355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грин » Том 3. Рассказы 1917-1930. Стихотворения » Текст книги (страница 47)
Том 3. Рассказы 1917-1930. Стихотворения
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:36

Текст книги "Том 3. Рассказы 1917-1930. Стихотворения"


Автор книги: Александр Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 48 страниц)

Тюремная старина

После того как я вернулся с Урала, прошли осень и зима. Я опять не мог никуда устроиться, жил кое-где на деньги отца в тесной, дешевой комнате и плохо соображал о том, как же мне быть.

Один раз я заработал несколько рублей, взяв подряд сделать для Народного дома к рождеству гирлянды из еловых ветвей. Я работал со своим школьным приятелем Назарьевым, человеком тоже «без определенных занятий». Дня в два мы сделали свое дело и получили десять рублей, считая себя некоторое время богачами. Иногда удавалось переписать роли для театра или больничную смету, но в общем на свои заработки прожить я не мог. Как началась весна, лед реки Вятки пошел, я отправился в контору судовладельца Булычева и записался матросом на баржу, с жалованьем десять рублей на своих харчах, причем условие было такое: восемь рублей ежемесячно, а два рубля удерживались до конца навигации и не выдавались, если матрос уходил раньше отправки баржи на зиму в затон.

Я сдал паспорт, получил два рубля задатку и через несколько дней попал на этой барже, груженной овсом, в Нижний Новгород, где шли приготовления к ярмарке. Там нас всех четверых и водолива тоже заставили работать на берегу, таскать так называемый «подтоварник», т. е. толстые жерди. Они укладываются на земле рядами, а на них кладется товар – мешки, тюки, прикрываемые брезентом.

Мы, человек тридцать с разных барж, жили в деревянной казарме, спали на полу и питались единственно черным хлебом и супом из картофеля с луком. Между тем рыжий, злой приказчик будил нас в четыре часа утра, а ради пущей лютости этого безобразия посылал будить нас своего сына, мальчишку лет двенадцати, который нагло издевался, когда рабочие поднимались в такую рань очень неохотно. Мы же не смели его бранить, боясь отца этого зловредного мальчика.

Я не стерпел и устроил, при общем одобрении, следующее.

К нам, на второй этаж казармы, вела деревянная лестница, люк которой был огорожен вверху деревянными перилами. Я встал рано, поставил на перила чайник с горячей водой (куб затапливался в три часа ночи), а от чайника провел нитку вниз, к протянутой горизонтально над ступенями другой нитке. Расчет оказался точен: как только стал подниматься по лестнице рыжий сын рыжего отца, чайник перевернулся, и кипяток хлестнул на голову нашего угнетателя.

Никто не спал в эту минуту. Все слушали, как кричит идиот, возомнивший, что он может командовать взрослыми и усталыми людьми.

Почти немедленно все сели пить чай в глубоком молчании, предшествующем скандалу. Тотчас же ворвался рыжий отец рыжего сына. На его крик: «Кто подстроил эту штуку?» – к чести остальных рабочих надо сказать, что все умолкли, лишь я один сказал: «Это я!» Рыжий отец рыжего сына вился вокруг меня с кулаками и матерной бранью, грозил участком, Сибирью, исходил потом и слюной, но тронуть меня не посмел. Я сказал: «Если ты меня тронешь, не быть тебе живому».

Гроза прошла. Меня, конечно, рассчитали, и на пустой барже, буксируемой пароходом, я вернулся в Вятку. Расчету я получил два рубля.

Прошло лето, а осенью отец спросил меня: «Саша, что же ты думаешь делать?»

Что мог сказать я ему? Мне было смертельно жаль старика отца, всю жизнь свою трудовую положившего на нас, детей, и в особенности на меня – первенца, от которого ждали, что он будет инженером, доктором, генералом…

– Я пойду в солдаты, – сказал я, хотя не подлежал воинской повинности.

Отец был искренне рад. Меня отдали в солдаты, причем, так как я не выходил в объеме груди на четверть вершка, отложили прием на март следующего года. Затем канцелярия воинского начальника всосала меня своими безукоризненными жабрами, и я поехал среди других, таких же отсрочников, в город Пензу, через Челябинск и так далее.

Я прослужил в солдатах около года, в следующем, 1902 году, я убежал.

Моя служба прошла под знаком беспрерывного и неистового бунта против насилия. Мечты отца о том, что дисциплина «сделает меня человеком», не сбылись. При малейшей попытке заставить меня чистить фельдфебелю сапоги, или посыпать опилками пол казармы (кстати сказать – очень чистой), или не в очередь дневалить я подымал такие скандалы, что не однажды ставился вопрос о дисциплинарных взысканиях. Рассердясь за что-то, фельдфебель ударил меня пряжкой ремня по плечу. Я немедленно пошел в околоток (врачебный пункт), и по моей жалобе этому фельдфебелю врач сделал выговор. На исповеди я сказал священнику, что «сомневаюсь в бытии бога», и мне назначили епитимию: ходить в церковь два раза в день, а священник, против таинства исповеди, сообщил о моих словах ротному командиру.

Командир был хороший человек, – пожилой, пьяница и жулик, кое-что брал из солдатского порциона, но он был хороший человек. Он скоро повесился на поясном ремне, когда его привлекли к суду.

Я был очень удивлен, когда взвод наш по приказанию ротного командира был выстроен в казарме и ротный произнес речь:

«Братцы, вы знаете, что есть враги отечества и престола. Среди вас есть такие же. Опасайтесь их», – и так далее и грозно посматривал на меня. Но что в этом? Грустно мне было слушать эти слова.

Лагерные занятия прошли хорошо. Между прочим, я брал из городской библиотеки книги. Однажды к моей постели подошел взводный, развернул том Шиллера и, играя ногами, зевая, грозно щурясь, ушел. Я был стрелком первого разряда. «Хороший ты стрелок, Гриневский, – говорил мне ротный, – а плохой ты солдат».

На меня напала куриная слепота, особый вид малокровия, при котором после захода солнца человек ничего не видит. К тому времени я познакомился с вольноопределяющимся

Студенцовым, социалистом-революционером. Он не раз водил меня на конспиративную квартиру, где шли семинары и студенты давали мне читать «Солдатскую памятку» Л. Толстого и еще кое-что. Я был поражен новизной понятий. Все, что я знал о жизни, повернулось разоблаченно – таинственной стороной; энтузиазм мой был беспределен, и по первому предложению Студенцова я взял тысячу прокламаций, разбросав их во дворе казармы…

Однако надо сказать, что это дело было уже зимой, а летом, не стерпев «дисциплины», я бежал со службы при помощи того же Студенцова, давшего мне три рубля, штатскую фуражку и розовую ситцевую рубашку.

Куриная слепота меня чуть не подвела. Когда я вышел из лагеря, то в темноте забрался в чей-то свинарник, и свиньи подняли такой гвалт, что лишь наудачу, вслепую выбрался я через забор к речке. По пояс в воде перешел я ее, бросил на берегу свою шинель, казенную фуражку, ощупью переоделся, лег и стал ждать рассвета.

Впоследствии, когда меня искали, решили, что я утопился, всю речку обшарили, а я был уже далеко, – отшагал и проехал…

Стихотворения

Элегия
 
Когда волнуется краснеющая Дума
И потолок трещит при звуке ветерка,
И старцев звездный хор из лож глядит угрюмо
Под тенью фиговой зеленого листка;
 
 
Когда кровавою росою окропленный,
Румяным вечером иль в утра час златой,
Зловещим заревом погрома озаренный,
Мне Крушеван кивает головой;
 
 
Когда министр, почуявший отвагу
Перед своим восторженным райком,
Какую-то таинственную сагу
Лепечет мне суконным языком, —
 
 
Тогда смиряется души моей тревога,
И, затаив мечты о воле и земле
И истребив морщины на челе,
Сквозь потолок я вижу бога.
 
