355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Големба » Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения » Текст книги (страница 4)
Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:50

Текст книги "Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения"


Автор книги: Александр Големба


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

МАРТОВСКИЙ ТУМАН
 
Это пагубный дурман,
дух мятежный и влюбленный,
это мартовский туман,
от луны – светло-зеленый!
Это тяга берегов
дальних – слиться воедино,
это мартовских снегов
одряхлевшая лавина!
Битва стужи и тепла,
огнь сквозь снежную порфиру, –
запотевшего стекла
слезы, видимые миру!
В эту бестолочь тоски
ты вступил, отлично зная,
как, тревогам вопреки,
тяга действует земная!
Как печаль разлук и встреч
утоляет все обиды
и кого на что обречь
могут мартовские иды.
 
ВЕСЕННИЕ ПРИМЕТЫ
 
Дорожи весенними приметами,
дорожи сугробами примятыми,
ветками по-вешнему пригретыми,
но еще по-прежнему мохнатыми.
Наши весны обменялись опытом,
первыми негромкими звучаньями,
первых струй первоначальным рокотом,
первыми ручьями изначальными.
Как по многоуличному городу
разгулялись важные да вьюжные,
а потом в сосулечную бороду
нехотя вплетались ветры южные.
Пролетали голубыми тропами,
тополей пирамидальных купами,
этот прилетел из Симферополя,
этот прилетел из Мариуполя.
Покивали им верхушки острые,
острые верхушки кипарисные
где-то на полынном полуострове,
в Севастополе у Графской Пристани.
Зажурчали в солнечных проталинах
струйки, поначалу еле видные,
каменщики встали на развалинах,
мастерки сжимая сердцевидные.
Разбухали зерна полновесные,
молодой земли во чреве сущие,
щебетали ласточки чудесные,
на своих крылах весну несущие.
И пробившиеся сквозь расселины
купы, разделенные яругами,
на святую верность вербной зелени
присягнули листьями упругими.
 
БЕРЕГ ПРОЗРЕНЬЯ
 
Март – это месяц бога Ареса,
александрийские вирши Расина.
Березень – это речка Оресса,
это Россия.
 
 
Эти вот рощи, эти дубравы,
терем сосновый.
Это отчизна слова и славы,
славы и слова.
 
 
Это на травах, кровью омытых,
туша оленья.
Березень, березень – весь в аксамитах
берег забвенья!
 
 
Ежели ты не родился в сорочке,
жребий свой вытянь!
Березень, березень – пухлые почки,
цветень и квитень.
 
 
Это лепечут липы и клены,
бук остролистый.
Березень, березень – берег зеленый,
тихая пристань.
 
 
Вот мои очи – в тесных орбитах
недоуменья.
Березень, березень – весь в аксамитах
берег прозренья!
 
«Золотокрылая гроза…»
 
Золотокрылая гроза,
гроза, которую искали,
и молнии по вертикали,
и семицветные глаза
нежданных радуг. Сабель в буче.
Лучей над крышами Москвы.
Единство зноя и травы,
и ветер ясности летучей.
Золотокрылая гроза,
гроза у наших тусклых стекол:
по тротуарам дождь процокал
тоской козырного туза!
 
«Майская зелень в солнце закатном…»
 
Майская зелень в солнце закатном
нежно трепещет, как ласковый зверь.
Верь этим тайнам и верь этим пятнам,
этим земным озарениям верь.
 
 
Краше евангелий всех и коранов эта,
что дремлет, сердца веселя,
вся, без асфальтов и башенных кранов,
как таковая, земля. Земля.
 
 
Та, по которой путем мы измаяны,
та, из чьей глины с тобой мы изваяны:
ты – из ребра, я – из глины немой,
снежной зимой, белоснежной зимой.
 
 
Бьют золотые матросские склянки,
мы уплываем в какую-то мглу.
Что это там – волейбол на полянке?
Ветер припал к смотровому стеклу.
 
 
Майская зелень, майская зелень,
Всех новолуний цветущая юнь.
Май на исходе, и в горечь похмелий
тихо вплывает июнь.
 
«Пусть август, махровыми астрами хвастая…»
 
Пусть август, махровыми астрами хвастая,
застынет в твоем помутившемся разуме;
багровые скифы несомы гривастыми,
ширококостными, широкотазыми,
исхлестанными сыромятными плетками,
гнедыми и взмыленными кобылицами;
когда бы я знал, что под утро приснится мне
вот этакий из несуразицы сотканный,
пустяшный, но кажущийся незряшным
и горько пропитанный дымом кизяшным,
мучительный сон, – о, тогда бы, тогда
в камин бы не прянуло скитское пламя;
орел или решка – шуми, тамада!
Щетинься усами, блести газырями:
перстами пройдясь по серебряной черни,
вмешайся в дебаты о чести дочерней,
о древнем кочевьи, о деве в седле,
о счастьи забытом на дольней земле.
Орел или решка – к узорным решеткам
кирпичное пламя, – посмотрим ужотко,
к экрану камина карминовый стяг,
и снова затмилось, и снова в сетях.
Шуми, тамада, – дошумишь на заре ты,
когда отягченно сомкнутся уста,
когда страстотерпец из Назарета
устало сойдет с неземного креста,
когда на добычу опустится птица,
ширяющая над разливами трав.
Горячая влага сочится, сочится, –
уйми ее, к ранам губами припав…
Уйми ее – это не капли кармина,
алеют стигматы, как соль горячи,
уйми ее – это не пламя камина,
не жаркое пламя церковной свечи.
Покуда не стала она кахетинским,
покуда в аренду не взята Вертинским,
покуда еще не узяз коготок,
живыми губами уйми ее ток.
Прислушайся к биению сердца
Пилатами р аспятого страстотерпца,
мы больше не верим в возможность расплаты,
быть может, мы сами немножко Пилаты…
Охвачена влага зеленым стеклом,
чужая отвага встает за окном,
далекий Амур, обагренный Хинган,
и вдребезги хмурый граненый стакан.
… Зеленый осколок с земли подыми,
пойми, он смарагдов иных драгоценней,
его озаряет обугленный мир
и в человецех благословение.
 
«Мне ненавистна злая пыль…»
 
Мне ненавистна злая пыль
на тротуарах лупоглазых,
я полюбить хочу ковыль
и травы в солнечных алмазах.
 
 
Но я не видел этих трав,
я всё бродил – слепой, понурый –
в краю, где фриз, и архитрав,
и чудеса архитектуры,
 
 
среди облезлых этих стен,
среди наяд из алебастра,
где ночь и мрак, где тишь и плен,
где жизнь не стоит и пиастра,
 
 
где только астры в наготе,
когда уж нам весь мир несносен,
подобны знобкой пустоте,
грустят, махровые, под осень.
 
«Желтый шар на небосводе…»
 
Желтый шар на небосводе,
предок черной головни;
друг мой, лето на исходе,
лето скорбью помяни!
Разве первым было лето
в жизни нашей и твоей?
Так пойдем по тропам света,
эти тропы всех верней!
Милый друг мой, на двуколку
грузят скарб былых утрат,
так поплачем втихомолку,
будет смех мудрей стократ!
Будет ночь и небо в звездах,
как парное молоко.
Синий воздух, дикий воздух,
только дышится легко!
 
ОСЕНЬ
 
Знаешь, мне всего дороже
осень, зябкая до дрожи,
холод утренней звезды,
солнце горечи и грусти
и в глубоком захолустьи
задремавшие сады.
 
 
Осень кожуры и гнили,
осень в партах и черниле,
осень первых единиц,
осень в ставнях, осень в досках,
осень в сельтерских киосках,
осень выдуманных лиц!
 
 
И легка, как пух лебяжий,
облаков седая страсть,
осень в рыжем камуфляже
надышаться хочет всласть,
корпуса многоэтажий –
леопардовая масть!
 
СОЛНЦЕ АУСТЕРЛИЦА
 
Чужих утрат листаются страницы,
а на душе разгульно и светло:
есть солнце осени, как солнце Аустерлица,
есть слезы осени, как дождик Ватерло.
 
 
В туманы снов больное сердце вбросим,
в сплетенья гроз недужное швырнем, –
по площадям идет земная осень,
ересиарх свершает ход конем.
 
 
Слова, слова, безумная растрата
печальных слов и радостных тревог, –
они летят, как всадники Мюрата,
былых империй гневный эпилог.
 
 
В душе моей всё тише, всё темнее,
всё глуше поступь дней, ночей, минут.
У сизых глаз расстрелянного Нея
недели униженья проплывут.
 
 
Уходит ямб, рождается гекзаметр,
судьба любви капризна и темна, –
в лесах Денис Давыдов партизанит,
казацкая белеет седина.
 
 
Судьба любви в ристалищах азарта,
высокий купол ладаном пропах, —
помпезная гробница Бонапарта, –
людских мечтаний утлый саркофаг.
 
 
Пора посторониться и смириться,
забыть любовь – что было, то прошло.
Есть солнце осени, как солнце Аустерлица,
есть слезы осени, как дождик Ватерло.
 
«Это осень винограда…»
 
Это осень винограда,
осень – сон ее глубок!
Благосклонная награда
синеглазых лежебок!
 
 
Осень – день густо-лиловый,
сладость яблок и вина,
осень персиков в столовой,
синих полдней у окна.
 
 
Вот какая эта осень!
Вот какая эта блажь!
А в киоске мы попросим
красно-синий карандаш.
 
 
Нарисуем небо синим,
красным – листьев перепляс,
а потом – замрем, застынем,
не смежая зорких глаз.
 
ЛИСТВА
 
Ты хорошо рифмуешься, Листва!
 
 
В тебе, янтарной, и в тебе, зеленой,
всем трепетом Природы наделенной,
торжественность законов естества,
неповторимость истины влюбленной,
бессмертья непреложные права.
 
 
Когда оледенелые пределы
сдает нам льдистый полюс напрокат,
свои ладьи, ковчеги, каравеллы
со стапелей спускает Листопад.
 
 
По стольным городам и захолустьям,
везде, где вихрь вступил в свои права,
с верховий дальних к отдаленным устьям
плывут твои флотилии, Листва!
 
 
Я шелест твой, я шорох твой прославлю,
и речь, и отрицанье немоты:
как ты шумишь в осеннем Ярославле,
как в Астрахани ниспадаешь ты!
 
 
О, этот ворох, этот хрупкий ворох!
Поблекшая трава на косогорах!
О, этот город, чистый и льняной!
И кажется, о волковских актерах
здесь Прошлое беседует со мной.
 
 
О, этот шелест, этот добрый шелест!
Увядший лист прекрасен и суров,
как крепостных актрис простая прелесть
и живопись домашних маляров.
 
 
А по весне – зеленая обнова,
и вновь лазурь, и снова синева;
а что если секрет искусства слова,
и всяческих искусств первооснова,
и вдохновений всех первооснова
в тебе, тысячелетняя Листва?
 
КРЫЛЬЯ

Молодость, дай нам крылья!

Адам Мицкевич


 
Журавлиный рассвет, словно войско в сияющих латах,
облака, облака, оклубившие горний предел:
окрыленное племя, орлиное племя крылатых,
я прославлю тебя, я прославлю твой звонкий удел.
 
 
Я прославлю тебя, я приму твое легкое бремя,
от обиды, и сглаза, и скорби, и смерти храним, –
надвигается день, надвигается новое время,
пусть же крылья твои затрепещут над сердцем моим!
 
 
Пусть над сердцем моим затрепещут прозрачные крылья,
над судьбиной моей, над одной из обычных судьбин!
На земле листопад, на земле лопухи и будылья,
нити бабьего лета белеют на гроздьях рябин.
 
 
Разве я пригвожден, разве перержавевшие гвозди
пригвоздили к порогу мою многогрешную грудь?
Пусть мне губы сведет злая горечь рябиновых гроздий
я хотел бы взлететь, я хотел бы крылами взмахнуть.
 
 
Я крылами взмахну и, взмахнув молодыми крылами,
полечу на восток, а потом на кровавый закат,
а рябиновый сок – это вовсе не терпкое пламя,
ибо горечь его – это горечь последних утрат.
 
 
Это горечь утрат, это самая горькая кара
за чужие грехи. Червоточина в теле плода.
На земле листопад. И топорщатся крылья Икара,
и седого Дедала минует большая беда.
 
 
Расточаются хмари и ширится зыбкая просинь,
и пушистые лисы ютятся в чащобе лесной,
и сгущается синь, и внезапно кончается осень,
и плаксивая осень сменяется вербной весной.
 
 
В небе вьются стрижи. На карнизах щебечут касатки,
и багровые грудки вздымает чета снегирей.
На весеннем базаре уже открывают палатки,
и серебряный мир громыхает у наших дверей.
 
 
Приближается день. Приближается новое время.
Облака, облака, облака замерцали во мгле.
Над зеленой землей пронеслось журавлиное племя,
сизокрылая радость прошла по зеленой земле.
 
 
На зеленой земле наливаются пышные травы,
разграфленная десть остывает на шатком столе,
Долгожданное утро любви, и надежды, и славы,
долгожданное утро шумит на зеленой земле.
 
«Душой постигни тишину…»
 
Душой постигни тишину
лесного пестрого ковчега,
где осень, осень или нега,
или святой сюрприз ночлега,
иль жизнь в оранжевом плену.
 
 
Душой постигни тишину,
как пробужденье первоснега
или как обморок, весну
предсказывающий, в тревоге.
Душой войди в свои чертоги,
где свет лелеет тишину!
 
«Когда сочится ветер сквозь листву…»
 
Когда сочится ветер сквозь листву,
как сквозь иголки – моросящий дождик,
мне кажется, что я еще живу,
как одичалый выспренний художник,
 
 
который жадно хочет говорить
с далеким неосознанным потомством,
который хочет воздух перерыть,
как доблестный орган в соборе Домском!
 
 
Потом стихает Осени пожар
и виснет мост на всех своих опорах, –
потом вплывает Осень-Госпожа
в шатры лесов иль в их блаженный шорох
и, в золотистом кружеве кружа,
витает в торжествующих повторах!
 
 
И в кружевом извитую листву
вплетается завистливая дата:
мне кажется, что я еще живу,
как живописец истинный когда-то.
 
 
Не долетают чайки до лесной
глуши. И мне, пожалуй, только снится,
что поклялась хвастливая синица
над морем вспыхнуть листьев желтизной!
 
 
Ах, сколько слез еще со мной, со мной,
ах, сколько лет в душе моей теснится, –
но поклялась надменная синица огнем
тоски взметнуться над волной!
 
ПЯТОЕ ВРЕМЯ ГОДА
 
Это пятое время года,
не как прочие времена:
человеческая природа
пробуждается ото сна.
 
 
Голубеют земные реки,
и, дурное успев побороть,
всё хорошее в человеке
обретает и кровь и плоть.
 
 
Он опять не один на свете,
неприкаянный нелюдим;
он на звезды глядит, как дети,
ну а мы на него глядим.
 
 
Не запекшейся в сердце раной
и не тем, как душой поник, –
мы улыбкой его долгожданной
утешаемся в некий миг!
 
 
Он у неба не просит: «Сжалься!»
весь он облако и земля;
расцветают тонкие пальцы,
словно веточки миндаля.
 
 
Ты глядишь на меня, Природа,
ну а я на тебя смотрю, –
это пятое время года,
неизвестное календарю!
 
 
В это время года впервые
обращается счастья круг, –
в миг, когда говорят немые,
обретают глухие слух.
 
 
Это светлый миг лицезренья
потаенных досель путей, –
это радостный день прозренья
всех слепых на планете всей.
 
 
Это трех измерений бремя
и четвертого – непокой,
это в нашем земном эдеме
пробужденье души людской.
 

МЕЖЗВЕЗДНЫЙ СТРАННИК

«Эпохою металла и стекла…»
 
Эпохою металла и стекла
мы чванно называли нашу эру,
но невозбранно наша кровь текла
и наполняла мира полусферу:
печаль мутила наши зеркала.
 
«Кони темной проседи…»
 
Кони темной проседи,
дивной красоты
в ночь вселенной вбросили
алые хвосты:
кони быстрой поступи,
яростных примет
мчатся високосными
кольцами планет.
Кони мои, лошади,
кони первый класс,
до чего ж хорошие
челочки у вас,
до чего ж отличные
уши и бока,
кони необычные,
радость седока.
Вас кормить не надобно,
ваше стойло – ночь,
темными шарадами
вы летите прочь,
темными загадками
в темную судьбу,
с голубыми прядками,
с вызвездью на лбу.
 
«В юный мир весенних почек…»
 
В юный мир весенних почек,
с тростью толстою в руке,
он вступает, старый летчик
в чесучовом пиджаке.
 
 
Узкоплечий и сутулый,
незаметный старичок –
выступающие скулы
и сухой пергамент щек.
 
 
Что ж! Пошел восьмой десяток:
жизнь была к нему добра,
только пращуру крылатых
на покой уже пора.
 
 
А когда-то в день багряный,
в золотое торжество
неуклюжие «фарманы»
поднимали и его.
 
 
И народ обыкновенный
расшумелся и притих,
и гремел оркестр военный
яркой медью духовых.
 
 
А когда-то над Касторной,
сталью рельс, травой полян
проносился тенью черной
незалатанный биплан.
 
 
Тень крыла его ширяла
по некошеной траве,
слава след его теряла
в горной синей мураве!
 
 
Сел бы он, захлопнул дверцу,
взвился б ввысь в небесный быт,
да хромающее сердце
подниматься не велит.
 
 
И глядит он, старый летчик,
сквозь сплетения ветвей,
сквозь налив весенних почек,
в ясный мир мечты своей:
 
 
там, заламывая крылья,
синеву беря в полон,
пролетает эскадрилья
реактивных веретен.
 
 
И глядит он, авиатор,
в синеву из-под руки,
и за стеклами двойными
слезы теплые легки.
 
«Между тем как вздыхает забота…»
 
Между тем как вздыхает забота
в кузовах голубой тишины, —
неким ангельским чувством
полета небожители наделены.
И о чем они плачут ночами,
знают только лазурь да судьба;
и как крылья у них за плечами
вырастают земные гроба.
Человек, обретающий крылья,
дьяволеныш кошмаров земли,
вознесись над бесплодною пылью
и развейся, истаяв вдали.
Перехожий, прохожий калика,
не вступая с вселенною в спор,
перед святостью Божьего лика
опусти свой двусмысленный взор.
Обреченному жить неохота,
но в шатрах голубой тишины
неким сказочным чувством полета
небожители наделены!
 
ЯЩИК ПАНДОРЫ
 
Люблю деревянный ящик,
эфирных приют голубей,
веселый вокзал настоящих
и выдуманных скорбей.
 
 
Люблю стоголосое пенье,
лингвистов таинственный вой,
живые аккорды шопеньи
над полузаснувшей Москвой.
 
 
И это Попова наследство,
волшебную эту молву,
невнятную музыку детства
печалью своей назову!
 
 
Люблю я смычки лимитрофьи,
тоску канифоли сберечь –
Шопена лирический профиль,
певцов замогильную речь!
 
 
Вселенную снова облапив,
разбив элегический лед,
шеллачной пластинкой Шаляпин
из пышного гроба встает.
 
 
Люблю золотые раздоры,
разрядов тревожную грусть —
и весь этот Ящик Пандоры,
как в детстве, учу наизусть.
 
ОБРАЗ КОРАБЛЯ
 
Не призрак длинного рубля
влечет в далекие скитанья,
а некий блеск, земное таянье
и водный образ корабля.
Он где-то там – на грани вод,
описанный в житейских книгах,
он где-то там – на грани вод,
в атмосферических веригах
еще не узнанный – плывет.
Не призрак длинного рубля
меня влечет в простор стихии,
а подчиненный мусикии,
предвечный, как зрачки сухие,
морозный образ корабля.
Плыви. Отчаливай. Звени.
Томись в девическом законе
и в паруса на небосклоне
лазурь безумья заверни!
 
ТРЕЗВЫЙ КОРАБЛЬ
 
Нет, я не оклик чайки жалобный,
не опьяненный небосвод:
я волжский, рейсовый, трехпалубный,
я пассажирский теплоход.
 
 
Мне нипочем волны качание –
куда желанней и милей
трудолюбивое урчание
моих могучих дизелей.
 
 
Взойди смелей – я понесу тебя
сквозь сутки ясности и тьмы,
сквозь все хитрое плетенья сутеми,
от Углича до Костромы!
 
 
Мы, юные, не плещем плицами
былых фультоновских колес,
и перед нами, светлолицыми,
вовсю распахнут нижний плес.
 
 
И, меж водой и небом плавая,
как песня влаги и земли,
неспешно движутся кудрявые,
разлапистые Жигули.
 
 
Плыви за нами, теплоходами,
и за буксирами вослед,
и всей душою слейся с водами,
прозрачным стань, как звездный свет.
 
 
Ах, как теплы ночные поручни,
как звезд печальна череда,
как всё, что было горькой горечью,
уносит волжская вода!
 
 
Во мгле усеянная бликами,
светясь мирьядами огней,
уносит вдаль река великая всё,
что ты вымечтал над ней.
 
 
Мерцают свечки в звездных лапочках,
гудки заводят разговор,
и капитан в казанских тапочках
выходит в общий коридор.
 
 
И с каждым мигом всё знакомее
и всё родней наверняка
пунцовая физиономия
испытанного речника.
 
 
Неси меня, река великая,
влеки меня, моя земля,
сквозь мглу, усеянную бликами,
до астраханского кремля!
 
«Ни белила тебе не нужны, ни румяна…»
 
Ни белила тебе не нужны, ни румяна,
океанская глубь, синева океана,
где в неведомых недрах безмолвные рыбы,
где на пляжах нещедрых, – замшелые глыбы.
Не нужны ни румяна тебе, ни белила,
океанская небыль, подводная сила,
океанская небыль, океанская нежить,
не приходит волна плавники твои нежить!
 
ПЛАНЕТАРИЙ В ДЕКАБРЕ
 
Асфальт, подошвы прожигающий,
декабрьской скуки этажи,
и слезы молодости тающей
в твоих глазах еще свежи.
 
 
Войди в запущенное здание,
там купол бел над головой, –
вглядись в десятое издание
вселенской смерти тепловой.
 
 
Апоплексической комплекции
твоей – уютно ль в доме том,
где космос уместился в лекции,
где смерть грозит беззубым ртом?
 
 
Там на известке вижу тени я
созвездий – звездных кораблей,
в том храме – мерзость запустения,
Коперник или Галилей.
 
 
Там над наивными полянами,
где всё осталось как всегда,
часы летят ракетопланами
в безмерные светогода!
 
«Есть путешествия души…»
 
Есть путешествия души
туда – за тридевять томлений,
где все сады в весенней пене
и все причуды хороши,
где над разливами цветений
висят астральные ковши, –
об этом ты и напиши,
избавясь от вселенской лени!
 
В ГРАФСТВЕ ДЕРЖИКАРМАНШИРЕ
 
Живешь в своем печальном мире,
в своей жестокости земной,
как в графстве Держикарманшире
под геральдической луной,
где всё неведомо, покуда
не загудел сигнальный рог,
где удалого Робин Гуда
шериф еще не подстерег.
 
 
Ах, не до жиру, быть бы живу!
Цветет Бенито Муссолин,
орут разбойники «Эвиву»
(а рожи плоские, как блин!).
И, лапу вытянув, как деррик,
в приветствии на прусский лад,
грядет сиятельный истерик,
жуя швейцарский шоколад.
 
 
Должно быть, правы агитпропы,
нам возвестив благую весть,
что есть идиотизм Европы,
закат буржуазии есть!
Должно быть, скудною порою,
еще не ведая стыда,
подведомственны геморрою,
вы поглупели, господа!
 
 
Кому вы поклонились в ножки?
В какой вы превратились фарш?
Ефрейторские мандабошки
играли вагнеровский марш!
Еще витал Семенов-Ляндрес
наш в хоре нерожденных душ,
но «Унтерганг дес Абендляндес»
был явный факт, отнюдь не чушь!
 
 
Закат Европы… Это вызов?
О нет, лишь непреложность смет:
нет лозунгов и нет девизов,
и депозитов тоже нет!
И голые, как черт в борделе,
отучав свой совокупляж,
стерильные Вильгельмы Телли
стреляли в яблочный муляж.
 
 
Холуйство рвется на подмостки.
Резов палаческий эскиз.
Червеобразные отростки.
Полет валькирий. Браво-бис!
Но станет фактом эта небыль-с
и прояснится эта муть,
когда перестреляет Геббельс
свою семейку. Вот в чем суть!
 
 
Но даже и уже без плоти,
и провалясь в тартарары,
вы всё же вброд не перейдете
овраги Бабьи и яры!
Не с плащаницы – с полотенца,
во весь размах отверстых глаз
лик убиенного младенца
глядит на вас, глядит на вас.
 
 
На чистокровногустопсовых,
на долихоцефоголовых,
псевдонордических господ,
на тех, что чтят законов свод,
когда он, так сказать, по части
их будто бы арийской масти,
и на причину всех невзгод,
на эти готики-фрактуры,
на эти дротики халтуры
и на фактуры и ажуры,
бухгалтерский смертельный код,
 
 
на ваших чувствьиц переливы.
А скольких, впрочем, извели вы?
Ох, венских опереток дивы,
не зря вы проливали пот!
Марики Рокк, Марики Рокк,
роскошные ревю не впрок.
А мы? Довольно ль мы брезгливы?!
 
ЗА СТЕКЛОМ ОКОННЫМ
 
Иди туда, где за стеклом оконным
царит и плачет полночь без границ,
потом лети по тропам беззаконным,
лети в туман астральных колесниц.
 
 
Все это попросту непредставимо:
далеких звезд хрустальные миры,
астральных сфер слепая пантомима,
законы нам не ведомой игры!
 
 
И все-таки нам путь едва ль заказан
в безмерность, в неизвестность, в глубину, —
и вновь лететь над пламенным Кавказом
у одичалой скорости в плену.
 
 
И там – в утратах, в проторях, в потерях
прильнуть к морозным безднам бытия,
где гневом пен обшит угрюмый Терек,
серебряная льстивая змея.
 
 
Над пчельником немыслимых роений,
над газырями каменных светил,
где непостижный лермонтовский гений
невинную Тамару посетил!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю