул и прошелся дробно худыми опорками по камням двора.

– Э-эх, гуля! Святители-тители…

Налезло из кухни много, смотрят испуганно. У отворенных ворот – мальчишки, смеются, кривляются. Папа увидал, гаркнул громом:

– Во-он! Храпон! Гони его в шею!

Человек из ада все плясал. Подбежал Храпон к нему, схватил за руку, потащил к калитке. Тот одно свое:

– Святители-тители, выпить не хотите ли?

И плечами этак с вывертом: весь дрожит, изгибается. Тут папин праздник пришел.

– Вот и все ваши странники такие, – сказал он маме и бабушке, – гнать в шею надо.

– Ну, все! Скажешь – слушать нечего!

– Знамо, все. Дождутся они у меня!

Не любит папа божьих людей. Смеется. Недавно увидал папа, пришла во двор дурочка Манефа, в лохмотьях вся, крикнул:

– Манефа, это ты?

– Я, батюшка, я!

– Пришла?

– Пришла, батюшка, пришла!

– А ну попляши!

Заревела Манефа в голос, заплакала, затопала грязными босыми ногами: лохмотья взъерошились на ней. Папа ушел, посмеиваясь. А Манефа пляшет, пляшет и пляшет. Витька выбежал на крыльцо, заюжал в смехе. Из кучерской пришли Храпон и Петр, и Петрова жена выглянула, из кухни народ полез, а Манефа пляшет во всю прыть, и уж пот с нее льет. В доме забегали. Поспешно вышла мама на крыльцо, лицо испуганное:

– Манефа, перестань!

А Манефа еще пуще перебирать ногами зачала, у самой пот и слезы по лицу бегут.

– Хозяин велел.

– Перестань, тебе говорю! – крикнула мама.

– Хозяин велел.

Тут к крыльцу поналезли странницы.

– Не смеет ослушаться, матушка Ксения Григорьевна! Надо, чтобы кто повыше тебя приказал.

Пришла бабушка на крыльцо и тоже:

– Манефа, будет!

Манефа как вкопанная.

А мама и бабушка – две вместе – на папу:

– Да ты это что озоруешь? А? Бесстыжие твои глаза! Над убогим человеком измываешься? Мальчишки так на улице забавляются, а ты услыхал – перенял?

И пошли, и пошли. Папа грохочет только. Ну и Витька тоже, этак через недельку увидал Манефу на дворе, крикнул:

– Манефа, попляши!

Заревела Манефа, заплясала.

Опять прибежал народ, мама на крыльцо выплыла.

– Перестань, Манефа!

Манефа перестала. Дозналась мама, что Витька Манефе приказал, Витьку за ухо:

– Не озоруй, не озоруй, негодный мальчишка!

Витька думал: папа заступится. А папа хмуро так и нехотя:

– Ну, будет, мать! Да перестань же!

И отнял Витьку.

– Не плачь, сынок! Не связывайся с ними. Видишь, меня ругают и тебя обижают. Это я плохо тогда сделал, пошутил с Манефой. Ты так не делай!

И уведет Витьку, уведет в залу, где на потолке птички ласточки, а по карнизу – золотые облупившиеся цацы.

– Ну, не плачь же, тебе говорю! Вон, погляди, вон птички какие!..

Затуманенными глазами Витька смотрит на потолок. Птичка?..

– Это кто сделал?

– Барин сделал.

– Какой?

– Барин, чей дом был. Разве ты не знаешь?

И Витька вспомнит разом: дедушка – он все знает – часто рассказывал про дом про этот и про сад, что внизу, под балконом, и про тот сад, где теперь дед живет:

– Барин был гордющий такой. Все на крепостных мужиках ехал.

Витька представлял: сядет барин верхом на мужика, вот как он сам, Витька, садится на Фимку, ножки свесит – и айда, пошел!

– Крепостные ему и дом этот строили, и сад разводили. Ну, отменил царь крепость, – барин не одумался, все аллейками, беседочками занимался. А мы его – к ногтю. К ногтю!

И, бывало, засмеется дедушка радостно.

– Этак приезжает кучер ко мне, – мы тогда на Моховой жили, где теперь магазин Андреева. «Так и так, барин зовет вас по делу». По делу? Что ж, по делу сходить можно. Прихожу. Малый в передней меня встречает, в белых перчатках, в кафтане красном. Этак гордо: «Что надо?» – «Доложи-ка барину, звал меня зачем-то. Андронов я». Ушел человек. Минуты не прошло, зовет барин в кабинет. «А-а, любезнейший, здравствуй!» – «Здравствуйте, ваше превосходительство!» – «Позвал я тебя по делу. Я слыхал, ты деньги даешь в долг». – «Даю, коли случаются». – «Дай мне под этот дом и под этот сад двадцать тысяч». – «Что вы, говорю, ваше превосходительство? У нас таких денег и в заводе не было». Ну, поговорили, вижу: дать можно. А признаться, давно мне этот дом люб был. Что же, видать сразу: не ноне-завтра барин в трубу вылетит: пимоны-гулимоны до дела не доведут. Ну, сговорились, дал ему восемь тысяч. И то был рад-радехонек. Потом еще пять. Подходит время платежа, у барина шиш в кармане. «Отсрочь». – «Извольте». Еще срок. А тут гляжу: другие наседают. Вот-вот барин банкрутом станет. Зовет раз: «Покупай дом совсем – и дом, и сад. В Петербург хочу ехать, на службу». Считали, считали. Доплатил я шесть тысяч, сделали купчую, через месяц барин уехал. Ну что ж? Освятили дом, – вот уже двадцать лет живем, бога благодарим. Барин все на крепостных ехал, – гляди, какая обширность везде. Ну и доехал! Патрет даже оставил на память. Видали в зале-то? Это он самый и есть. Потом, слыхать было, захирел вовсе, голоштанником стал. А мы теперь попросте здесь живем, без крепостных.

И опять дедушка засмеется.

Сам не знает почему, а рад Витька, как дедушка барина победил. У, барин, барин, а штанов-то нет! Вот висит на стене – можно ему язык показать…

– Вставай, вставай, учитель скоро придет, а ты вылеживаешься, бесстыдник!

Витька поглубже в подушки, в перину, подальше под одеяло – и холодом повеяло на Витькины ноги, за шиворот.

– Вставай!

И за руку. И за плечи. И целует в шею. Ух, эта бабушка! Ворчит и целует.

Фимка уже мелькает везде. И тоже, будто бабушка, ворчит, смеется.

– Невесты в училищу поехали, а жених еще храпит.

– Я не храплю, – сердито говорит Витька.

– Ночью-то, верно, не храпишь, а утром обязательно храпишь.

– Врешь ты!

Витька поднимается, сердито смотрит на Фимку. У Фимки лицо розовое, большое, веселое, как солнышко, и зубы белые блестят, словно кусочки сахару, щипчиками нащипанные. Витька одевается, будто недовольный, а бабушка улыбается, Фимка улыбается, солнышко улыбается, – сам не смеялся бы, да нельзя.

– Ха-ха-ха!.. Бабушка, я вчера у дедушки был.

Бабушка будто удивлена.

– Ну, что ж тебе он говорил?

– Про змея говорил. Я воевать скоро буду, убью змея. Дедушка воевал, и я буду воевать.

– А-а, воители-греховодники! А про меня, поди, не спрашивал? Не говорил, как меня покинул на старости годов? Эх вы, воители!..

Лицо у бабушки кривится чуть, будто она отведала кислого.

– Ну, молись, воитель, да иди вниз – мать ждет.

Витька встает перед иконой, всматривается в знакомые лики, голубые, золотые и красные лампады и, вслух выговаривая непонятные слова, вызывает плот на Волге и золотые крендели от Кекселя, – хорошо это, такое привычное, ласковое. И бабушка притихла, и Фимка притихла, словно боятся спугнуть Витькины видения. Потом – поскорее мимо страшного, лохматого…

– …но избави нас бог от лукавого.

Витька глубоко вздохнул, обернулся, а бабушка смеется ему навстречу ласково, Фимка – одобрительно:

– Вот молодец, во-от! Ну, теперь иди чай пить.

Крича во все горло, – потому что теперь можно, Витька знает, никто не побранит, – по скрипучим ступеням вниз, и не слышно бабушкина голоса сзади:

– Не упади!

Уже внизу, уже вот большая белая дверь. Отворил, а там, за большим-большим столом, папа – большой такой, черные волосы на стороны, рядком причесаны.

– А-а, Виктор Иванович! А-а, господин Андронов, с добрым утром!

И мама, белолицая мама, смотрит, смеется. Витька на момент чувствует крепкий папин запах – чуть по́том, чуть мукой; потом мамин – горячий и ласковый, душистым мылом или чем-то; у папы – лицо волосатое, щекочет, а у мамы – мягкое, горячее…

Отцеловал, лезет Витька на стул. А папа строго:

– Ты что же с тетей не здороваешься?

Витька с любопытством оглядывается. Из-за самовара глядит лицо в морщинках, улыбается умильно, на подбородке – вот как раз под нижней губой – бородавка волосатая, вроде вишенки. Витька нехотя идет к тете, боится: вдруг бородавка пристанет?..

– Ну, что тебе говорил дедушка? – спросил папа, едва Витька взобрался на стул.

– Про змея. Ты, папа, воюешь?

– Как?

– Дедушка говорил, ты воюешь. Потом я буду воевать.

Папа раскатисто рассмеялся.

– Верно! Воюем. И ты будешь воевать.

– Ну, воитель, скорей пей чай. Сейчас учитель придет, – поторопила мама.

Витьке хочется рассказать про змея, про горы, но папа торопится.

– Вот у нас дела-то какие, – говорит папа, обращаясь к незнакомой тете, – вот ушел тятенька в сад и живет. Третий год живет, душу спасает. Все дела забросил. А сила-то есть еще!

– Что ж, это божье дело.

– Божье-то божье! Кто спорит! Да не водится так. Все в городе про это говорят. Нехорошо! Вроде будто не в себе он. Кредита мы можем лишиться. Наше дело коммерческое, а тут вроде живыми в угодники!

– А ты не осуждай отца-то, Иван Михайлович! – говорит тетя строго.

– Да что ж, я не осуждаю. Только чудно это. И в семью остуду внес. Мамашу и ту видеть не хочет. «Ты меня, говорит, на мысли наводишь».

И опять рассмеялся раскатисто.

– Одного только внучка вот и жалует. Кабы не внучек, должно, и совсем забыл бы про дом про наш.

– И не бывает?

– Бывает, да редко. Только в праздники большие, вроде как с визитом. Ну и когда обедню служат у нас.

Витька пьет с блюдца чай, глядит на свое лицо, отраженное в самоваре, – такое длинное и смешное. И уже не слушает, что говорят взрослые.

III. У дверей в большую науку

Вот Витька думал: Семен Николаевич знает не меньше дедушкиного, и было чуть досадно ему, что хоть и учитель Семен Николаевич, а человек лядащий, и сапоги у него худые, как у кучера Петра. Досадно такого слушаться, ежели сапоги худые.

– Семен Николаевич, вы про змея знаете?

– Про какого змея?

– Про змея, который горы?

– Чего городишь? Какие горы?

– Богатырь змея разрубил, стали горы. А змея пустыня прислала.

– Ну, что за юрунда! Нечего там! Давай-ка вот арифметикой займемся. Никаких таких змей не было!

И нахмурился сердито. Витька даже все слова забыл, – смутился. Как же нет змей, когда горы – вот они, и дедушка об этом очень хорошо знает?

– Это мне дедушка сказал.

Хотелось Витьке уязвить Семена Николаевича, а себя выгородить, не сам, мол, выдумал, вот какой человек сказал – дедушка.

– Юрунда!

И в первый раз за все полтора года Витька почувствовал: Семен Николаевич не знает, ничегошеньки не знает про змея. Прямо хоть заплакать впору.

– Вы не знаете, а дедушка знает.

– Ну, ты об этом помолчи! Много вы с дедушкой знаете!

А-а! Витька оскорбился. Испуганными и вместе холодными Глазами он посмотрел на учителя, на его длинную рыжую староверскую бороду и сказал угрюмо:

– Нет, вы не знаете. Дедушка знает.

– Ну, поговори у меня! – рассердился Семен Николаевич. – Я тебе поговорю!

Витька капризно сбычился, оскорбленный за себя.

– Отвечай урок.

– Не хочу!

– Как не хочешь?

– Не хочу!

– А я отца позову.

Витька помолчал, деловито подумал, что будет, если придет отец, сказал:

– Вы ничего не знаете.

– А-а, ты так? Ты еще такой молокосос, что дешевле воробья, а такие слова мне? Хорошо, я отцу скажу нынче же.

Вечером, когда собирались ужинать, папа позвал:

– А ну-ка, ученик дорогой, пойди сюда!

Мама что-то завздыхала:

– Будет уж тебе, Иван Михайлович!

Папа посмотрел на нее сердито:

– Не суйся, если нос короток.

И взял Витьку за плечо.

– Ты что это нынче учителю отмочил?

– Я ничего, папа.

– Как ничего? Ты зачем ему дерзил?

– Он говорит: змеев нет. Вы с дедушкой ничего не знаете. А я ему сказал: вы ничего не знаете.

Витька говорил запинаясь, язык будто связан, и все – мать, отец, бабушка – слушали молча. Отец хмурился, вот брови сошлись над переносьем, грозно, страшно. И вдруг:

– Хо-хо-хо!

– Ах ты… подковыра этакий! Да как же ты так? Семен Николаевич – учитель, его надо уважать.

– Про змея не знает.

– Ну, маштак, – качала головой бабушка, не то укоряла, не то одобряла, – разве можно учителю так?

– Ну ж учитель! – брезгливо сказала мама. – Голова всегда растрепана, и в бороде крошки.

Отец задумчиво побарабанил пальцами по столу.

– Не в этом дело, что в бороде крошки, пусть хоть коровы пасутся – не беда. А вот в голове пусто – это плохо. Не может поставить себя с мальчишкой. Говорил я: Николая Алексеевича пригласить.

– Да ведь табашник он!

– Ну, что ж табашник? Можно бы запретить ему у нас курить. Зато учитель. А этот – вот тебе, из грязи да в князи. Да туда же: «Ничего с дедушкой не понимаете».

– Папа, я не хочу с ним учиться.

– Ну, ты помолчи! Про то уж я знаю, с кем тебе учиться.

И задумался.

– Придется начинать учить по-настоящему. Раз сынок простым учителям начал говорить: «Вы ничего не знаете», надо учителей настоящих. Ты как думаешь, мать?

– Знамо бы, надо!

– Да-а, реального не миновать.

– Что ты, Иван, перекрестись! – сказала с испугом бабушка.

– И креститься нечего! Все отдают. Намедни я в Саратове был, Широкова Влас Гаврилыча встретил. «Растет, – спрашиваю, – сынок-то?» – «Растет, в гимназию отдал учиться». Ну, я не утерпел, попенял его. А он: «Э, говорит, брось, не те времена! Ныне без науки нельзя». И не токмо в гимназию, думает в университет тащить его. «Ежели, говорит, задался, отдам обязательно аль к немцам отправлю: пусть поглядит, как образованные народы фабрики, заводы ведут». А ты, мамынька, чего-то боишься.

– Ну, пусть там твои Широковы что ни говорят, а мой сказ один: не пущай его далеко в науку – совратится.

– Что зря говорить? «Совратится, совратится»! Аль их в школах учат бога забывать?

– Щепотью будет молиться, табак курить. И-и, не моги!

И мать тут вмешалась:

– Приглашать будем домой учителей, бог даст, научим.

– Я в училищу хочу, – сказал Витька.

– Ты помолчи, малый! – строго сказал отец. – Сколько раз я тебе говорил? Ежели большие говорят, ты должен молчать.

Витька заморгал. Бабушка сказала:

– Намедни я с матерью Марфой поговорила. «И-и, говорит, огонь вечный ждет его, ежели вы его далеко в науку пустите. Все ученые в бога не верят».

– Ну, еще глупую бабу слушать!

– Эк сказал, глупую бабу! Не дурее тебя. Все уставы…

– Что там уставы? Гляжу я, на одну колодку деланы ваши уставщики. Пошел я намедни к отцу Игнату. «Как, – спрашиваю, – с сыном быть? Учить хочу, а вот опасаюсь». – «Не моги, говорит, в реальное отдавать. Там, говорит, не только учителя табашники, а есть и немец, и француз, и все бритоусцы. И танциям учат, и песни петь. Нам, говорит, давай. Мы обучим».

– Вот и отдай, – поддержала бабушка.

– Обучат они стихиры петь – это верно. Только нам это ни к чему.

– В училищу хочу, – опять протянул Витька.

– Кому я сказал: не лезь? – строго крикнул отец.

– Видать, теперь уже неслухом делается, а тогда что?

– Неслухом это вы его баловством своим сделали. Я как возьмусь, так у меня не побалуется. Сядь прямо!

Витька с удивлением поглядел на отца.

– Тебе говорю, сядь прямо!

Витька выпрямился и сказал:

– В училищу хочу.

У отца в смехе задрожали щеки.

– Эту песню мы уже слыхали. Будет! Куда отдадим, там и будешь.

И опять повернулся к бабушке.

– Ты, мамынька, говоришь, не пускать далеко в науку. А то не возьмешь во внимание, что образованный человек легче живет. Али ты хочешь зла внуку?

– От легкой-то жизни и грехи все.

– Вот Задорогины не грешнее нас, не побоялись греха, отдали Кузьку в реальное. Опять же Ермоловы, Клявлины, – гляди, все купечество потянулось к науке.

– Пусть потянулись, а тебе вот мой сказ: не пущай далеко! Поучил дома – и ладно. Вырастет, приучай к своему делу… И не махай рукой-то! Что ты машешь? Сам-то стал своебышником. Материно слово, как горох от стены.

– Да ведь, мамынька, дела-то такие простору требовают. А ежели науки нет, где же просторы?

– Вот просторы-то – адова дорога, – самые тебе просторы. Иди, сыночек милый, иди! А внучка я не отдам.

Витька посмотрел на бабушку сердито и опять сказал:

– А я в училищу хочу.

– А я не пущу.

– А я убегу.

Отец захохотал, бабушка стала сразу суровой.

– Да ты что, Иван, очумел? Мальчишка дыбырится, как петух, а ты смеешься?

И пошла, и пошла. Отец нахмурился.

– Ступай-ка, брат, отсюда, – сказал он Витьке. – Из-за тебя шум. Мала куча, да хоть нос зажимай.

Витька капризно оттопырил губы, пошел из-за стола и уже издали, от двери, крикнул:

– Я в училищу пойду!

И убежал.

Вечером бабушка смотрела на Витьку холодно, и ему было нехорошо. Он, лежа в постели, спросил:

– Бабушка, ты на меня сердишься?

Бабушка вместо ответа вдруг заплакала. Опустилась на стул, качала головой из стороны в сторону, говорила будто про себя:

– Что это, господи? Муж на старости годов покинул, сын не слушает, внучка сгубить хотят. Головушка моя бедная!

Витька поднялся на локте, смотрел на бабушку пристально: ему было очень жалко ее.

– Бабушка! – позвал он.

Ему хотелось утешить ее.

– Бабушка, я не буду больше.

– Чего ты не будешь? Маненький ты, ничегошеньки ты еще не понимаешь! Все будешь делать, что велят тебе… Эх, головушка моя! Вот отдадут тебя в училищу, а там ты и бога забудешь! Вот они, учены-то, ни середы, ни пятницы не блюдут: молоко хлещут, мясо лопают. Ровно собаки.

Жалко было бабушку Витьке. Он подумал про училище. И в училище хотелось ездить на лошади, как ездят другие мальчики, а на картузе светлый герб, на шинели – золотые пуговицы…

Ну что ж, с того вечера и пошли в доме ссоры да розни. Дом замолк. Бабушка, мама, папа не шутили, не разговаривали; бабушка смотрела на Витьку затаенно-сердитыми глазами, будто он причина зла. От хозяев перешло на прислугу. Фимка говорила приглушенно, не смеялась. Старухи на кухне все шептались. Кухарка Катя сердилась на всех и раз при Витьке ударила кошку ухватом. Витька капризничал, говорил дерзости Семену Николаевичу.

Вдруг – это было утром, когда во всем доме особенно занудилось, – на дворе затопала лошадь. Витька к окну. У крыльца стояла большая коляска, а из нее вылезал кто-то белобородый, в картузе. Витька взвизгнул:

– Дедушка!

И опрометью бросился на крыльцо. Дедушка уже поднимался по лестнице. Витька повис у него на руке.

– Подожди-ка, подожди, – отстранил его дедушка, – целоваться потом будем.

«И этот!» – с отчаянием подумал Витька.

Дедушка уторопленно шел по лестнице. В доме забегали. Отец и мать шли навстречу дедушке… Все – почти молча – пошли в столовую. Туда же пришла и бабушка. Она поклонилась деду в пояс.

– Здравствуй, Михайло Петрович!

Дед сказал:

– Здравствуй!

А на бабушку поглядел мельком.

– Ну, в чем у вас тут зарубка? Дом, что ли, проваливается?

– Да вот насчет Витьки, – торопливо сказал отец.

– Ну?

– Вот я… – Отец вдруг повернулся к двери и крикнул: – Фимка!

В момент Фимка была здесь.

– Возьми-ка Витьку, идите погуляйте в саду.

Витька хотел закапризничать, но увидел суровые лица и не посмел.

Он пошел с Фимкой в сад. Из окон дома несся сердитый говор, и кто-то кричал тоненьким скрипучим голоском. Витька удивился.

– Это бабушка сердится, – сказала Фимка. – Идем, идем отсюда.

Когда они вернулись, ни дедушки, ни отца не было дома. А у бабушки и у мамы глаза были заплаканы. Витька затомился, не мог ни играть, ни есть. И не мог понять, что происходит. Обедали только вдвоем: мама и Витька. Лицо у мамы было помятое.

– Ну, сынок, наделал ты забот!

– Почему, мама?

Она не ответила, махнула рукой; Витька, томясь, пошел к бабушке. Бабушка стояла на коленях перед иконами, кланялась в землю. И все лампады были зажжены, как на пасху.

– Отврати, господи, – шептала бабушка, – отврати…

Казалось Витьке: тяжелое несчастье наваливается на дом.

Вечером дедушка опять приехал. Витька боязливо пошел ему навстречу. Вдруг – свет: дедушка улыбается!

– А ну иди, иди, заноза, иди сюда!

И поцеловал внука в лоб, в щеку, в другую.

– Это ты что же бабушке дерзишь? А? Еще ничего не видя, уже нос воротишь?

– Я, дедушка, ничего… Я бабушку люблю.

– А меня?

– И тебя люблю. Ты золотой, а бабушка серебряная.

– А, дурачок…

Отец, как увидал дедушкину улыбку, просиял, а весь день был туча тучей.

И бабушка приплыла. И показалось Витьке, будто похудела она сразу, и тревожно глядели ее глаза.

– Ну что? – спросила она.

– Что ж, был и советовался, – сказал дедушка, усаживаясь.

Все сели. Витька с удивлением смотрел на торжественные, напряженные лица…

– Ну, явился к нему. «А, Михаил Петрович, рад тебя видеть! Как жив-здоров?» – «Так и так, Евстигней Осипович, к вам за советом пришел, как вы голова, можно сказать, так вот… насчет внука». – «Что такое?» – спрашивает. «Внука хотим в большую учебу отдать, а сомневаемся, будет ли угодно богу». – «В какую учебу?» – «Да вот в еральное, что в сапожниковом доме». А он прямо с первого слова: «Это дело хорошее». – «Ой ли, хорошее? Мы боимся, не вышло бы пагубы. Учат-то кто там? Табашники да бритоусцы. Боимся, как бы бога не забыл впоследствии времени али табак не научился курить. Ведь вон, иду я намедни, а они – эти самые ералисты – собрались за углом и покуривают. Вот тебе, куда дело глядит». – «А ты, говорит, на это дело не смотри. Насчет бога да табаку и у них в училище строго. И сами вы за этим присмотрите, в струне мальчишку будете держать. А без науки теперь нельзя: наука – первое дело». – «Мы вот так кумекаем, не лучше ли попросте? Жили мы неучёны, а капитал нажили. Не такой ли дорожкой и ему идти?» – «Э, говорит, нет! Времена не те. Теперь жизнь много требует. Вот и я – нет-нет да посетую: мало меня учили». – «Что вы, говорю, Евстигней Осипович, образованней вас во всем городе никого нет». – «Это по нашей дикости так кажется. Я-то вот сам чувствую, как много мне надо учиться. Ну, что там, отдавайте». Тут Настасья Кузьминична объявилась: «Пожалуйте чай пить». За чаем я ему про начетчика нашего. «Начетчик не советует: совратится, говорит». А Евстигней Осипович даже рассердился: «Вот у меня то же было. Покойный родитель хотел меня в Москву отдать – тетка там жила, учиться – простор. Так эти наши греховодники: «Не моги отдавать, совратится, древлего благочестия лишится». Так и сбили родителя». Ну, побеседовали мы еще с ним, – перебил ведь он меня иконами-то. Из Москвы привез две: Смоленскую, новгородского дела, и Николу, письма строгановского. Ну что за иконы!..

– Так как же насчет Витьки-то? – не утерпев, перебил дедушку Иван Михайлович.

Старик покосился на сына.

– Что же, надо быть, придется отдать. Видно, быть по-твоему!

Застонала бабушка:

– Ну, пропала его головушка! Родили его на горе горькое!

Дед глянул на нее сурово:

– Помолчи, баба! Все мы родимся на горе горькое. Тут главное дело в тебе будет, Иван! Чтоб ты его в струне держал.

– Дедушка, я буду реалистом? – закричал Витька, не утерпел.

– А, ты тоже здесь? Будешь ералистом. Только покуда говорят старшие, свово носа в разговор не суй.

Витька выскочил из комнаты, задыхаясь от восторга. И темным коридором, потом по лестнице вниз, в кухню. Там – за столом – пять темных женщин сидят у самовара. Заулыбались навстречу Витьке искательно. Витька им в лицо:

– А меня отдают в реальное!

Лица у старух вытянулись, глаза глянули испуганно.

– Дедушка сказал: отдадут.

И, попрыгав, он бросился назад в дверь, по лестнице – вверх, и коридором – в комнаты. Дед, бабушка, отец и мать тихонько разговаривали. Витька с разбегу прыгнул к деду и схватил его за шею, спрятал свое счастливое лицо в его бороде.

– Что ты, дурачок? Ну? Ишь радуется! Несмышленыш еще…

Он осторожно прижал к себе Витьку и весь улыбался.

– Я каждый день на лошади в училище буду ездить, – выпалил Витька.

– Это как придется, – улыбнулся дед.

И, помолчав немного, сказал:

– Дед-то без порток в его пору щеголял, а внучек-то… обязательно ему на лошади. Да-а! А тятяша-то мой в лаптях в город пришел… Эге-ге-ге, времена-то как меняются!

…Боялся Витька попов, как бога. Боялся их волосатых голов, их голосов ревучих, рад был убежать и спрятаться где-нибудь в уголке сада, когда они толпой приходили в дом. Но хорошо было: на него никто не смотрел, с ним никто не говорил, когда приходили попы прежде. А вот на этот раз только ради Витьки дед с папой и решили отстоять обедню в дому по случаю начатия большой Витькиной учебы. Все эти дни, как узнал Витька про реальное, – узнал, что он теперь законный ученик приготовительного класса, – небывалое торжество захватило его от пят до маковки. Пусть бабушка поплачет, ежели ей хочется, а Витька – реалист! Вот только эти попы! Затомился Витька, когда увидал, что в зале занавешивают скатертью портрет барина-трубокура, а в дальней комнате – в молельной – перед темной большой иконой владычицы накрывают стол широкими полотенцами, зажигают все лампады; бабушка, мама, старухи, Фимка надели сарафаны, мама даже шелковую белую шаль надела. И на Витьку надели сапоги с высокими голенищами и черный кафтанчик-сорокосборку – сорок сборок в талии. Мама велела Фимке расчесать Витьке голову и погуще намазать волосы деревянным маслом. Неловко и чуть страшно стало Витьке. Дед и Филипп приехали из сада, оба суровые и торжественные. Дед увидал внука, спросил ласково-сурово:

– Нарядился?

Оба прошли в молельню. Витька за ними. Дед долго молился, потом развернул белый узел, вынул оттуда темную икону Спаса в серебряной чеканной ризе. Эта икона – дедушкина гордость; слыхал Витька, как говорили про нее не раз и не два: говорили, икона эта письма рублевского, а что оно значит, письма рублевского, Витька расспросить не удосужился. Икона как икона: темная и старая.

Вдруг в молельню поспешно вошла Фимка, сказала испуганным голосом:

– Приехали!

У Витьки заныли ноги от тоски, но пошел он за дедом, за мамой, за папой, за Фимкой в переднюю. Там уже полно было народа – все в черных кафтанах-сорокосборках, большие, бородатые, в картузах.

Седобородый снял картуз, и Витька с удивлением увидел, как у него из-под картуза выскочила кулижка, развернулась кулижка – стала маленькой седенькой косичкой. Старик поймал ее тремя пальцами и потеребил: поправляя, чтобы не торчала она вверх. И другие снимали картузы и оправляли волосы, высвобождая спрятанные в них косички. Увидали деда, не торопясь все полезли к нему и долго ликовались: целовались крест-накрест.

– Как господь милует?

– Пока грехам терпит.

– Давненько не видались! Э, отец Григорий, иней и на твою голову начал садиться.

– Ничего не поделаешь. Божьи пути. Текёт время.

– Я тоже вот – седьмой десяток стукнул. Ровно на тройке скачут года. Вот уж, внучка в училищу определяю.

– Что ж, дело будто не плохое. Хоша многие из наших и недолюбливают этого.

– Пожалуйста, покорнейше прошу!

Все толпой, чуть церемонясь и уступая старикам дорогу, пошли в молельню. За ними со всего дома потянулись старухи, Митревна, кухарка Катя, Храпон, тоже причесанный, тоже в кафтане, с таким серьезным лицом, что Витька удивился, потому что Храпон всегда зубы скалил. Другой кучер, Петр, стоял в зале, не решаясь идти за всеми, потому что он был в жилетке, из-под которой рубаха спускалась почти до колен. А кафтан Петр пропил. Отец прошел поспешно через залу, позвал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю