Текст книги "Том 3. Рассказы 1917-1930. Стихотворения"
Автор книги: Александр Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц)
Голос и глаз
Слепой лежал тихо, сложив на груди руки и улыбаясь. Он улыбался бессознательно. Ему было велено не шевелиться, во всяком случае, делать движения только в случаях строгой необходимости. Так он лежал уже третий день с повязкой на глазах. Но его душевное состояние, несмотря на эту слабую, застывшую улыбку, было состоянием приговоренного, ожидающего пощады. Время от времени возможность начать жить снова, уравновешивая себя в светлом пространстве таинственной работой зрачков, представляясь вдруг ясно, так волновала его, что он весь дергался, как во сне.
Оберегая нервы Рабида, профессор не сказал ему, что операция удалась, что он, безусловно, станет вновь зрячим. Какой-нибудь десятитысячный шанс обратно мог обратить все в трагедию. Поэтому, прощаясь, профессор каждый день говорил Рабиду:
– Будьте спокойны. Для вас сделано все, остальное приложится.
Среди мучительного напряжения, ожидания и всяких предположений Рабид услышал голос подходящей к нему Дэзи Гаран. Это была девушка, служившая в клинике; часто в тяжелые минуты Рабид просил ее положить ему на лоб свою руку и теперь с удовольствием ожидал, что эта маленькая дружеская рука слегка прильнет к онемевшей от неподвижности голове. Так и случилось.
Когда она отняла руку, он, так долго смотревший внутрь себя и научившийся безошибочно понимать движения своего сердца, понял еще раз, что главным его страхом за последнее время стало опасение никогда не увидеть Дэзи. Еще когда его привели сюда и он услышал стремительный женский голос, распоряжавшийся устройством больного, в нем шевельнулось отрадное ощущение нежного и стройного существа, нарисованного звуком этого голоса. Это был теплый, веселый и близкий душе звук молодой жизни, богатый певучими оттенками, ясными, как теплое утро.
Постепенно в нем отчетливо возник ее образ, произвольный, как все наши представления о невидимом, но необходимо нужный ему. Разговаривая в течение трех недель только с ней, подчиняясь ее легкому и настойчивому уходу, Рабид знал, что начал любить ее уже с первых дней; теперь выздороветь – стало его целью ради нее.
Он думал, что она относится к нему с глубоким сочувствием, благоприятным для будущего. Слепой, он не считал себя вправе задавать эти вопросы, откладывая решение их к тому времени, когда оба они взглянут друг другу в глаза. И он совершенно не знал, что эта девушка, голос которой делал его таким счастливым, думает о его выздоровлении со страхом и грустью, так как была некрасива. Ее чувство к нему возникло из одиночества, сознания своего влияния на него и из сознания безопасности. Он был слеп, и она могла спокойно смотреть на себя его внутренним о ней представлением, которое он выражал не словами, а всем своим отношением, – и она знала, что он любит ее.
До операции они подолгу и помногу разговаривали. Рабид рассказывал ей свои скитания, она – обо всем, что делается на свете теперь. И линия ее разговора была полна той же очаровательной мягкости, как и ее голос. Расставаясь, они придумывали, что бы еще сказать друг другу. Последними словами ее были:
– До свидания, пока.
– Пока… – отвечал Рабид, и ему казалось, что в «пока» есть надежда.
Он был прям, молод, смел, шутлив, высок и черноволос. У него должны были быть – если будут – черные блестящие глаза со взглядом в упор. Представляя этот взгляд, Дэзи отходила от зеркала с испугом в глазах. И ее болезненное, неправильное лицо покрывалось нежным румянцем.
– Что будет? – говорила она. – Ну, пусть кончится этот хороший месяц. Но откройте его тюрьму, профессор Ребальд, прошу вас!
Когда наступил час испытания и был установлен свет, с которым мог первое время бороться неокрепшим взглядом Рабид, профессор и помощник его и с ними еще несколько человек ученого мира окружили Рабида.
– Дэзи! – сказал он, думая, что она здесь, и надеясь первой увидеть ее. Но ее не было именно потому, что в этот момент она не нашла сил видеть, чувствовать волнение человека, судьба которого решалась снятием повязки. Она стояла посреди комнаты как завороженная, прислушиваясь к голосам и шагам. Невольным усилием воображения, осеняющим нас в моменты тяжких вздохов, увидела она себя где-то в ином мире, другой, какой хотела бы предстать новорожденному взгляду, – вздохнула и покорилась судьбе.
Меж тем повязка была снята. Продолжая чувствовать ее исчезновение, давление, Рабид лежал в острых и блаженных сомнениях. Его пульс упал.
– Дело сделано, – сказал профессор, и его голос дрогнул от волнения. – Смотрите, откройте глаза!
Рабид поднял веки, продолжая думать, что Дэзи здесь, и стыдясь вновь окликнуть ее. Прямо перед его лицом висела складками какая-то занавесь.
– Уберите материю, – сказал он, – она мешает. И, сказав это, понял, что прозрел, что складки материи, навешенной как бы на самое лицо, есть оконная занавесь в дальнем конце комнаты.
Его грудь стала судорожно вздыматься, и он, не замечая рыданий, неудержимо потрясающих все его истощенное, належавшееся тело, стал осматриваться, как будто читая книгу. Предмет за предметом проходили перед ним в свете его восторга, и он увидел дверь, мгновенно полюбив ее, потому что вот так выглядела дверь, через которую проходила Дэзи. Блаженно улыбаясь, он взял со стола стакан, рука его задрожала, и он, почти не ошибаясь, поставил его на прежнее место.
Теперь он нетерпеливо ждал, когда уйдут все люди, возвратившие ему зрение, чтобы позвать Дэзи и, с правом получившего способность борьбы за жизнь, сказать ей все свое главное. Но прошло еще несколько минут торжественной, взволнованной, ученой беседы вполголоса, в течение которой ему приходилось отвечать, как он себя чувствует и как видит.
В быстром мелькании мыслей, наполнявших его, и в страшном возбуждении своем он никак не мог припомнить подробностей этих минут и установить, когда наконец он остался один. Но этот момент настал. Рабид позвонил, сказал прислуге, что ожидает немедленно к себе Дэзи Гаран, и стал блаженно смотреть на дверь.
Узнав, что операция удалась блестяще, Дэзи вернулась в свою дышащую чистотой одиночества комнату и, со слезами на глазах, с кротким мужеством последней, зачеркивающей все встречи, оделась в хорошенькое летнее платье.
Свои густые волосы она прибрала просто – именно так, что нельзя ничего лучше было сделать этой темной, с влажным блеском волне, и с открытым всему лицом, естественно подняв голову, вышла с улыбкой на лице и казнью в душе к дверям, за которыми все так необычайно переменилось. Казалось ей даже, что там лежит не Рабид, а некто совершенно иной. И, припомнив со всей быстротой последних минут многие мелочи их встреч и бесед, она поняла, что он точно любил ее.
Коснувшись двери, она помедлила и открыла ее, почти желая, чтобы все осталось по-старому. Рабид лежал головой к ней, ища ее позади себя глазами в энергическом повороте лица. Она прошла и остановилась.
– Кто вы? – вопросительно улыбаясь, спросил Рабид.
– Правда, я как будто новое существо для вас? – сказала она, мгновенно возвращая ему звуками голоса все их короткое, таящееся друг от друга прошлое.
В его черных глазах она увидела нескрываемую, полную радость, и страдание отпустило ее. Не произошло чуда, но весь ее внутренний мир, вся ее любовь, страхи, самолюбие и отчаянные мысли и все волнения последней минуты выразились в такой улыбке залитого румянцем лица, что вся она, со стройной своей фигурой, казалась Рабиду звуком струны, обвитой цветами. Она была хороша в свете любви.
– Теперь, только теперь, – сказал Рабид, – я понял, почему у вас такой голос, что я любил слышать его даже во сне. Теперь, если вы даже ослепнете, я буду любить вас и этим вылечу. Простите мне. Я немного сумасшедший, потому что воскрес. Мне можно разрешить говорить все.
В этот момент его, рожденное тьмой, точное представление о ней было и осталось таким, какого не ожидала она.
Русалки воздуха
I
В 1914 году пилот Раймонд Люкс получил приказание перелететь границу, высадив на условленном месте военного шпиона. Это предприятие, затеянное штабом, касалось важных военных тайн. Поэтому выбор остановился на отважном и осторожном Люксе.
Предварительно было установленно, что по ту сторону гор тянется обширное лесное плато, с луговиной внутри, довольно обширной для благополучного спуска. На этой луговине Люкс должен был ссадить шпиона, а затем вернуться обратно.
Столковавшись с шпионом, Люкс, перед тем как расстаться, спросил его:
– Вы не страдаете боязнью высоты? Я спрашиваю это потому, что за последнее время стал нервен; настроение пассажира действует на меня, и мне хотелось бы чувствовать за спиной нечто очень спокойное, подобное мешку с ватой.
Дагобер – так звали шпиона – возразил на это:
– Это уже не первый мой полет. Никакого беспокойства я вам не доставлю, будьте уверены.
С тем он ушел, а Люкс остался стоять возле ангара, где жил. Он был задумчив. Внешние впечатления, подобно птицам в пространстве, свободно рассекали его сознание. За ангаром солдат играл на гитаре. Через старинный вал было видно, как дышит в ночную синеву неба, желтым блеском, труба электрической станции. Гудел телеграфный провод; по шоссе двигался папиросный огонь. Люкс машинально твердил въевшийся отрывок стихотворения, который не покидал его, как часто и со всеми это бывает, дней десять:
На горной круче, где Не дотянуться рукой, На каменном отвесе Цветет эдельвейс.
В это время невидимый человек, выдавая свое приближение только шумом шагов, шел неторопливо к ангару. Наконец Люкс рассмотрел и узнал его. То был Катенар, тоже пилот, пожилой человек, некоторое время искавший в авиации смерти, по причинам, оставшимся неизвестными. Полеты вылечили его. «Я выветрился, – говаривал он приятелям, – я проветрился». Тем не менее след тайного потрясения еще блестел в его глубоко запавших глазах странным огнем.
Разговаривая, оба они зашли в помещение Люкса, стали пить и говорить о погоде…
– Погода будет хорошая, – сказал Катенар, – это я знаю потому, что моя простреленная нога ничем не дает себя чувствовать. Но я пришел не без особенной цели. Слушайте меня внимательно, а затем думайте, что хотите. Я не пустился бы ни с кем другим в подобные объяснения. Вы очень похожи на моего сына… хотя я уже не знаю, почему говорю это. Он сильно напоминал лицом мать. Как вы думаете, отчего молодые люди умирают на двадцатом году, только что вооружась всем необходимым для жизни? Хотя Бланш выглядела тоже удивительно юной. Вы полетите на Понмаль?
– Именно так, – сказал Люкс, – но почему вы знаете, что это – самое короткое расстояние?
– Я не знал. – Катенар несколько раз крупно отхлебнул из стакана, смотря в стол. – Но ведь мы говорили о северном направлении.
– Совершенно верно, – сказал Люкс, снимая плавающую в стеарине свечи моль, отчего, перестав трещать, огонь вновь стал теплиться спокойно. – Так что же Понмаль?
– А то, что, если вам дорога жизнь, огибайте проклятую гору как можно дальше. Бойтесь этой горы, Люкс. Я над ней был. Вы меня знаете. И я говорю вам совершенно серьезно, что миновать эту вершину благополучно может только глухой.
– Глухой? – спросил Люкс, думая, что ослышался. – Должно быть, это я глух, потому что не понял.
– Лучше, если ее минует слепой и глухой вместе, – продолжал Катенар. – Я поясню. Параллели и меридианы существуют действительно, хотя и не в виде правильных черт, так же существует нечто, именно над Понмаль. Сказать ли вам сразу? Будете вы хохотать или с миной сомнения упретесь в лоб пальцем, смотря на меня странно, с маленьким подозрением?
– Лучше пять слов, чем монолог, – сухо ответил Люкс.
Катенар откинулся, глубоко засунул руки в карманы брюк, скрестил ноги и полузакрыл глаза.
– Над Понмаль вы встретите воздушных русалок, – отчетливо проговорил он. – И услышите пение.
– Как?! – вскричал тихо Люкс. В то время, как он молчал, еще не зная, что сказать на это удивительное заявление, что-то нелепое и заманчивое сладким неприятным холодком коротко прошлось под его сердцем; затем исчезло.
– Что за черт! – пробормотал он наконец, пристально уставясь на Катенара. – Вы думаете, что я поверил? Чепуха. Чушь.
Катенар, схватив Люкса за руку выше локтя, крепко сжал:
– Простое предупреждение, – мягко сказал он, – внушит вам, может быть, более доверия к моим словам, чем подробный рассказ о пережитом мной лично над этим самым Понмаль; как мистификацию или как беспардонный вымысел слушали бы вы мои описания. Поэтому-то я ухожу; иначе наша беседа естественно остановится в заколдованном кругу; я буду молчать, вы – спрашивать. Прощайте. Избегайте Понмаль.
Он встал.
– Но… но вы сами не пострадали?! – спросил Люкс. – Иначе как вы могли бы предупреждать меня?!
– Ну, – возразил Катенар, – это было в день горя, когда я летел с мертвой душой. Умертвите душу – и Понмаль будет не страшен. Спокойной ночи.
Люкс хотел удержать его, но он отрицательно качнул головой и вышел. Летчик поморщился, пожал плечом; затем, без удовольствия выпив стакан вина, лег, не раздеваясь, на койку. Перед закрытыми глазами его торчало как бы острие громадного, неподвижного угла: странные слова Катенара. Он думал, что здравомыслящий человек не должен ничего думать обо всем этом. Здесь – именно потому, что он считал предосудительным думать, – несколько сказок рассмеялось ему в лицо плеском маленьких рук, выжимающих зеленые косы над утонувшим в черной воде месячным медным серпом. Но сказки он слышал в детстве. Теперь же ему было тридцать два года, и серп только отражался в реке.
II
Той ночью произошло событие, имевшее большое значение для Дагобера, который временно жил в особняке Преста, занимая две комнаты верхнего этажа. Когда Дагобер уснул, у темного раскрытого окна его спальни показалась осторожно движущаяся тень человека. Конечно, он пришел с дурными намерениями. Напряженная грация охотящейся кошки сквозила в его движениях; бесшумно, как дух, побыл он несколько минут около изголовья спящего и исчез тем же путем, каким забрался, связь между этим посещением и дальнейшим не совершенно ясна, – более – она никогда не сделалась ясной, так как простые совпадения играют большую роль; возвратимся к пилоту.
Летчик, разбуженный вестовым, объявившим о прибытии Дагобера, вышел из ангара одетый и вооруженный; выйдя, он увидел шпиона стоящим около аппарата; на Дагобере было плотно застегнутое клеенчатое пальто, шлем с наушниками и шарф; большие очки скрывали верхнюю часть лица. Люкс – человек дела – кивнул, пожал руку товарища и занялся приготовлениями. Проснувшийся мотор забарабанил по тишине предрассветной тьмы своей адской трелью; Люкс и Дагобер заняли места. Дагобер сидел сзади Люкса. Аппарат вздрогнул, скользнул по траве луга с распростертыми в полутьме белыми крыльями и, отделясь, понесся по восходящей линии к неправильному зубцу Понмаль, который на краю плоскогорья имел вид сторожевой башни. Небо светлело; легкие и чистые облака серебрили розовеющий горизонт.
Не более получаса было здесь пути в прямом направлении. С удовольствием ощущал Люкс, что аппарат хорошо слушается рулей, а мотор отчетливо и ровно оглушает привычное ухо, что ветер не силен. Здесь вспомнился ему Катенар, вчерашние слова которого среди утренней свежести тела и воздуха потеряли было свою острую причудливость, но теперь вновь привлекли сознание к задумчивой над ними работе. «Не летите над Понмаль», – было напечатано на горизонте, и Люкс пристально рассматривал эту строку внутри себя, взглядывая в то же время на медленно приближающуюся вершину так же спокойно, как спокойно передвигалась мрачная ее громада внизу. Вверху, ясно различимые глазом, парили, изредка колебля крыльями, четыре орла; гром мотора заставлял их время от времени передвигаться дальше вперед. Но они были, казалось, безотлучно на равном от Люкса расстоянии.
Теперь вершина была под ним. Он видел ее скалы, ее безлюдные, пылающие первым солнцем скаты и трещины. Еще думал он об опасных воздушных течениях, какие, в расстроенном уме Катенара, могли бы, если они есть, принять характер иных опасностей, как вдруг нечто, подобно мелькающим по ветру перьям, слабо застлало его взгляд, мешая смотреть. Лишь он тряхнул головой, как это делаем мы, когда, вызванное раздражением зрительного нерва, черное или цветное пятно так неприятно плавает перед нами в воздухе, как явление исчезло, но тотчас повторилось справа и слева.
Как стаи, кружащиеся спиралью, охватившей полнеба, перед ним и вокруг него метались бесчисленные крылатые существа с синими волосами, нагие и нежно отчетливые, как те звуки, которые сопровождали это ослепительное движение. Он слышал пение, перестав слышать мотор. Оно наслаждало не насыщая и похищало все, кроме жажды полного, неистового оглушения этой музыкой, надвигающей сладкую грозу.
Вне себя, не зная, что с Дагобером, и желая хотя бы взглядом передать ему свое состояние, Люкс обернулся. Руки его разжались, но машинально ухватился он снова за рычаги, – так странен был изменивший вдруг образ – спутник его: синие женские глаза увидел он за собой, прекрасное и томительное лицо, полное обещания, и синие, как само небо, отлетевшие по ветру пышные кудри. Белая рука взмахнула перед ним, что-то указывая; прозвучал смех.
– Да! – сказал он. – Да! – вкладывая в эти безумные слова всю безысходность своего восторга и жажды повиноваться с нежностью, не имеющей себе ничего равного. Уже не понимал и не сознавал он, что с ним, лишь знал твердо, что путь его сломан хороводом взлетающих все выше прекрасных и безумных созданий. Некоторое время аппарат шел под крутым углом вверх, затем смолк и рухнул вниз ребром, описывая кривую.
Из него выпало скорченное, подобно заснувшему ребенку, тело, опередило аэроплан и, падая, мертвым достигло земли. Казалось ему, что перед тем, как почувствовать задушившую его пустоту, кто-то кротко поцеловал его в ослепшие глаза; затем все исчезло.
Не с мертвой ли душой смотрим мы вверх? Но Люкс не был человек мертвой души, поэтому, приняв в нежном поцелуе прощание со всем, чем был полон и жил, мог бы – воскресни он – снова перелететь Понмаль, зная, что предстоит.
Дагобер сказал впоследствии, что у него среди прочих вещей неизвестным ночным вором был украден заведенный будильник, поставленный на пять утра. Он полетел на другой день с другим летчиком.
Как бы там ни было
Стало темно. Туча, помолчав над головой Костлявой Ноги, зарычала и высекла голубоватый огонь. Затем, как это бывает для неудачников, все оказалось сразу: вихрь, пыль, протирание глаз, гром, ливень и молния.
Костлявая Нога, или Грифит, постояв некоторое время среди дороги с поднятым кверху лицом, выражавшим презрительное негодование, сказал, стиснув зубы: – «Ну хорошо!», поднял воротник пиджака, снятого на гороховом поле с чучела, сунул руки в карманы и свернул в лес. Разыскивая густую листву, чтобы укрыться, он услыхал жалобное стенание и насторожился. Стенание повторилось. Затем кто-то, сквозь долгий вздох, выговорил: – «Будь прокляты ямы!»
Грифит сделал несколько шагов по направлению выразительного замечания.
Прислонившись к пню, сидел молодой человек в недурном новом летнем пальто, с хорошенькими усиками и румяным лицом. Охватив руками колено, он раскачивался из стороны в сторону с таким мучительным выражением, что Грифит почувствовал необходимость назвать себя.
– Позвольте представиться, – сказал он угрюмо, как будто посылал к черту. – В тех кругах, где вы не бываете, я известен под именем Костлявой Ноги. Мой отец ничего не знает об этом, так как его звали Грифит. Чем вы недовольны в настоящую минуту жизни?
– Тем, что свихнул ногу, – ответил молодой человек, смотря на серое, голодное лицо Грифита и переводя взгляд на ближайший толстый сук. – Я не могу больше идти. Боль страшная. Нога горит.
– Вы бы встали, – заметил Грифит.
Пострадавший злобно и тяжко крякнул.
– Бросьте шутки, – сказал он. – Лучше бегите по дороге на ферму – это полчаса ходьбы – и скажите там Якову Герду, чтобы прислал лошадь.
– На ферму «Лесная лилия»? – кротко спросил Грифит. – Ну нет, я не так глуп. Месяц назад я поспорил там с одним человеком. Я старательно обхожу эту ферму. Она мне не нравится. Прощайте.
– Как, – вскричал пострадавший, – вы бросите меня здесь?
– Почему же нет? Какое мне дело до вашей ноги? Ну, скажите, какое? – Грифит пожал плечами, сплюнул и отошел. Постояв под дождем, он вернулся, сморщась от раздражения. – Вот вы и пропадете тут, – сказал он грустным голосом, – и помрете. Прилетят птички, которые называются вороны. Они вас скушают. Кончено. Прощайте радости жизни!
Взгляд разъяренного кролика был ему ответом. – С людьми вашего сорта… – начал молодой человек, но Грифит перебил.
– Черт бы вас побрал! – сурово сказал он, схватив жертву под мышки и ставя на одной ноге против себя. – Прислонитесь пока к стволу. Я посмотрю. Вес легкий. Я вас снесу, но не на ферму – долой собак! – а где-нибудь поблизости. Там вы можете проползти на брюхе, если хотите.
– Удивительно, – пробормотал молодой человек, – зачем вы ругаетесь?
– Потому что вы осел. Почему вы не свернули себе шею? По крайней мере, мне не пришлось бы возиться с таким трупом, как вы. Ну, гоп, кошечка! С каким удовольствием я бросил бы в озеро ваше хлипкое туловище.
Говоря это, он с ловкостью и бережностью обезьяны, утаскивающей детеныша, взвалил жертву на плечи, дав ей обхватить шею руками, а свои руки пропустил под колени пострадавшего и встряхнул, как мешок. Взвизгнув от боли, молодой человек страдальчески рассмеялся. Его взгляд, полный ненависти, был обращен на грязный затылок своего рикши.
– Вы оригинал, но, как вижу, очень сильны, – проговорил он. – Я не забуду вашей доброты и заплачу вам.
– Заплатите вашей матери за входной билет в эту юдоль, – сказал Грифит, шагая медленно, но довольно свободно, по размытой дождем дороге. – Не нажимайте мне на кадык, паркетный шаркун, или я низвергну вас в лужу. Держитесь за ключицы. Так с высоты моей спины вы можете обозревать окрестность и делать критические замечания на счет моей манеры говорить с вами. Моя манера правильная. Я сразу узнаю человека. Как я увидел вашу лупетку, так стало мне непреоборимо тошно. Разве вы мужчина? Морковка, каротель, – есть такая сладенькая и пресная. Другой бы за десятую часть того, чем я вас огрел, вступил бы в немедленный и решительный бой, а вы только покрякиваете. Впрочем, это я так. Сегодня у меня дурное настроение.
Его ровный, угрюмый, дребезжащий голос, а также ощущение могучих мускулов, напряженных под коленями и руками жертвы, привели молодого человека в оторопелое состояние. Он трясся на спине Грифита с тоской и злобной неловкостью в душе, нетерпеливо высматривая знакомые повороты дороги.
Грифит, который эти дни питался случайно и плохо, стал уставать. Когда ноша сообщила ему, что ферма уже близко, он присел, ссадив жертву на траву, – отдохнуть. Оба молчали.
Молодой человек, охая, ощупывал распухшую у лодыжки ногу.
– Зачем шли лесом? – угрюмо спросил Грифит.
– Для сокращения пути. – Молодой человек попытался фальшиво улыбнуться. – Я там знаю все тропочки от Синего Ручья до Лесной Лилии. И вот, представьте себе…
– Полезай на чердак! – крикнул Грифит, вставая. – Эк разболтался! Не дрыгай ногой, чертов волосатик, сиди, если несут. – И он снова побрел, придумывая, как бы больнее растравить печень себе и своему спутнику. – Решительно мне не везет, – рассуждал он вслух, – тащить вместо мешка хлеба или свинины первого попавшегося ротозея, которому я от души желаю лишиться обеих ног, – это надо быть таким дураком, как я.
Дорога стала снижаться. Под ее уклоном блеснуло озеро с застроенным несколькими домами берегом.
– Ну, – сказал Грифит, окончательно ссаживая молодого человека, – катись вниз, к своему Якову Герду. Возьми палку. Ею подпирайся. Да не эту, остолоп проклятый, вот эту бери, прямую.
Он сунул отломанный от изгороди конец жерди.
– Вы… потише, – сказал вывихнутый, взглядывая на крыши. – Здесь не лес.
– А мне что? – добродушно ответил Грифит. – У меня нет крыши, на которую ты так воинственно смотришь. Прощай, береги ножки. Как бы там ни было. Мой сын был вроде тебя, но я его обломал. Он умер. Убирайся!
Не обращая более внимания на человека, с которым провел около получаса, Грифит задумчиво побрел в лес, чтобы обогнуть ферму, где некогда водил знакомство с курами. Его что-то грызло. Скоро он понял, что эта грызня есть не что иное, как желание посидеть, в чистой, просторной комнате, за накрытым столом, в кругу… Но здесь мысли его приняли непозволительный оттенок, и он стал тихо свистать.
Гроза рассеялась: дождь капал с листьев, в то время как мокрая трава дымилась от солнца. Грифит провел несколько минут в состоянии философского столбняка, затем услышал собачий лай. Лай затих, немного погодя в кустах раздалось жаркое, жадное дыхание, и Грифит увидел красные языки собак, удержанных от немедленной с ним расправы ремнем, оттянутым железной рукой Якова Герда. Это был старик, напоминающий шкап, из верхней доски которого торчала вся заросшая бородою голова гиганта. Винтовку он держал дулом вперед.
Грифит встал.
– Я не ем куриного мяса, – сказал он. – Вы ошиблись и в тот раз и теперь. Я – вегетарианец.
– Если я еще раз увижу тебя в этих местах, – сказал Герд, бычьим движением наклоняя голову, – ты при мне выкопаешь себе могилу. Что сделал тебе племянник? За что ты так оскорбил его?
– Мы поссорились, – угрюмо ответил Грифит, не сводя взгляда с собак. – Спор вышел из-за вопроса о…
– Ступай прочь, – перебил Герд, тряся за плечо бродягу. – Помни мои слова. Я пощадил тебя ради воскресенья. Но Визг и Лай быстро находят свежую дичь.
И он стоял, смотря вслед бродяге, пока его спина не скрылась в кустах.