Мотыга
 
Я в школе учился читать и писать.
Но детские годы ушли.
И стал я железной мотыгой стучать
В холодное сердце земли.
Уныло идут за годами года,
Я медленно с ними бреду,
Сгибаясь под тяжестью жизни – туда,
Откуда назад не приду.
Я в книгах читал о прекрасной стране,
Где вечно шумит океан,
И дремлют деревья в лазурном огне,
В гирляндах зеленых лиан.
Туда улетая, тревожно кричат
Любимцы бродяг – журавли…
А руки мотыгой железной стучат
В холодное сердце земли.
Я в книгах читал о прекрасных очах
Красавиц и рыцарей их,
О нежных свиданьях и острых мечах,
О блеске одежд дорогих;
Но грязных морщин вековая печать
Растет и грубеет в пыли…
Я буду железной мотыгой стучать
В железное сердце земли.
Я в книгах о славе героев узнал,
О львиных, бесстрашных сердцах;
Их гордые души – прозрачный кристалл,
Их кудри – в блестящих венцах.
Устал я работать и думать устал,
Слабеют и слепнут глаза;
Туман застилает вечернюю даль,
Темнеет небес бирюза,
Поля затихают. Дороги молчат.
И тени ночные пришли…
А руки – мотыгой железной стучат
В холодное сердце земли.
 
Единственный друг

Верочке


 
В дни боли и скорби, когда тяжело
И горек бесцельный досуг, —
Как солнечный зайчик, тепло и светло
Приходит единственный друг.
 
 
Так мало он хочет… так много дает
Сокровищем маленьких рук!
Так много приносит любви и забот,
Мой милый, единственный друг!
 
 
Как дождь, монотонны глухие часы,
Безволен и страшен их круг;
И все же я счастлив, покуда ко мне
Приходит единственный друг.
 
 
Быть может, уж скоро тень смерти падет
На мой отцветающий луг,
Но к этой постели, заплакав, придет
Все тот же единственный друг.
 
«За рекой в румяном свете…»
 
За рекой в румяном свете
Разгорается костер.
В красном бархатном колете
Рыцарь едет из-за гор.
 
 
Ржет пугливо конь багряный,
Алым заревом облит,
Тихо едет рыцарь рдяный,
Подымая красный щит.
 
 
И заря лицом блестящим
Спорит – алостью луча —
С молчаливым и изящным
Острием его меча.
 
 
Но плаща изгибом черным
Заметая белый день,
Стелет он крылом узорным
Набегающую тень.
 
Первый снег
 
Над узким каменным двором
Царит немая тишь.
На высоте, перед окном,
Белеют скаты крыш.
Недолгий гость осенней мглы
Покрыл их, первый снег,
Гнездя на острые углы
Пушистый свой ночлег.
 
 
Он мчится в воздухе ночном
Как шаловливый дух,
Сверкает, вьется за окном
Его капризный пух.
И скользкий камень мостовой,
И оголенный сад
Он схоронил бесшумно в свой
Серебряный наряд.
 
 
Пусть завтра он исчезнет, пусть
Растает он чуть свет;
Мне сохранит немая грусть
Его мгновенный след;
Волненья девственных надежд
Я провожу, смеясь,
Как белизну его одежд,
Затоптанную в грязь.
 
Военный летчик
 
Воздушный путь свободен мой;
Воздушный конь меня не сбросит,
Пока мотора слитен вой
И винт упорно воздух косит.
Над пропастью полуверсты
Слежу неутомимым взором
За неоглядным, с высоты
Географическим узором.
Стальные пилы дальних рек
Блестят в отрезах желтых пашен.
Я мимолетный свой набег
Стремлю к массивам вражьих башен.
На ясном зареве небес
Поет шрапнель, взрываясь бурно…
Как невелик отсюда лес!
Как цитадель миниатюрна!
Недвижны кажутся отсель
Полков щетинистые ромбы,
И в них – войны живую цель —
Я, метясь, сбрасываю бомбы.
Германских пуль унылый свист
Меня нащупывает жадно.
Но смерклось; резкий воздух мглист,
Я жив и ухожу обратно.
Лечу за флагом боевым
И на лугу ночном, на русском,
Домой, к огням сторожевым,
Сойду планирующим спуском.
 
Военный узор
Выступление
 
Волнуя синие штыки,
Выходят стройные полки.
Повозки движутся за ними,
Гремя ободьями стальными.
В чехлах орудий длинный ряд,
Лафеты, конницы отряд,
Значки автомобильной роты,
И трубачи, и пулеметы,
Фургоны Красного Креста —
Походной жизни пестрота.
 
Дорога
 
За перелеском лес угрюмый.
За лесом поле. Средь ракит
Река осенняя блестит,
И, полон боевою думой,
С солдатом шепчется солдат:
 «Назавтра битва, говорят…»
 
Привал
 
Дымится луч; бросают тени
Уступы облачные гор;
Стрелок, в траву став на колени,
Разжечь торопится костер.
А там – стреноженные кони,
Походный залучив уют,
Траву росистую жуют.
У котелка гуторят:
 «Ноне Чайку попил, поел – да спать…
Заутра немца донимать».
 
Палатка
 
Офицера, услав секреты,
Сидят в палатке при огне,
И двигаются силуэты
На освещенном полотне.
«Вперед продвинулись отлично,
А флангом влево подались,
Австрийцы живо убрались».
«Ложитесь, юноша, ложитесь!
Кто знает – завтра…»
«Не дразнитесь,
Обстрелян, ко всему готов…
Позвольте спичку, Иванов…»
 
Ночь
 
В ночной дозор идут пикеты.
Все спит. Загадочна луна.
Во сне все тот же сон: война.
Ночные тени… Полусветы.
Печальный крик лесной совы
Да храп усталой головы…
 
Бой
 
Орудие, в ударе грома,
Дымясь, отпрянуло назад.
Визжа, уносится снаряд
И брызгами стального лома
Крушит сверкающий окоп.
Пылает бой… Воздушных троп,
Гранат чужих не замечая,
Спеша, огонь огнем встречая,
Артиллеристы у орудий,
В пылу поймать успев едва
Команды резкие слова,
Как черти… Тяжко дышат груди,
Лафета скрип и стали звон,
Шипенье пуль, сраженных стон,
Земля и кровь, штыки и гривы,
Шрапнели яростные взрывы —
Слились в одно… И стал слабей
Огонь германских батарей.
 
Отрывок из Фауста

Фауст

 
Мне скучно, бес.
 

Мефистофель

 
Невесело и мне.
 

Фауст

 
К Ауэрбаху что ль?
 

Мефистофель

 
Сомнительно, – зане
Иссякли се детва.
Денег нет в мошне.
В аду не верят в долг, учли момент печальный.
Хотя я черт, – но черт национальный.
 

Фауст

 
Ну, к Маргарите?
 

Мефистофель

 
В Ревеле она
Матчиш танцует коммерсантам
И, кажется, пьяна.
Ее вчера с немецким адъютантом
Я видел в Мюнхене, а давеча – в Нанси,
На крыше, с телеграфом;
Работает не за одно «мерси»
С каким-то – черт их унеси! —
Международным графом.
 

Фауст

 
Что там чернеет? Посмотри!
 

Мефистофель

 
Корабль германский трехмачтовый,
На мину налететь готовый;
На нем мерзавцев сотни три,
Портрет Вильгельма, сухари,
Воды холодной сто ушатов
Да груз немецких дипломатов.
 

Фауст

 
Всё утопить!
 
Звери о войне
Медведь
 
Вчера охотники стрельбу по мне открыли,
Да как! Не пулями, а сундуками били!
Я, знаете, дремал;
Вдруг, в полуночный час, «трах, трах!» —
Запело здорово в ушах.
От страха я упал.
Куда ни повернись – все «бум!» да «бум!».
Побрел я наобум.
Меж тем – то сбоку трахнет,
То чуть не под носом, визжит, свистит и пахнет
Ужасной гарью. Наконец, прошло
Сметенье леса; в норму все вошло.
Иду я перелеском,
Смотрю: охотник спит, ружье играет блеском…
Затрясся я – однако подошел,
Обнюхал… Мертв он был, – я мертвеца нашел!
Ну, думаю, попал в себя случайно!
Однако ж подозрительная тайна
Явилась далее: здесь много было их
Все мертвых и в крови – охотников таких…
 
Белка
 
А белка, ворочая шишку,
Пропела кокетливо мне:
«Я этого бедного мишку
Вполне понимаю, вполне!
Теперь шутники, для потехи,
Лес темный исследовав весь,
Свинцовые стали орехи
Нам, белкам, разбрасывать здесь.
Но странно смотреть на иного
Бредущего тут шутника, —
Когда он упал, и немного
Дрожит, замирая, рука…
Он в полости нежной и зыбкой
Бледнея отходит ко сну.
И смотрит с застывшей улыбкой,
Как я пробегаю сосну».
 
Блоха и ее тень

Вольное подражание г-ну Штирнеру в его произведении «Единственный и его достояние»

 
Блоха скакнула на два фута…
Вот красота!
Блохой счастливая минута
Пережита!
Но кто-то черненький, с ней рядом,
Свершив прыжок,
Как и она, виляет задом
И чешет бок…
Вот огорченье! Вот тревога!
Блоха – дуплет,
Четыре фута… Слава богу —
Нахала нет?!
Блоха косится… побледнела…
Ах! Что за черт?!
Тень тут и заслонила тело,
Побив рекорд…
Да, на полкорпуса отстала
Моя блоха!
Клопы смеются: «Проскакала!
Хи-хи! Ха-ха!»
И вот – прыжок восьмифутовый
Готова снесть, —
Блоха пустилась в риск фартовый,
Спасая честь;
Но сверхнадрыва рой блошиный
Ей не простил…
«Блохой, мол, будь, а не машиной!»
И умертвил.
Сердечный вздох печально бросил
Над трупом сим…
Капут блохе… Прощенья просим
Засим…
 
Дон-Кихот
(Гидальго-поэма)
 
Нет! Не умер Дон-Кихот!
Он – бессмертен; он живет!
Не разжечь ли в вас охоту
Удивиться Дон-Кихоту?!
Ведь гидальго славный жив,
Все каноны пережив!
 
 
Каждый день на Росинанте
Этот странный человек,
То – «аллегро», то – «анданте»,
Тянет свой почтенный век.
 
 
Сверхтяжелую работу
Рок дал ныне Дон-Кихоту:
Защищать сирот и вдов
Был герой всегда готов,
Но, когда сирот так много
И у каждого порога
В неких странах – по вдове,
Дыбом шлем на голове
Может встать – при всем желаньи
Быть на высоте призванья.
А гидальго – телом хил,
Духом – Гектор и Ахилл.
Он, к войскам не примыкая,
Не ложась, не отдыхая,
Сам-один – везде, всегда,
Где в руке его нужда;
Где о подвиге тоскуют —
Дон и Россинант рискуют.
 
 
Колдунов на удивленье
Производит вся земля;
Век шестнадцатый – в сравненьи
С нашим веком – просто тля.
О старинном вспомнить странно,
Дети – Астор и Мерлин;
Вот лежит в заре туманной —
Злой волшебник Цеппелин;
Дале – оборотней туча,
Изрыгая с ревом сталь,
Тяжковесна и гремуча,
На колесах мчится вдаль.
И – подобие дракона —
(а вернее – он и есть!)
Туча мрачная тевтона
Отрицает стыд и честь.
Там – разрушены соборы
Черной волей колдуна,
Там – везут солдаты-воры
Поезд денег и вина;
Там – поругана девица,
Там – замучена жена,
Там – разрушена больница,
И святыня – свержена!
 
 
А гидальго Дон-Кихот
Продолжает свой поход.
То разбудит часового
От предательского сна,
То эльзасская корова
Им от шваба спасена;
То ребенку путь укажет
Он к заплаканной семье,
То насильника накажет,
То проскочет тридцать лье
Под огнем, с пакетом важным,
То накормит беглеца,
То в бою лихом и страшном
В плен захватит наглеца…
 
 
Очень много дел Кихоту;
Там он – ранен, мертв он – тут;
Но – пошлет же Бог охоту —
Воскресает в пять минут!
Так, от века и до века,
Дон-Кихот – еще не прах;
Он – как сердце человека
В миллионах и веках.
 
О чем пела ласточка
 
Как-то раз в кругу семейном, за вечерним самоваром
Я завел беседу с немцем – патриотом очень ярым.
Он приехал из Берлина, чтобы нам служить примером —
С замечательным пробором, кодаком и несессером.
Он привез супругу Эмму с «вечно женственным», в кавычках,
С интересом к акушерству и культурностью в привычках.
Разговор как подобает все вокруг культуры терся…
На германском идеале я застенчиво уперся.
Снисходительной усмешкой оценив мою смиренность,
Он сказал: «Мейн герр, прошу вас извинить за откровенность,
Чтоб понять вы были в силах суть культурного теченья,
Запишите на блокноте золотое изреченье.
Изреченье – излеченье от экстаза и от сплина:
Дисциплина – есть культура, а культура – дисциплина.
Дети, кухня, кирха, спальня – наших женщин обучают;
Дисциплина, кайзер, пфенниг – им в мужчинах отвечают.
Идеал национальный мы, конечно, ставим шире:
От Калькутты до Марселя, от Марселя до Сибири.
Вы народ своеобразный, импульсивно-неприличный,
Поэтически-экстазный и – увы – нигилистичный.
Гоголя и Льва Толстого изучал я со вниманьем…
Поразительно! Писали с несомненным прилежаньем…»
Я пустил в него стаканом (ты б стерпеть, читатель, смог ли?).
Он гороховые брюки подтянул, чтоб не подмокли.
И, картинно улыбаясь, молвил: «Пятна от тэина
Выводить рекомендую только с помощью бензина».
 
 
P. S. Стиль подделываю Гейне с тем намеком, что за Вислой
Сей талант великолепный признают с усмешкой кислой.
А поэтому полезно изучать, для просвещенья:
В людоедских прусских школах все его произведенья.
 
Эстет и щи
Басня
 
Однажды случилось, что в неком эстете
Заснула душа.
Вздремнула, заснула и в сне потонула,
Забыв все на свете,
Легонько и ровно дыша.
 
 
Здесь следует оговориться,
Пока душе эстета спится:
Что значит, собственно, эстет?
Ответ:
Эстет – кошмарное, вульгарное созданье,
Природы антраша и ужас мирозданья.
Он красоту – красивостью сменил,
Его всегда «чарующе» манил
Мир прянично-альфонс-ралле картинок,
Альбомов и стихов, духов, цветов, ботинок;
Его досуг – о женщине мечты;
Его дневник – горнило красоты;
Штаны – диагональ, пробор – мое почтенье,
Излюбленный журнал, конечно, «Пробужденье»…
Короче говоря —
От января до января —
Ходячая постель, подмоченная гнилью
С ванилью.
Словцо в сердцах, читатель, сорвалось,
Авось
Его редактор не заметит,
Сквозь пальцы поглядит… иль так… в уме отметит.
Ну, далее… Эстета на войну Берут; стригут
пробор, отвозят за Двину,
За Вислу – и пошло. Эстет зубную щетку
Молитвенно хранит и порошка щепотку
От крыс, клопов и блох.  И зеркальце при нем
 
 
Последний дар души, что ночью спит и днем.
Эстетово в окопах тело
Обтерлось, наконец, и кашу лупит смело,
Хоть ранее поворотило б нос
От рубленных котлет (от отбивных – вопрос).
Однажды, после перехода,
К позиции подъехала подвода
С походной кухней. Хлещет щи эстет…
Проснулась вдруг душа, скорбит, а он в ответ:
«Коль щей не буду есть – умру, прощай, красивость
Смири, душа, спесивость!»
Тогда души услышал он слова:
«Пустая голова!
О том лишь я скорблю, что щей осталось мало,
А то я б за двоих душевно похлебала!»
Мораль обязан я сей басни показать:
Щи были хороши; душа же – как сказать?..
 
Письмо литератора Харитонова к дяде в Тамбов
 
Я, милый дядя, безутешен,
Мое волнение пойми:
Военным я рассказом грешен:
«О немце, – написал, – в Перми»…
 
 
Я пал, и пал довольно низко,
И оправданий не ищу;
Пал как голодная модистка
С желудком, воззванным к борщу.
 
 
Пусть те, кто в этом черном деле
Готовы благосклонно ржать,
Кричат, что нужно в черном теле
Литературу содержать!
 
 
Пиши, журнальный пролетарий,
«Окопы» эти – без числа,
Но рассмотри, какой динарий
Тебе фортуна поднесла.
 
 
Конечно, в повседневном звоне
Он принесет насущный прок,
Но обожжет тебе ладони
И в горле встанет поперек.
 
 
Ведь эта подлая монета,
Оплата скромных жвачных блюд,
Цена бифштекса и омлета —
Мзда за невежество и блуд.
 
 
Когда ты, черт, сидел в траншее?
Когда в атаку ты ходил?
Ты только, не жалея шеи,
В энциклопедии удил!
 
 
Я, дядя, пал довольно низко
И оправданий не ищу,
Но, опростав борщную миску,
Пищеварительно дышу.
 
 
А тем, кто сделал из искусства
Колючей проволоки ряд,
Все человеческие чувства
Проклятье черное вопят.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю