355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сопровский » Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения » Текст книги (страница 7)
Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:56

Текст книги "Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения"


Автор книги: Александр Сопровский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Сотворенная истина полагает конец рациональной философии – вплоть до того, что заставляет радикально изменить технику мышления! Техника мышления помещается древними и новыми рационалистами в исключительное владение гносеологии, даже таких ее специальных отделов, как логика. Гносеология же и логика должны как будто строиться из себя самих, на основе собственных каких-то предпосылок а priori. Более того: «черпающий из себя разум» (Гегель) жаждет на основе тех же предпосылок выстроить онтологию, этику, аксиологию; «из себя» черпает разум «модель» бытия, нравственный закон, иерархию ценностей. И как разум присудит – так тому и быть: даже если речь идет о Боге, бессмертии, свободе,– не говоря уж о «технике мышления». Судья же – стращал Гегель – «...должен держаться закона, выносить решения, не отклоняясь от закона, не принимая оправданий, должен судить нелицеприятно». /Энциклопедия философских наук, т. 1. Наука логики. 80, прибавление.– М., 1975, c. 203/.– Шестов же (и это поражает!) саму гносеологическую революциюобосновывает не какими-то гносеологическими предпосылками, но – потребностью в ценности. Гносеология и логика черпаются не «из себя», но – из метафизики, из онтологии, даже из такой «заинтересованной» области, как аксиология. С точки зрения рационализма – это прямое насилие над интеллектуальной совестью. Начало как бы выводится из результата, подгоняется под ответ. На деле, однако, речь идет не о «результате», но – именно о потребности. Шестов и говорит постоянно о едином на потребу. Ценностии нужда в них мира и человека, мерящий эти ценности Творец,– вот кто (Кто) создает на деле «гносеологические предпосылки» обновленной религиозной философии – вплоть до новой техники мышления. Совесть – не «интеллектуальную», но живую человеческую совесть,– это никоим образом не затрагивает.

Между прочим: у самих-то рационалистов – полно, неужто вправду проделывается у них чинно весь этот путь, от начала (гносеология) к результату (истина, ценность)?.. Быть может, их путь – тот же: от потребности в ценности – к выбору способа, как овладеть ценностью?.. Но – во-первых – они в этом никогда не признаются. Во-вторых же,– сами ценности их, если не пусты и бессодержательны, то суетны и сомнительны. Кто в этом усомнится – тому следовало бы припомнить древний завет философов: если хочешь подчинить себе все, подчинись разуму! – Делают обыкновенно упор на второй части замечательного этого афоризма. Но древним-то была много понятней первая... и – вот она, гносеологическая предпосылка! Те же, кто философствует, как это принято сегодня, в стиле академическом и стремления «все подчинить» не декларирует,– те пусть перечтут юношеские свои дневники... Самое же существенное: независимая от ценностей выработка гносеологии, даже если она осуществляется как критика разума (но – критика самим же разумом),– чересчур уж напоминает «самокритику», принятую в КПСС.Чисто методологически выработка эта не может оказаться ничем, кроме порочного круга... Разум хитрее веры, но вера – честней познания.

Бог – жив, ибо даже «вечные истины», предельные эти столпы человеческого разумения, творятся им по своему усмотрению и по усмотрению Его могут быть преображены. Как раз эти истины – отвлеченны и бессодержательны, Бог же конкретен и всемогущ (если под конкретностью, как и под содержательностью, мыслить не то, что мыслил Гегель: не развитость опосредованных определений, но – творческую силу). Вообще, не может быть истинной никакая истина, кроме той, которая Им сотворена. И все, что сотворено Им, может оказаться истинным.– И вот как говорит Шестов об отношении Бога к такому, например, вечно-истинному Его «определению» как неизменность: «...Бог неизменен потому и постольку, поскольку Он изменяться не хочет и не находит нужным. Когда Авраам, отец веры, приводит соображения в защиту Содома и Гоморры, Бог спокойно их выслушивает и, вняв им, меняет свое решение. Таких примеров в Библии сколько угодно...» /202/.– Когда упрекают Шестова в «бессодержательности» веры – забывают о буквальном отношении его к Св. Писанию, столь редкостном для последних столетий. А ведь именно буквальное отношение к Библии дает содержательность религиозной мысли, потому что более надежного источника для религиозной мысли, нежели живые образы и конкретные слова Откровения,– нет и быть не может. Аллегорические же толкования Писания ведут только к бессодержательности веры, к распылению ее содержания, к неверию. Поразительно: чем более лично, из собственного духовного опыта исходя, мыслит человек (Киркегор, Достоевский, сам Шестов) – тем буквальнее воспринимает он Писание; никакого противоречия между словами Откровения и личностью на поверку не оказывается: настолько близка Библия сердцу человека. И наборот: чем «объективнее» старается мыслить философ, чем упорней гонится за вечными и всеобщими истинами – тем безнадежней удаляется он от духа и буквы вечной книги!

Вера Шестова конкретна и содержательна еще потому, что если Бог может по слову верующего «менять решение», то тем самым утверждается сила молитвы, возможность человеческого дерзания, высшее право человека влиять на «ход вещей» и менять его.– Шестов неоднократно говорит о «...Боге огорчающемся, гневающемся, радующемся, вмешивающемся в самые будничные дела людей» /180/. – Он отстаивает веру в «...библейского Бога, радующегося, гневающегося, огорчающегося, превращающего в вино воду, помогающего евреям проходить через море и т. д.» /184/.– В этом концелярски-сухом «и т. д.» как раз и кроется буквальное, даже документальное отношение Шестова к повествованию Библии.

Разум открывает дорогу познанию – вера открывает дорогу творчеству.– «Бог ничего не «знает», Бог все творит» /147/.– В связи с творчествомШестов совершенно по-новому (хотя и ориентируясь на Лютера) говорит о свободе.– «В той же книге Бытия передается, что когда Бог создал всех животных и всех птиц, Он привел их к человеку, чтобы видеть, как он их назовет – «а как назовет человек душу живую, так и имя ей /164/.– «Свободному существу принадлежит суверенное право нарекать все вещи своими именами и, как он их назовет, так они и именоваться будут» /103/.– Бог наделил человека творческим даром, и творческий дар заключен был в этом суверенном праве– нарекать имена. И это была свобода – свобода! – свобода нарекать имена. Это была единственная, по Шестову, действительная свобода – свобода добра. Грехопадение же поставило человека на путь познания, лишив его дара свободы. Вера уступила место разуму; творчество уступило место познанию; тогда-то и творческая свобода уступила место лже-свободе – тому, что зовем мы «свободой выбора» между добром и злом...– «И Адам до грехопадения был причастен божественному всемогуществу и только после падения попал под власть знания,– и в тот момент утратил драгоценнейший дар Бога, свободу» /147/.– «Свободный человек мог не допустить зло войти в мир, а теперь – он может только «выбирать» между злом, которое ему неподвластно, и добром, которое тоже ему неподвластно» /103/.– Самые значительные из философских систем говорят именно о свободе выбора между добром и злом, и они утверждают диалектику свободы и необходимости, причем явно или тайно склоняются сами на сторону необходимости. Потому Шестов и говорит о неподвластности современному человеку добра и зла, смыкаясь с учением Лютера о порабощенной воле.– «И что,– комментируя Лютера, спрашивает Шестов,– если Бог прибегнул к трубным звукам, громам и молниям /.../ лишь потому, что иначе нельзя было вернуть оцепеневшей в летаргии, полумертвой человеческой душе ее истинную свободу,– т. е. разрешить ее от повиновения /.../ и, таким образом, приобщить к истине?» /110/.– Знание, «продукт» первородного греха, порабощает человека. Свобода возвращается через творчество, потому что изначально человеку была дана свобода – нарекать имена.

Творчество как пространство свободы – не случайная мысль и не отвлеченное понятие для Шестова. Творческий путь – как противовес пути познания – утверждается им действенно и живо. Творчество художественное часто ближе ему своим духом, нежели профессиональная философия рационалистов. Отсюда – постоянные ссылки на Шекспира, Пушкина,– не говоря уж о Достоевском, которого Шестов, как и вся русская философская традиция, признает великим философом. И дело не в цитатах вовсе, объяснение лежит гораздо глубже. Само построение книги Шестовым, сам слог его повествования – много ближе образной поэтике, нежели технике умозрения.

(Для сравнения – редчайшее в истории западноевропейской мысли признание: «В искусстве мы имеем как документ философии, так и ее единственный извечный и подлинный органон, беспрестанно и неуклонно все наново свидетельствующий о том, чему философия не в силах подыскать внешнего выражения...»– Ф. В. И. Шеллинг. «Система трансцендентального идеализма». Л., 1936, с. 393.– В том «лишь» разница, что, по Шестову, эти «документ и органон» и свидетельствуют-то не о том же,– так что дело отнюдь не только во внешнем выражении...)

Шестов решительно ополчается на цензуру в платоновом наилучшем полисе, на «уход» Сократа от поэтов, на аристотелево «много лгут певцы». Камень, отвергнутый строителями, ложится во главу угла. Шестов находит у поэтов ту правду, которая страшит философов. Орфей отправляется за Эвридикой в ад, Пигмалион оживляет возлюбленную статую, в «Египетских ночах» юноша ценою жизни добывает ночь возлюбленной. Орфей, Пигмалион, имени векам не передавший юноша – становятся союзниками Шестова против Сократа, Спинозы, Гегеля. Подобным же образом союзниками его становятся Достоевский, Киркегор, Иов.

Философия Шестова чрезвычайно поэтична. Для сравнения:

«Бог ничего «не знает», Бог все творит» /147/.

«Верующий идет вперед, не оглядываясь, ни о чем не загадывая, не спрашивая, куда он идет.

Ученый, прежде, чем сдивнуться с места, озирается вокруг себя, спрашивает, опасается: он вперед хочет знать, куда он идет» /244/.

... Но пораженья от победы

Ты сам не должен отличать.

И удаляться в неизвестность,

И прятать в ней свои шаги...

 

Другие по живому следу

Пройдут твой путь за пядью пядь...

И вот вывод Шестова: «...несомненно, в обетованную землю может придти только тот, кто, как Авраам, решился идти, сам не зная, куда он идет» /244/.

Мысли подобного рода находят поддержку в нестерпимо-чудесной мудрости Евангелия: «Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний будет заботиться о своем: довольно для каждогодня своей заботы» /Матф. 6.34/.

Творчество как таковое – стихия, природа (если угодно – субстанция), среда обитания подобной мудрости.

«Идти, не зная, куда» – не означает расхлябанной безответственности. Напротив, высшая ответственность – в этой мудрости. Это – ответственность перед Богом, делить которую нельзя ни с кем – ни с корыстным расчетом, ни с «вечными истинами», ни с абстрактной моралью. Потому что Бог знает, в чем ты имеешь нужду.

Способность творчества – властная способность. Вера требует сил, а свобода – мужества.– «Чтоб проникнуть в настоящую действительность, нужно почувствовать себя хозяином мира, научиться повелевать, творить» /241/.

Истина Св. Писания с истиной человеческого творчества освещают, конкретизируют, насыщают жизненностью друг друга. И все это уходит корнями в те дни Творения, когда Творец, глядя на дело рук Своих, видел: добро зело /Быт. 1. 31/.

2

«Бог насадил среди рая дерево жизни и дерево познания добра и зла. И сказал человеку: от всякого дерева в саду ты можешь есть; а от дерева познания добра и зла, не ешь от него; потому что в день, в который ты вкусишь от него, умрешь. В противоположность тому, как обыкновенно Бог возвещал свои истины /.../, на этот раз наряду с заповедью есть не санкция, как мы склонны думать, чтоб облегчить себе задачу, а мотивировка: в тот день, когда ты отведаешь от плодов дерева познания,– смертью умрешь. Устанавливается связь между плодами дерева познания и смертью. Смысл слов Божьих не в том, что человек будет наказан, если ослушается заповеди, а в том, что в познании скрыта смерть. Это станет еще несомненнее, если мы восстановим в памяти, при каких условиях произошло грехопадение. Змей, хитрейший из всех созданных Богом животных, спросил женщину: почему Бог запретил вам есть плоды со всех деревьев рая? И, когда женщина ему ответила, что только с одного дерева плоды Бог запретил есть и касаться их, чтобы не умереть, змей ответил: не умрете, но Бог знает, что в тот день, как вы вкусите от плодов, aperietur osuli vestri et erities sicut die scientes bonum et malum (откроются ваши глаза и будете как боги, знающие добро и зло). Откроются ваши глаза – так сказал змей. Умрете – так сказал Бог» /163-164/.

Грех вошел в мир. И грехопадение заключено не в непослушании, но в познании. Подобным образом читая книгу Бытия, Шестов поступает наперекор мощной тенденции.– «Слова, обращенные Богом к Адаму: «а от дерева познания добра и зла, не ешь от него, потому, что в день, когда вкусишь от него, умрешь» – совершенно не ладятся с нашими представлениями ни о познании, ни о добре и зле, но смысл их совершенно ясен и не допускает никакого толкования. В них и только в них, скажу еще раз, один раз за всю историю человечества прозвучало то, что заслуживает названия критики чистого разума» /147/.

Христианство – религия веры в воскресение – вновь обратило взгляд человечества от дерева познания к дереву жизни, смертью смерть (и познание) поправ. Однако, неоплатоники, гностики и пелагианцы (на что настойчиво указывал Шестов) немало потрудились, дабы и христианская богословская мысль Европы в средние века отяготилась рационалистическим уклоном. Неистребимая жажда познания (concupiscentia irrestibilis – таков подзаголовок III части книги «Афины и Иерусалим») означала этот уклон христианского пути. Но много последовательней (как и в отдельном вопросе – о сотворенной истине, по поводу чего шла речь выше) – тенденция эта возобладала, естественно, в секуляризованной новоевропейской философии.

Система Гегеля – роскошная кульминация новоевропейского рационализма. Здесь-то – необычайно к месту – первоисток умозрения раскрылся с неопровержимой наглядностью.– «Гегель не ценил Библии: Нового Завета он не любил, а Ветхий просто презирал. И все же, когда перед ним предстал основной и труднейший философский вопрос, он /.../ ищет опоры в рассказе книги Бытия о грехопадении» /86/.– Тут же приводятся два отрывка из Гегеля с переводом самого Шестова. Первый: «...змей, по рассказу, не обманул человека; ибо Бог говорил: «Вот, Адам стал, как один из нас, зная добро и зло».– Второй: «Плод дерева познания добра и зла, то есть познания, черпающего из себя разум,– общий принцип философии для всех будущих времен». (Оба отрывка взяты Шестовым из гегелевских лекций по истории философии; любопытно, что второй из них относится к повествованию о Сократе). Шестов говорит по поводу выразительности этих отрывков: «Не Гегель так думает – мы все убеждены, что змей, соблазнивший нашего праотца вкусить от плодов дерева познания добра и зла, не обманул его, и что обманщиком был Бог, запретивший Адаму есть эти плоды, из опасения, как бы он сам не стал Богом. Пристало ли Гегелю ссылаться на Св. Писание – дело иное»/86/.

Так говорит Шестов. Уместно еще добавить: Гегель даже самое логикувыводил из «мифа» о грехопадении, провозглашая, что рассмотрение этого мифа «...в начале логики представляется уместным, так как последняя имеет своим предметом познание, а в этом мифе также дело идет о познании, о его происхождении и значении». /Энциклопедия философских наук, т. 1. Наука логики. 24, прибавление 3-е.– М., 1975, с. 128/.

Итак, философия в лице Гегеля заявляет во всеуслышание, что: 1) принципы ее ведут родословную от змея кн. Бытия; 2) Бог, а не змей, обманул человека.

...Познание вступило в свои права, вместо свободы творчества навязав человеку законы мышления. Начало этого «законодательства» – в недоказуемых, но как будто и не нуждающихся в доказательствах самоочевидностях. Самоочевидности эти (например, А=А, или не-А№А) представляют собой лишь подогнанное под особенности рассудка, идеально абстрагированное, напрочь лишенное собственного содержания бытие. Из этой-то пены морской рождаются на свет логические категории, вступающие в различные операции: над самими собою (собственно логика), над свойствами разума и вопросами познания (гносеология), над истинно сущим (онтология) и далее – этика и проч.

Как, однако, возможна вообще рационалистическая онтология? Когда нечто вычленено, умерщвлено, расчленено, препарировано к исследованию – как возвратить это нечто к действительному бытию, дабы вправду увидеть его действительное бытие? – Рационалисты на деле: 1) выдают за свойства бытия законы мышления: Гегель; 2) вовсе отказываются от онтологии, довольствуясь явлениями как явлениями: позитивизм; 3) тщетно пытаются «синтезировать» целое из кусков: системно-структурный метод и т. п. ...Возможна, в сущности, лишь вот какая онтология: поскольку я прочувствовал, пережил, полюбил – постольку прочувствованное, пережитое, любимое существует. И вспомним, как Адам нарекал животным и птицам имена. Вот разница между творческой и научной онтологией: я назвал – и я определил. Назвал – т. е. далимя, значит – обогатил. Определил (определил, ограничил) – т. е. отнялнечто, значит – обеднил.

Мало что меняется, если познавательные операции основываются не на «априорном» материале. но на так называемом опыте. Опыт этот существенно ограничен. Во-первых – обезличкой (личный духовный опыт «эмпириками» отбрасывается: их интересуют лишь «объективные» данные). Во-вторых – научным уровнем каждой данной эпохи (т. е. текучестью, ненадежностью тех самых «объективных» данных). В-третьих же – и это главное – опыт ограничен избирательной оценочной шкалой исследователя (это ограничение порой не осознается); чаще всего ученый – поскольку он обучен логике – исходит в опыте из тех же самых самоочевидностей... круг замыкается. Вот почему и эмпириков (по крайней мере – традиционных) можно также отнести к рационалистам (несмотря на «партийную» вражду между ними) и можно говорить о рационализме в широком смысле слова.

В итоге рождается «разумное понятие». Рождается, уж конечно, по необходимости: такое впечатление создается правильностью логических операций. Рождается «разумное понятие» о самом разуме, о бытии, а также о том, как человеку себя вести ( долгу Канта – или осознанная необходимостьу Спинозы – она же, но еще ловчее выдаваемая за свободу, у Гегеля). «Железные» законы мышления порождают онтологию необходимости, которая венчается этикой покорности. Необходимость как таковая (при всей ее, сравнительно со свободой, непривлекательности!) предстает не только основой метода, но и – верховной ценностью всей системы.

...На эти-то начала мышления, на сам «ход мысли», на итог мышления нападает со всей страстью Шестов. Он говорит: необходимость и принуждение – вовсе не законы бытия, но лишь собственные законы познающего разума. И господство этих законов – лишь тысячелетиями длящееся следствие грехопадения, действие плодов с дерева познания добра и зла.

Грехопадение – первообраз «культурных революций» человечества, совершающихся под знаменем разума. «Контрреволюция» Шестова начинается с восстания против «самоочевидностей». Одна из них – закон противоречия, формальнологический фундамент познания. Шестов обращается к состоянию сна. Глубоко спящий человек верит в действительность того, что с ним во сне происходит.– «Подозрение является или начинает являться тогда, когда мы начинаем чувствовать, что овладевшая нами сила враждебна нам, когда сон превращается в кошмар. И тогда лишь нам приходит на ум та нелепая и бессмысленная идея,– все ведь бессмысленное и нелепое узнается по тому признаку, что оно заключает в себе внутреннее противоречие,– что эта действительность не есть подлинная действительность, а только сонное видение, обман, иллюзия. Одновременно с этим перед нами возникает дилемма: что выбрать – кошмарную действительность или нелепое допущение? Кошмарная действительность оскорбляет все наше существо, нелепое допущение оскорбляет величие разума. Не выбирать нельзя, ибо, если выбора не сделаешь сам, кто-то или что-то другое за тебя выберет. Во сне, как известно, человек выбирает второе: перед ужасами кошмара страх оскорбить величие разума теряет свою власть над нами – мы просыпаемся. Наяву порядок другой. Мы все «принимаем», как бы отвратительно, постыдно и ужасно нам не представлялось то, что приятию подлежит, только бы не оскорбить разума и стоящего на его охране «закона» противоречия» /97-98/.

Шестову прекрасно известен веками испытанный аргумент против посягательств на самоочевидность: если ты сомневаешься во всем, вплоть до очевидного, то и само твое суждение может (и должно) вызвать сомнение. Как учил Гегель, недоверию к разуму нужно противопоставить «недоверие к недоверию» (в книге Шестова об этом – см. с. 84-85 и др.).– Между тем Шестов и сам – хороший логик. И еще в 1917 г. / статья «Momento mori»; позднее статья эта вошла в книгу «Власть ключей»/ Шестов настаивал: защитить таким образом закон противоречия – нельзя. Такая защита – лишь тавтология, ибо само защитительное умозаключение основывается на законе противоречия, которого оппоненты как раз и не признают!

Закон противоречия должен был взят под сомнение, потому что грешно все принимать, а «доказательство» необходимости все принимать – ложь. Формальнологические законы – законы равнодушия. Привольно живется им лишь в атмосфере сонного спокойствия. Но против кошмара, в который то и дело обращается «сон» нашей действительности,– логика бессильна.

«Когда мы утверждаем, что звук тяжел, вмешиваются законы тождества и противоречия и накладывают свое veto: такого не бывает, говорят они. Но, когда мы утверждаем, что Сократа отравили, оба закона бездействуют. Спрашивается: возможна ли такая «действительность», при которой законы тождества и противоречия оставались бы равнодушными, когда звуки отяжелевают, и становились бы на дыбы, когда казнят праведников?» /252/.

«Самоочевидности» просвечивают весь познавательный процесс, находя опору в принципе ясности и отчетливостизнания. Начиная с Декарта, принцип этот является краеугольным камнем рационализма. Но Шестов говорит: «Хам тоже добивается ясности и отчетливости и обернулся на наготу отца своего» /246/.

Отправляясь от самоочевидностей, ясное и отчетливое знание поднимается до своих вершин, и таким образом добываемая «по необходимости» истина оказывается – принудительнойистиной.– «Бог Св. Писания,– говорит Шестов, касаясь рационализма в средневековом богословии,– никого не принуждает, но истины разумного знания на библейского Бога не походят и походить не желают: они принуждают и как принуждают! Самоочевидности – только лицемерное sine effusione sanguinis (без пролития крови), которое прикрывает собой костры и пытки. В этом, к слову сказать, должно видеть объяснение того парадоксального явления, что средневековое христианство могло родить из себя «инквизицию» /198/.– То есть, идейные корни инквизиции – не слепая вера и невежество, но – напротив – возобладание разума над верой! – навряд ли кто-либо, кроме Шестова, в 30-е годы возымел бы смелость утверждать такое: ведь те дни (еще прочней, нежели наши) скованы были цепями ренессансно-просветительских догм...

«У Канта,– напоминает Шестов,– /.../ мы встречаем единственное в своем роде, по откровенности, признание, что опыт, который нам только говорит о том, что есть, что оно есть, но ничего не говорит нам о том, что то, что есть, есть по необходимости,– не дает знания и не только не удовлетворяет, но раздражает наш разум, жадно ищущий всеобщих и необходимых суждений» /8/.– То есть опыт (даже ограниченный и предвзято-избирательный) раздражает познающего. Опыт дает то, что есть, но не то, чего жадно ищет разум. Разум жадно ищет необходимости и всеобщности!

Принуждаетне вера, но разум. Нашей культуре (в том состоянии, в котором она пребывает) нелегко дается правда этих слов. Еще Аристотель, однако, с уверенностью говорил об эллинских философах: «... uJpЖ aujt`hх th`х ajlhqei`aх ajnagkazovmenoi» они нудимы, принуждаемы самой истиной /Met. 98461/).– Шестов и другие примеры приводит, когда Стагирит употребляет причастие ajnagkazovmenoхв аналогичном контексте. В корне этого причастия скрывается холодно-беспощадная jjAnaѕgkh– необходимость – верховная законодательница мироздания в эллинском представлении. Платон верил, будто и боги не сражаются с необходимостью/см. Prot. 345d/. Вторил учителю и Аристотель: необходимость не слышит убеждений/см. Met. 1015а.30/.– Необходимость, жуткая jjAnaѕgkh, которой подвластны даже боги, «...которая не слушает убеждений, которой ни до чего дела нет, которая не различает Сократа от бешеной собаки» /75/,– берет под высокое свое покровительство законы мышления. Но, спрашивает Шестов, чего ради философы требуют от человека благословить эту jjAnaѕgkh, которая не слышит убеждений, ни в ком и ни в чем не нуждается, ни о каком благословении не просит и заведомо никак на него не отреагирует /см. с. 28 и далее/? – Не в том ли разгадка, что на деле от человека зависит: либо примет он «законы мышления» и необходимость, которая принуждает и не слышит убеждений,– либо отвергает эти «законы», а тогда рухнет и господство (фиктивное господство!) jjAnaѕgkhнад богами и людьми?..

Законы мышления покрывают насилие и нуждаются в насилии. Принятие либо отвержение этих законов зависит от человека, объективная же реальность и ценность этих законов – ложь.

В этой связи замечает Шестов, что «односторонность стоиков и даже грубая прямолинейность циников иной раз больше разъясняет нам сущность античного (и нашего) мышления, чем творения Платона и Аристотеля/33/.– Момент принуждения, умело камуфлируемый Аристотелем под объективный и онтологически ценный, выступает теперь открыто как предумышленное насилие.– «...Эпиктета (кстати, он был учеником осмеянного Тацитом Музония Руфа.– А.С.), может быть, потому, что он был более чутким, а может быть, потому, что он был менее светским человеком, оно (неприятие законов мышления.– А.С.) приводило в бешенство /.../. Это казалось ему смертным грехом (как и Аристотелю, конечно), и он считал, что тут он вправе дать волю своему гневу. Хотел бы я, говорит он, быть рабом человека, не признающего закона противоречия. Он бы велел мне подать себе вина – я дал бы ему уксуса или еще чего похуже. Он бы возмутился, стал кричать, что я ему даю не то, чего он просил. А я бы ему сказал: ты ведь не признаешь закона противоречия,– стало быть, что вино, что уксус, что какая угодно гадость,– все одно и то же. И необходимость ты не признаешь, стало быть, никто тебя не в силах принудить воспринимать уксус как что-то плохое, а вино как хорошее. Пей уксус, как вино, и будь доволен. Или так: хозяин велит побрить себя. Я отхватываю ему бритвой ухо или нос. Опять начнутся крики,– но я повторил бы ему свои рассуждения. И все бы делал в таком роде, пока не принудил быхозяина признать истину, что необходимость непреоборима и закон противоречия всевластен» /36/.

Тайна необходимости, таким образом, раскрыта. Вместе с ней должен рухнуть и древний миф о тождестве мышления и бытия. Миф этот, однако, чрезвычайно живуч. Например, Гегеля прямо-таки бесил любой намек на то, что в бытии может содержаться что-то еще, кроме разумного понятия. По Гегелю, само бытие – лишь низшая (потому что бедная «содержанием», т. е. логическими определениями) форма разумного понятия... И в древности Парменид утверждал: то же самое – бытие и мышление /см. с. 35: aujtov ejsti ei`nai kai` noei`n/. В этой связи Шестов еще раз указывает на неонтологичность jjAnaѕgkh, заодно ставя под подозрение само парменидо-гегельянское тождество:

«Откуда пошла необходимость: из бытия, чтобы попасть в мышление, или из мышления, чтобы попасть в бытие,– мы не знаем. Мы такого вопроса и не ставим инстинктивно, по-видимому, чувствуя, что гносеологию, заведующую всем noei`n(мышлением) и онтологию, заведующую всем ei`nai(бытием), такой вопрос не только не сблизит и не примирит, но отдалит и навсегда поссорит. /.../ Мышление предпочло бы считать jjAnaѕgkhза порождение бытия, бытие, по своей природе более беспокойное, того и гляди, откажется от jjAnaѕgkhи объявит ее детищем чистого мышления. Бытие, должно быть, вопреки Пармениду, все-таки не есть то же, что мышление» /35/.

Но до тех пор, пока тождество это отстаивается, пока под покровительством jjAnaѕgkhчувствуют себя в безопасности железные законы логики,– до тех пор рационализм господствует над умами. Дух принуждения крепко держится в мире, скрывая от нас пеленой немыслимые чудеса, не давая встряхнуться от удушливого сна.

«И закон противоречия, и jjAnaѕgkh, и сама истина /.../ – все держится только угрозами, обрезываются уши и носы, выкалываются глаза и т. д. Перед лицом такого принуждения все живые существа – и люди, и дьяволы, и ангелы, и даже боги равны» /37/.

3

«О, скажите, кто это первый объявил, кто первый провозгласил, что человек потому только делает пакости, что не знает настоящих своих интересов; а что если б его просветить, открыть ему глаза на его настоящие, нормальные интересы, то человек тотчас же перестал бы делать пакости, тотчас же стал бы добрым и благородным, потому что, будучи просвещенным и понимая свои настоящие выгоды, именно увидел бы в добре собственную свою выгоду, а известно, что ни один человек не может действовать зазнамо против своих собственных выгод, следственно, так сказать, по необходимости стал бы делать добро?» /Достоевский. Записки из подполья.– ПСС, т. 5, с. 108/.

Поразительно, что на пространный риторический вопрос Достоевского существует, насколько можно судить, точный ответ. Первый (или один из самых первых), утверждавший тождество знания с добродетелью, а добродетели с выгодой,– был Сократ. До него – нелишне вспомнить – намекал на это змей, который был хитрее всех тварей. Но, может быть, до пришествия афинских мудрецов человечество умело извлекать урок из падения пращура, соблазненного змеем...

Сократ же в беседе с Протагором риторически вопрошал, верно ли, «...что знание прекрасно и способно управлять человеком, так что того, кто познал хорошее и плохое, никто уже не заставит поступать иначе, чем велит знание, и разум достаточно силен, чтобы помочь человеку?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю