Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения
Текст книги "Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения"
Автор книги: Александр Големба
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
«Неповторимые слова…»
Неповторимые слова.
Над пепельницей кольца дыма.
Всё трын-трава, всё трын-трава,
одна душа неповторима!
Уходит синий, синий дым,
под потолком витают кольца, –
неуловим, неповторим,
кадильный облик богомольца.
Они растаяли давно.
Их нет – они за гранью слова.
Я распахнул свое окно
в ночную тьму болиголова!
«Нам не о чем с тобою говорить!..»
Нам не о чем с тобою говорить!
Опять зима плетет свои шарады,
и вновь поземок конные отряды
являют неожиданную прыть.
И скачет ветер – шашки наголо! –
по гладкому асфальту мирозданья,
и отдыхают вдумчивые зданья:
бетон, гранит, зеркальное стекло.
Лети, моя душа, лети, лети!
Лети, конька любимого седлая,
туманная, бесплодная и злая,
тасуя все дороги и пути.
Являют неожиданную прыть
отряды несмолкающих поземок, –
нам не о чем с тобою говорить,
пока ледок под каблуками ломок!
ВЕЧНЫЙ ТРАНЗИТ
Зарево полнеба охватило,
сосны в нафталиновом снегу,
и гудят-гудят локомотивы
на недостижимом берегу:
нарушая строгие уставы,
по суставам раскромсав мосты,
стонут большегрузные составы
в топях допотопной пустоты.
Разве в полночь вечного транзита
вы совсем не сможете найти
на зернистых гранях антрацита
отраженья млечного пути.
Вас не ждут отрады и услады, –
человек не только человек, –
злые паровозные бригады
не смыкают покрасневших век.
Не овеет ветер легковейный
камни водокачечных твердынь;
ржавая тропа узкоколейной
убегает в черную Чердынь.
Возникает из вагонной скуки
облик присягнувшего грозе,
паклей отирающего руки
машиниста в рыжем картузе.
Семафор берет наизготовку,
спит заиндевелый телеграф,
изнывает автоблокировка,
еле столкновенья не проспав,
и в ветвях солидно-седовласой,
бобриком подстриженной хвои
извивается слепая насыпь,
злая как бессонницы твои.
Хочется казаться очень грустным
и, платочком помахав толпе,
вторгнуться в обитое линкрустом
душное двуспальное купе,
хочется в перекрещеньях линий
не плутать, не путаться, пока
нашу душу тешит синий-синий
близорукий светец ночника.
Только бегунков скороговорка,
да почти оконченный роман,
да трепещет репсовая шторка,
отметая стужу и туман,
да дрожат консервные жестянки –
лярд, заокеанские дары,
да полуседые полустанки
медленно выходят из игры.
Это вьюга, словно мост сквозная,
и печаль невиданных земель,
это стужа без конца и края
и привал за тридевять недель,
это вовсе не сыскать привала
и тоннель над самой головой,
это чад теплушечных мангалов,
это ветер, ветер ветровой,
это ветер, ветер богомольный,
это боль – едва лишь рассвело,
это суета Первопрестольной,
это безымянное село,
это небыль, убыль или прибыль –
всё равно мотаться в пустоте,
и почти накликанная гибель
на пятьсот шестнадцатой версте.
ВЕЛИКИЙ САННЫЙ ПУТЬ
Забыть. Простить. Потом заснуть.
Узнать ночного бога.
Течет великий санный путь,
метельная дорога.
Скрипят полозья. Ноет грудь.
В груди горит тревога.
Течет великий санный путь,
метельная дорога.
Забыть. Простить. Не в этом суть,
хоть жить не так уж много!
Течет великий санный путь,
метельная дорога.
Великий санный. Видит Бог,
идти осталось мало.
В итоге всех земных тревог
бредем, дыша устало.
Упряжкой. В стужу. В снег и в муть.
В скрип отчего порога.
Великий санный. Всё забудь.
Осталось жить немного.
«Я не знаю, что делать с грустью…»
Я не знаю, что делать с грустью,
я не знаю, что делать с кровью;
если реки стремятся к устью,
человек устремлен к верховью.
Истончается это верховье,
исчезает в песках и в травах –
и на мягкое изголовье
упадают головы бравых.
Прерывается вновь дыханье,
чтобы не возвратиться снова, –
хорошо ли вам ранней ранью
в небе, после пути земного?
Золотою ложитесь пылью
вы на клевер и подорожник…
Были прежде земною былью,
а теперь легли в раздорожьях.
Я не знаю, что делать с грустью,
где предел тоске очевидца;
если реки стремятся к устью,
человек к верховью стремится.
«Труд и пот, пот и слезы, и слезы – вода…»
Труд и пот, пот и слезы, и слезы – вода,
это всё навсегда, навсегда, навсегда,
но не вечно, не вечно, не вечно,
что увечно, увечно, увечно.
Если радость смогли бы мы доблестью счесть,
если б солнцу подать отрешенную весть,
если б радуга вечных печалей
обличала б томление далей!
Ничего, ничего, ничего, ничего…
Отчего, отчего, отчего, для чего,
почему, до какого предела
наша вечность над нами зардела?
А потом уж, в ответ на разбойничий свист,
обрывается с ветви взъерошенный лист,
в нем осеннего ветра порывы
рыжиной необузданной живы.
Труд и пот, пот и слезы, и сызнова – пот,
это ветер, летящий с заветных широт,
это вечность, что вечно при деле,
и немая тоска на пределе.
«О небе, о небе, о небе…»
О небе, о небе, о небе
я в трудных стихах расскажу,
где дымного облака гребень
плывет, уподобясь ножу,
где жизни бессмысленный жребий
еще призовет к дележу!
На тысячи злых волоконец
оно распадется потом,
проклятое небо бессонниц,
железное небо истом!
Ломает; ломает комедью
в той летней предутренней мгле,
колдует латунью, иль медью,
иль углем, пригасшим в золе.
На тысячи злых волоконец
ему распадаться и впредь,
проклятому небу бессонниц,
где снов и не стоит смотреть!
«С чем сравнить мне этот воздух в кубе?..»
С чем сравнить мне этот воздух в кубе?
С чем сравнить мне эту боль ночей?
Как губами жаркими пригубить
кислую похлебку палачей?
Не дыши, не мучайся, не сетуй,
не спеши на Сетунь и Пахру,
будь неутомимою планетой,
солнышком, угасшим поутру.
Утреннее сердце. Тихо. Смутно.
Ветер, умирающий теперь.
С чем сравнить мне нынче это утро,
это утро песен и потерь?
«Приходи в туманный вечер…»
Приходи в туманный вечер
в неизведанную тишь,
где виденьем первой встречи
полон доблестный камыш,
где над явью, где над зыбью
покосились камыши,
где бесптичью да безрыбью
гнев поется от души!
Приходи в туманный вечер
к раздорожью моему, –
голос ласки, трепет речи
я по-новому пойму.
Голос речи, трепет ласки,
миг забвенного тепла, –
там, где ночь благие сказки
с бытием переплела!
«С тех пор прошло три тыщи дней…»
С тех пор прошло три тыщи дней,
но вижу я доселе,
как меркло кружево огней,
как фонари висели, –
да, мне теперь еще видней
их давнее веселье!
И очи девочки вдали,
и школьные тетради,
и оклик: сердцу повели
замолкнуть, Бога ради!
И ледоколы-корабли
в гранитном Петрограде.
«Когда наступает усталость…»
Когда наступает усталость
и вечер не кажется ярок,
ты видишь, что в сердце осталась
лишь музыка дряхлых фанфарок.
Ты видишь похабный огарок
дешевенького стеарина,
и жесть ошалелых флюгарок,
и голос глухой окарины.
«Что мы с тобой унаследуем?..»
Что мы с тобой унаследуем?
Скрипки тугую струну.
Что мы с тобою исследуем?
Вкрадчивых рек глубину.
Что мы с тобой дегустируем?
Сладость секунд и цикут.
Где мы сокровища выроем
людям, что саваны шьют.
Тягостна участь художника, –
стать ли оленем погонь,
сбросить с немого треножника
вдумчивой страсти огонь?
Или в глаза твои милые
так до рассвета глядеть,
в слитую томною силою
звезд неприкаянных сеть?
Всё, что от века шумливого,
мы не заносим в тетрадь:
сумрака неприхотливого
любо страницы листать.
Любо дышать лотереями
дней, и тревог, и смертей,
темными стихотвореньями,
снами железных путей!
«Крысы бегут с корабля…»
Крысы бегут с корабля… Почему?
Их деликатность не знает предела.
Преотважные хитрые крысы бегут с корабля.
Правда, ведь лучше на твердой земле
или хотя б на кораллах атолла?
Солоны волны, жестокая школа, –
крысам-то лучше на суше, в тепле.
Право руля или лево руля,
есть ли в том принципиальность какая?
Нашей кичливости не потакая,
думные крысы бегут с корабля!
Вот рассудительности торжество,
рациональных начал испытанье!
Крысы бегут с корабля, – в чем тут тайна?
Крысы бегут с корабля, – отчего?
Лучше, конечно, в суглинке земном –
и не простудно, и, так сказать, суше!
Ну же, спасайтесь, крысиные души,
чтоб не очнуться вам в мире ином!
В полном сознанье пути своего
крысы бегут с корабля… Каково?!
Жалкие крысы бегут с корабля,
полнится сердце надеждой и страхом…
Лево руля или право руля?
Крысы… А впрочем, да ну их к монахам!
«Когда-то пароход пошел ко дну…»
Когда-то пароход пошел ко дну,
мы это на экране увидали, –
с тех пор колеса дней переломали
уж не одну вселенскую войну!
Но всё еще, когда приходит ночь,
вся в зелени луны и в лиственных скитаньях, –
от ледяной горы отплыть не может прочь
махина совести, обманутый Титаник.
Пиликает оркестр, и, вальсы громоздя,
уходит в толщу вод столетняя усталость.
Европа кончена. Ушла. И ни гвоздя
на глади океанской не осталось.
Но и теперь, в сырой ночи, когда
планета бьется в радиолитаньях,
идет ко дну сияющий Титаник,
и звездные мерцают повода.
Но и теперь, без маяков и вех,
переплывая темные потопы,
колышется ветшающий ковчег,
последняя соломинка Европы.
«Венгерских воителей латы…»
Венгерских воителей латы,
трезубец в нептуньей руке
и облик победы крылатой,
безглазой, летящей Нике.
Холодного мрамора комья,
каррарских карьеров излом, –
как пасмурно в призрачном доме,
как мглу разрезают крылом!
И в этой полночной беседе,
столь близкой к земному теплу,
легко ль безголовой победе
разить нелюдимую мглу?
«Водораздел, солнцеворот…»
Водораздел, солнцеворот,
преображенье небосвода,
души нежданная свобода
иль день, отвергший груз забот, –
водораздел, солнцеворот,
души нежданная свобода.
Освобожденье… Какова
твоя единственная жалость,
твоя весна, раденье, шалость,
зеленый голос естества?
Когда отрада у ворот
и в душу смотрит отблеск дела, –
водораздел, солнцеворот,
солнцеворот водораздела!
И снова – вечности полет,
и сызнова меня ведет
поэзия житья-бытья,
точь-в-точь как и во время оно,
в метаморфозах Бытия,
путем Овидия Назона.
«Кто любит просто так бродить…»
Кто любит просто так бродить
по этим плоским переулкам,
в стекле свой облик находить,
ловить свой шаг в асфальте гулком,
тот в суматохе городской
не одинок и не заброшен,
идет на рандеву с тоской,
как счетчик маленьких горошин.
Есть у любой людской души,
поверьте, свой особый тонус, –
душа моя, живи в глуши,
любя свою отъединенность.
«Овидий темных омутов виденья…»
Овидий темных омутов виденья,
деньгами неумытыми ведом,
ты мертвенно стучишься в каждый дом,
как человек в припадке снохожденья:
ты открываешь нам свои владенья,
седых страстей нетронутый содом,
но разве в этом сердце молодом
хоть волоконце просит снисхожденья.
Суровым будь. Упрямым будь. Сухим.
Немногословным витязем свободы.
Прими с отрадой эту схиму схим.
Пускай твердят святейшие синоды,
что ты – явленье нелюдской природы,
окстись – и выйди из воды сухим.
«Синева и высь. Мерцает снег…»
Синева и высь. Мерцает снег.
Не святой, а просто человек
приникает мудрой головой
к азбуке поляны снеговой.
Но над ним земных просторов гул
Книгу Вечной Жизни распахнул:
черен и разумно деловит
горестного счастья алфавит!
«Лишь тот одинок в полной мере…»
Лишь тот одинок в полной мере,
кто слышит, как вихри шумят,
кто гаснет у розовой двери
в сады благосклонных наяд.
Балконы, балконы, балконы, –
там все, кого в детстве знавал,
и вдумчиво-многооконный
в сады золотые провал.
Оставь эти странные строки,
признанья усталой любви,
и сердцем пойми, что уроки
у каждого сердца свои.
Оставь эти пошлые строки,
угрюмые волны оставь, –
мы здесь. Мы стоим на пороге,
где с былью сливается явь.
«Мудрец ты иль невежа…»
Мудрец ты иль невежа,
теряешь зря лицо, –
из Люттиха и Льежа
явилось ружьецо.
Прохлада в полировке,
решимость чудака;
к берданке иль винтовке
прильнувшая щека.
Не знают нумизматы,
что в синеву окна
глядит юнец лохматый,
чья жизнь, как смерть, темна.
И горечью Сарепты
тревога отдает, –
и тяжесть вдовьей лепты
совсем уже не в счет.
И, глаз прищурив карий,
глядит, глядит малец
на кесарев динарий
в краю простых сердец.
«В Сокольниках звенят колокола…»
В Сокольниках звенят колокола,
и изнывают солнечные блики,
и клянчат перехожие калики
под солнцем, раскаленным добела.
В Сокольниках разубранный алтарь,
и дряхлые угодники в исподнем,
и толстый поп – и пред лицом Господним
равны и парфюмер, и золотарь.
До самой смерти у разверстых врат
толпиться попрошайкам и старухам.
Она близка – и лишь для нищих духом
приуготован райский вертоград.
Она близка – трепещущее пламя
ее спешит окутать в едкий дым.
А мы с тобой стоим в Господнем храме,
и ничего не нужно нам двоим.
Печать греха лежит на горожанах,
а злоба застит влажные глаза,
и по щекам старинных прихожанок
ползет неосушимая слеза.
А толстый поп, калач, как видно, тертый,
торчащий у святого алтаря,
рискует стать ипостатью четвертой
былого Назарейского Царя.
А в облаках кощунственной тревоги,
одушевляя старческий уют,
колышутся развенчанные боги,
жуют овес и песенки поют.
Заступница, мне нужно так немного,
верни мне жизнь, былой приязни в знак!
Прости меня – я тоже верю в Бога,
но только Он глядит совсем не так.
Но только Он в угаре богомольном,
на середине дальнего пути,
настиг меня – и в звоне колокольном
Его я не сумею обрести.
БЕЗ НАЗВАНИЯ
В опасности мозги,
когда всего безгранней
нерукотворный гипс
казенных изваяний.
Когда, стена к стене,
глухие как литавры,
стоят, окостенев,
холодные кадавры.
Хоть бейся головой
о каждый свод и угол,
об этот неживой
бред исступленных пугал!
Заправочка на ять!
Спешат полишинели
не дурака валять:
ваять полу шинели.
И складку сапога,
и мысль, что, скрипнув туго,
ушла в тоску испуга,
в незримость батога…
О, страх! О, непокой!
О, дрожь зимой и летом!
Вы вечно под рукой
тяжелым пистолетом!
…Ты Разум, и Гроза,
и Гнев, к их вящей славе,
но в подданных глаза
ты заглянуть не вправе.
Ты не решишься, нет, –
вот разве поневоле…
Ведь слишком темен свет
их неподкупной боли.
И на каких весах,
в цвету каких черешен
твой жалкий ужас взвешен
и твой животный страх?
Сменяется конвой,
как бремя мысли праздной…
Глядит с портрета твой
двойник благообразный.
Шагает, нарочит,
он по тропинке бедствий,
и сладостно журчит
ему поток приветствий.
… Выруливай, рули
к брегам обожествленья, –
ведь нет в садах земли
от смерти избавленья.
Как лучезарна твердь
и как льстецы ретивы,
когда приходит Смерть
и вносит коррективы.
ВАЛЬС НЕПРИГЛАШЕННЫХ
Не говори о ласковых пижонах
в роскошных туфлях с плоскими носами!
Как затянулся вальс неприглашенных.
Нет мальчиков. И мы танцуем сами.
Ах, мы пасьянсы томные тасуем,
мы посещаем выставку азалий,
мы – шерочка с машерочкой – танцуем
в таком холодном и пустынном зале.
Кто нам всучил на ярмарке вселенской,
не знающий замены и отмены,
Жетон Непривлекательности Женской,
дурнушек унизительные гены?!
А что, коль этот гадкий лягушонок –
красавица, забытая нелепо?
Он длится, длится бал неприглашенных
под бешеные всхлипы уанстепа!
О, нам еще откроются сезамы
в бренчаньи связок и в скрипеньи створок, –
мы все еще, конечно, выйдем замуж,
но не за тех, кто близок нам и дорог!
И в магазине для молодоженов
приобретем коляску с теплым верхом…
он длится, длится вальс неприглашенных,
он ластится к светланкам, нинкам, веркам,
он ластится к светланкам, нинкам, веркам,
чтоб завершиться слезным фейерверком.
Не говори о барственных пижонах
с роскошными густыми голосами!
Как затянулся вальс неприглашенных.
Нет мальчиков. И мы танцуем сами.
«Неверная Фортуна…»
Неверная Фортуна
влечет судьбу мою
к базарам Камеруна,
к ночному бытию.
Где кровью блещут маки,
мир бесконечно мал,
где есть сигнал атаки
и гибели сигнал.
Пора расстаться с тенью –
душой войти пора
в корзинщиков плетенья,
в причуды гончара.
В коварные оскалы
маскообразных лиц,
в наивные хоралы,
в пространство без границ.
«О, запах сырости морской…»
О, запах сырости морской,
ночных туманов тонкий яд,
причалы, полные тоской,
деревья, полные тоской
утопленников и наяд!
Ужели веяло теплом в былом?
В заплаканном былом,
где корабли и волнолом
и призрак жизни за углом?
Там, где в закусочной «Моряк»
гекзаметр мухами набряк,
и там, где зной тасует льды
святой куяльницкой воды,
где известняк, где город сна,
где длинен он, как ночь длинна,
где воздух полон мелюзгой,
а сердце – уличной тоской.
О, запах сырости морской!
«Лететь. Туда. Через мосты и тропы…»
Лететь. Туда. Через мосты и тропы,
туда, где солнце в радужном дыму,
по стежкам лет, по колеям Европы
в тревожную и радостную тьму.
И так хлестать по крупам и по спинам,
и так вожжей натягивать ремни,
чтоб просквозили по путям былинным
ушедших дней неясные огни.
Сквозь тени вьюг, и горы водокачек,
и кровли зданий – вдаль гони, гони,
летишь и ты – печалям не потатчик,
забыв свои растраченные дни.
Довольно рифм. Пусть льдистые морозы
над утренней коростой зацветут.
Мы – темные – вступаем в царство прозы.
Здесь наш привал. И наше сердце. Тут.
«Обжорка под названием“Едница”…»
Обжорка под названием «Едница».
Курорт. Цивилизованная глушь.
И под окном свою лепечет чушь
какая-то азартная синица.
Здесь желтая бы пригодилась тушь….
Какая грусть в моей душе теснится!
А вдруг мне эта осень только снится?
Приют для жирных туш, для слабых душ!
Отличнейший благоразумный Штранд,
спокойствие пустого побережья,
отдохновенья доблестный талант!
Иль вновь шутом заброшен на манеж я?
Иль вновь, закован в сумрак побережья,
читаю рыжих сосен прейскурант?
О ВЕТХОМ АДАМЕ
I. «К нам приходят шелесты и трески…»II. Вечер, вечер
К нам приходят шелесты и трески,
ветер, что сырую полночь роет, –
извивающиеся арабески,
голоса магнитных синусоид.
Не боясь ни холода, ни жара,
мне свою тревогу поверяли
лижущие грудь земного шара
электромагнитные спирали!
III. «Как ни грустно, как ни больно…»
Вечер, вечер зажигает свечи,
свечи небоскребов, черту кочерги.
В это время в джунглях, или в шахтах угольных,
или просто в селах не видать ни зги.
На столе укромном фыркает приемник,
в нем все части света обрели приют, –
и на всех наречьях вечер тушит свечи,
камни всех столетий к небу вопиют!
И француз любезный, льстиво-бесполезный,
вас спешит окутать тиной липких фраз:
патокой сравнений и уподоблений
он обмажет наглой пошлости каркас!
IV. «Жизнь не театр, да и смерть не в театре…»
Как ни грустно, как ни больно,
как ни жалостно томиться –
в книге жизненной невольно
перевернута страница.
В этой книге текста мало –
опечатки да пробелы,
в этой книге профиль мага,
приключенья Арабеллы.
Странные дела творятся
в романтических затонах, –
нежные договорятся
там, на пажитях картонных.
В романтических притонах,
в поэтических тавернах
перезвон ветвей сплетенных,
прелесть лиц неимоверных!
V. «Покатой сцены странная неровность…»
Жизнь не театр, да и смерть не в театре,
не из картона и папье-маше.
Душу-те вымотать годика за три,
скажут потом, что томился вотще!
VI. «Начинается песня о тысячах маленьких бедствий…»
Покатой сцены странная неровность
и декораций пестрые холсты.
Нелепая и грубая условность,
парад нагой и пошлой красоты.
И голизна в таком нежданном мире,
где и тоска не ведает границ.
Слепые крысы в пурпуре, порфире,
чужие крылья мышегрудых птиц.
VII. «У друзей, у друзей…»
Начинается песня о тысячах маленьких бедствий,
о параде тревожных, и пресных, и пошлых вещей,
о печали смертей, о начале лихих соответствий,
о скрещеньи незримых в железной ночи плоскостей.
Начинается песня, а мир не свершен и неведом,
впалощекие лица летят по дороге огня,
и к каким-то незримым, к каким-то неслышным победам
беспокойное сердце влечет и волочит меня.
VIII. Романс Миньоны
У друзей, у друзей
нет ни звука, нет ни слова,
только нежности музей,
только пошлости основа!
IX. Колдунья Геновефа
Знаешь ли, душа, как в ночь сырую
я с моим возлюбленным пирую?
Как проносятся машины мимо,
в синем торжестве огня и дыма?
Как, в ночи лишенные опоры,
начинают плакать светофоры
алыми и желтыми слезами?
Как скрипят машины тормозами?
Только ты над миром, неуклонный,
воцарился – милый свет зеленый, –
о тебе, о зелени забвенья
и поет мое стихотворенье.
Боль мою и тьму мою лаская,
поднимается волна морская,
зеленью и пеною рокочет
и припасть к стопам в блаженстве хочет.
Припади к стопам моим скорее,
влагой слез твое лицо согрею:
будешь петь и плакать ночью летней,
всё таинственней и неприметней.
X. «Мы живем и видим мало…»
Ты незнакома нам, твой день велик,
твой облик нем, твой беспечален лик.
Уста твои, исполненные смеха,
нездешним торжеством искривлены,
веселым смехом горней стороны, –
да, это ты, колдунья Геновефа!
И повторяю я твои слова.
Но я – мне чужд искатель торжества,
древнейших истин глупый толкователь,
безумных принцев скучный прихлебатель.
XI. «Любовь и смерть. И расширять зрачки…»
Мы живем и видим мало:
только краешек лазури,
отблеск вечного металла,
отголосок дальней бури.
Рыжих гор столпотворенья,
голубых деревьев купы
и твою, венец творенья,
жизнь, отмеренную скупо.
Нужно нам от этой жизни
очень мало. Малой крохой
сыты. Черной кровью брызни,
масло недр в желонках охай,
тенью будь на смертной тризне,
гость, не признанный эпохой!
XII. «Да. Занавес. Партер. Софиты. Кресла…»
Любовь и смерть. И расширять зрачки.
Быть самой тонкой линией ладонной.
Быть белладонной, даже белладонной!
Вгонять в паркет слепые каблуки!
XIII. «Так проснуться в провинциальном театре…»
Да. Занавес. Партер. Софиты. Кресла.
Слепая бутафория кулис.
Так гибель умерла. А смерть воскресла.
Явился демон зла – пришел Ивлис.
Так проснуться в провинциальном театре
под завыванья Лира-короля,
жуя мороженое, купленное
за три рубля.