Текст книги "Фенэтиламины, которые я знал и любил. Часть 1"
Автор книги: Александр Шульгин
Соавторы: Энн Шульгина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 47 страниц)
Нам с Шурой пришлось узнать и темные стороны друг друга.
У меня была проблема, которая, как я начинала понимать, беспокоила большинство живущих на земле людей, – в глубине души я не верила в ценность собственной личности. Где-то в моей душе жили и ярость, и сила, но я чувствовала их лишь во время каких-нибудь внутренних кризисов и переживаний по поводу потерь.
Духовная сила по-настоящему пробуждалась во мне несколько раз, например, когда после восьми лет замужества я, наконец, окончательно обнаружила, что Уолтер имеет давнишнюю привычку крутить романы с другими женщинами, которые зачастую оказывались его пациентками. Он заводил новую интрижку примерно каждые полгода. Но хуже всего, что он не смог понять и принять ту боль, которую я испытала, узнав о его привычке. На полном серьезе он сказал мне следующее: «Мои отношения с... (не важно, какая женщина была у него в тот момент) никоим образом не могут повлиять на мою любовь и привязанность к тебе». Какое-то время я пила водку, чтобы заглушить боль. Но потом, однажды, когда мы ехали на рынок, во мне проснулась разъяренная львица, и, словно со стороны, я услышала, как твердым, протокольным голосом говорю Уолтеру немедленно собирать вещички и убираться из дома на все четыре стороны. Еще я добавила, что начну процедуру развода. Помолчав секунду, он сказал все, что обо мне думает: звучащим разумно и здраво голосом он объявил меня женщиной неразумной и не в здравом уме.
Но он ушел.
К этому моменту изрядно потускневший образ львицы пришел совсем в плачевное состояние, что было неудивительно. Некоторое время я самолично холила и лелеяла свою уверенность в том, что я уродлива, если не телом, так душой, а, кроме того, еще и не удовлетворяю требованиям, которые предъявляются женщинам, и ни у кого не вызываю симпатии (за исключением моих детей – для них я всегда была лучше всех, благослови их Господь за это). Наконец, во мне снова зарычала та самая львица, или кто там был. Она вспыхнула, яростная и страстная, и заявила, что если я такая, какая я есть, то быть посему. Я просто должна продолжать жить и пытаться сделать свою жизнь лучшей.
Мы с детьми переехали в наш новый дом в форме буквы «А». Он находился через улицу от дома Уолтера. Развод был завершен, уже могла смотреть на себя в зеркало и думать, что, по крайней мере, снаружи я была не так уж плоха. Однако представление о самой себе как о никчемной и отталкивающей личности осталось моим маленьким секретом – грустным и неприятным.
Одним из бессознательных способов добиваться расположения и одобрения было мое стремление сделать все, о чем меня просили те, для кого я выполняла работу или кого я любила, независимо от того, хотелось мне это делать или нет. В итоге результаты работы, как и следовало ожидать, оказывались хуже, чем если бы я сделала ее с настоящим энтузиазмом, а время от времени и вовсе неудовлетворительными.
Другой способ заключался в том, чтобы вкусно и обильно кормить окружающих. Каждые выходные я приносила с собой на Ферму столько еды, сколько хватило бы накормить маленькую армию, в течение целого месяца упорно пробивающуюся сквозь снежный буран, бушующий где-нибудь в России. Шура начал прибавлять в весе и, в конце концов, объявил, что пусть лучше у него живот прилипнет к спине, и попросил меня не готовить так много еды для него. Я указала ему на то, что он всегда съедает все, что я кладу ему на тарелку, на что он раздраженно ответил: «Я такой же жадный, как и человек, сидящий рядом со мной, так что пусть у меня на тарелке будет меньше искушающей меня еды».
– Ладно, – ответила я и приступила к объяснениям. – Дело в том, что я, как ты помнишь, наполовину еврейка, и еврейская кровь побуждает меня быть матерью согласно еврейским представлениям, не в плохом, конечно, смысле, а в смысле приготовления пищи для близких...
Шура резко оборвал меня: «Я хочу, чтобы моя порция стала меньше, хорошо?»
Я ответила, о'кей, извини, и умолкла.
Любовный треугольник, в который я втянулась, был благодатной почвой для чувства ненадежности и сомнений в самой себе. И мне частенько приходилось напоминать себе, что именно я и никто другой сделала этот выбор, что никакого принуждения и полуправды со стороны Шуры не было, он мало что скрыл от меня. Мы оба видели сложившуюся ситуацию, и это я убедила его разрешить мне играть такую роль, пообещав, что не заставлю его сожалеть об этом. Я была взрослой девочкой и сама несла ответственность за свои решения.
Но порой меня пронзала мысль о том, что я была лишь временной заменой, второсортной вещью, и тогда мое внутреннее «я», менее склонное слушаться ясных доводов разума, чем остальная часть меня, странным образом выплескивала свой гнев и страх, причем в самые неожиданные моменты и вопреки моему желанию избежать проявлений стресса.
Однажды вместе с Рут и Джорджем мы пошли в театр Беркли. Во время антракта, когда все зрители выстроились в очередь за закусками, которые продавались за прилавком в фойе театра, Шура спросил меня, не хотелось бы мне выпить кофе. Я пришла в полнейшее замешательство; этот простой вопрос разбрызгался в моем мозгу, как пятнышки краски на рисунках Джексона Поллока [62]62
Джексон Поллок (1912-1956)– американский художник, один из основателей абстрактного экспрессионизма.
[Закрыть].
Я посмотрела на Шуру непонимающим взглядом и сказала: «Кофе. Я даже не знаю. Почему-то я чувствую себя абсолютно сбитой с толку, как бы не здесь, словно я где-то в другом месте». Он ответил мне ледяным взглядом – иначе не назовешь -и отошел. Через несколько минут он принес мне кофе, черный, как любил он сам, но не я. Сказал «вот», развернулся и снова ушел.
Я зашла за колонну, к горьким к безрадостным чувствам, выбравшим явно не подходящий момент, чтобы заявить о себе, добавилось еще и смущение. Горячий кофе пролился мне на руку, и я ощутила себя неловкой, нескладной и глупой. Все, о чем я могла подумать в тот момент, была мысль о том, что Шура даже не потрудился вспомнить, какой кофе я обычно пью; я не так много значила для него, чтобы он помнил такую малость. Я с трудом сделала вдох и стиснула зубы, чтобы не дать себе расплакаться. Неужели ты собираешься раскрыть себя таким невообразимым, ужасным способом прямо здесь, на виду у этих милых театралов, думала я про себя.
Мне и в голову не пришло, что я переживаю классический приступ тревоги и что рациональное осмысление моего состояния может оказаться бесполезным.
Когда мы возвращались на свои места перед началом второго акта, Шура не подал мне руки, как делал обычно. Как застывшая, я сидела рядом с ним и не могла придумать, как вернуть себе обычное спокойствие и чувство юмора.
Весь оставшийся вечер мы чувствовали напряжение и были подчеркнуто внимательны друг к другу. Ночью мы легли спиной друг к другу и заснули без ставших традиционными нежных слов и прикосновений.
Много позже я поняла, что Шура не был готов видеть меня в таком смятении да еще без предупреждения, в самом разгаре приятного вечера в театре. Я поклялась ему, что не буду играть роль жертвы и тем самым превращать его в мучителя, если он позволит мне войти в свою жизнь в это трудное и тревожное для него время. А там, в театре, я стала жертвой, прижавшись к стене, как беспризорный ребенок, с умоляющим взглядом, от которого Шуру прожгло чувство вины. Он стал холодным и отдалился от меня, не зная, что еще мог сделать.
Бывали дни, когда я чувствовала себя уязвимей, чем обычно, и с большей силой ощущала стену, которую воздвиг внутри себя Шура, а также легкую эмоциональную сдержанность. Я могла понять ее и согласиться с ней умом, но не сердцем. В этот момент чувство ущербности затопляло меня, уплотняя воздух между нами. Тогда Шура чаще всего отстранялся от меня, открытое выражение его лица сменялось защитной маской, а потом становилось жестким и холодным.
Эти инциденты обычно случались в начале выходных, а после проведенной вместе ночи я просыпалась с вновь обретенной смелостью и легкостью. На протяжении оставшихся до раннего понедельничного утра, когда я должна была ехать на работу, часов мы могли расслабиться и смеяться вместе.
Шура признавал свою склонность к молчаливому высокомерию и относился к ней критически. Однако я не считала эту его черту отталкивающей. Она придавала ему не только необходимую силу, но и, на мой взгляд, своеобразную аристократическую избранность, с какой рождаются многие дети, обладающие большими задатками. Чувство избранности сохраняется и у взрослых, если только ее не разрушит враждебность одноклассников в школе.
Кроме того, как я говорила Шуре, то, что он называет высокомерием, могло просто оказаться чем-то похожим на чувство собственного достоинства, и, если данная черта его характера не заставляет чувствовать остальных неполноценными людьми, а я никогда не видела, что бы такое случалось, то это чертовски замечательно – иметь ее.
В своей жизни я встретила достаточно много одаренных людей, чтобы понять, через что пришлось пройти большинству из них. В школе они были еще слишком малы, для того чтобы осознать, что, если ты выделяешься из общей массы благодаря своим способностям, то становишься врагом для одноклассников, если тебе не повезло и тебя не перевели в спецшколу, где учились такие же талантливые дети, как ты. Большинство из них были не настолько везучими. Травля в классе могла оставить след на всю жизнь. Повзрослев, такие дети либо продолжали подвергать свою речь цензуре, говорить неуверенно, избегая слов или фраз, которые могли обнаружить их интеллектуальное превосходство, или, подобно Келли, становились агрессивными, как неврастеники, задиристыми и даже шли на оскорбление людей, с которыми им приходилось иметь дело. И в том, и в другом случае они всегда чувствовали свое отличие от обыкновенных людей и жили в затаенном одиночестве, которое никогда от них не уходило.
Шура избежал обеих ловушек. К тому времени, когда я повстречала его, он как-то понял или решил для себя, что просто будет таким, какой он есть, не делая попыток спрятать какую-то сторону своего «я». Год за годом он приучал себя к терпению, отыскивая способы доходчиво объяснять своим студентам то знание, в области которого, как он хотел, они стали бы настоящими специалистами. По собственному признанию Шуры, он знал, что именно он должен был подобрать правильные слова. Если же студент чего-то не понимал, то это Шура считал своей неудачей; непонимание ученика означало, что он недостаточно хорошо учил его.
Но временами какая-то его часть становилась злобной, разочарованной, проявляя себя в такой форме, какую я не могла предугадать или подготовиться к ней. Когда это случилось впервые, я не почувствовала никакой тревоги.
Однажды вечером, посмотрев в кинотеатре фильм, мы отправились в небольшое кафе и заказали себе чизбургеры. Пока мы ели, Шура сказал мне, что серьезно подумывает о том, чтобы бросить Ферму и переехать куда-нибудь в Северную Калифорнию, где никто его не знает, а он ни с кем не связан. Время от времени кусая чизбургер, он объяснил, что устал от людей, устал вообще от всего, и подумал, что настала пора сняться с насиженного места и начать новую жизнь. При этом, добавил Шура, большую часть времени можно было бы посвятить самому себе, с тем чтобы не быть втянутым в проблемы других людей или не впутывать их в свои.
Я пристально вглядывалась в него, пытаясь понять, что могло вызвать подобную горечь, и надеясь, что я не входила в число тех людей, от которых Шура устал. Но спросить об этом я не осмелилась. Я очень разволновалась при мысли о том, что Шура в самом деле может продать свою прекрасную ферму и уехать в другое место. Я прямо сказала ему о своих опасениях. В ответ он лишь пожал плечами и сменил тему разговора.
Когда через несколько дней после этого, еще на неделе, мы говорили с ним по телефону, Шура ничего не сказал о своем плане или намерении уехать, и, в конце концов, я объяснила тот разговор за счет непродолжительной печали и раздражения, которые прошли без следа, и решила не принимать его всерьез.
В следующий раз нечто подобное случилось уже спустя многие недели. Эта странная ситуация продолжалась три дня, и чуть было не вылилась в настоящую катастрофу.
Я приехала на Ферму, как обычно, в пятницу, и сразу почувствовала, что что-то не так. После резкого приветствия Шура ушел от меня, сообщив, что у него полно работы, поэтому какое-то время я должна позаботиться о себе сама. Я заверила его, что все будет в порядке, задумавшись над тем, что же случилось.
Пока я готовила обед, Шура то и дело слонялся по дому, не говоря ни слова и с мрачным лицом, словно все, что он видел, включая меня, было неправильным. Он сказал мне несколько преувеличенно вежливых слов, в которых не было и следа его восхитительного озорного чувства юмора.
Обед прошел в полном молчании. Я ужасно страдала, будучи уверена, что Шура такой из-за меня, что мои промахи привели его в озлобленное состояние и что он почти готов попросить меня убраться из его жизни.
Прибрав стол, я мягко сказала Шуре, что собираюсь вымыть посуду, а потом посмотреть телевизор и отдохнуть, пока он будет заканчивать работу. Он кивнул и пошел к себе в кабинет с бокалом вина.
Я не пробовала объяснить такую внезапную перемену настроения; я безоговорочно верила, что сама была причиной негативных эмоций, которые чувствовал Шура. Наведя порядок на кухне, я села за столом в столовой, крепко обхватив руками свои колени. Когда Шура вышел из кабинета и прошел через столовую, игнорируя меня, поколебавшись, я спросила, глядя в его удаляющуюся спину: «Шура, я чем-то тебя разозлила?» – Нет, – бросил он и даже не обернулся. Разумеется, я ему не поверила.
Мне понадобилось больше часа, чтобы набраться смелости войти в его кабинет и встретиться лицом к лицу с тем, чего было не миновать. Я встала прямо на пороге, опустив и стиснув руки перед собой, и покорно ждала.
Когда Шура поднял глаза и увидел меня, он заговорил. В его голосе звучало напряжение, смешанное с раздражением: «Меня так тошнит, просто тошнит, быть человеком, который все за всех решает. Мне надоело давать другим наркотики и протирать штаны в лаборатории за созданием новых препаратов, новых инструментов для изучения человеческого мозга и механизмов его работы, пока все вокруг меня только и жаждут заполучить средство для нового трипа. Никто не понимает сути настоящего исследования, подлинной научной работы в этой области. Никто, кроме меня, не хочет связываться с написанием и публикацией статей, описывая то, что они получили от этих наркотиков. Они обращаются ко мне, чтобы я накачал их наркотой, дал им сладкую конфетку. Ни один из них не подумает и не позаботится обо мне. Они любят лишь человека, который дает им наркотик, а не Шуру Бородина».
Я замерла на месте, оглушенная. Это был отталкивающий вопль жалости к себе, что было совершенно не свойственно Шуре.
Запинаясь, я попыталась сказать:
– Конечно, тебе приходится нести много ответственности, ты многое делаешь для людей, но ты должен знать, что друзья очень любят тебя, Шура, даешь ты им наркотик или нет! Ты же не можешь на самом деле верить в то, что только что сказал...
– Да нет же, я верю в это! – закричал он, ударив по столу кулаком. – Я знаю это! – Понизив голос, он продолжил. – Я долго обманывал себя, принимая все за настоящую любовь и заботу, но это лишь вызывающая жалость иллюзия, и пришло время, когда я увидел ее. Пришла пора бросить все это и переехать в другое место. Я намерен продать этот дом и перебраться на север, где никто не будет знать, кто я такой. И я начну все с начала, подальше от всех вас. Я даже не собираюсь кому-то сообщать, куда я еду. Я просто хочу, чтобы наступил такой день, когда я избавлюсь от своей известности, а все остальные начнут сами нести за себя ответственность. И меня не будет здесь, и я не буду решать все их чертовы проблемы».
Это чьи же чертовы проблемы ему пришлось решать? О чем он вообще толкует?
Я рискнула пройти немного вглубь комнаты, но сесть еще не отваживалась, подозревая, что весь этот взрыв на самом деле объяснялся тем, что Шура рассердился на меня или на себя за то, что позволил мне находиться рядом с собой, и за то, что оказался таким слабовольным и безропотно ждал Урсулу, не получая удовольствия от жизни с другой женщиной.
Я снова спросила у него, не разозлила ли я его чем-нибудь.
– Ну, от тебя было мало помощи, – сказал он, уставившись на меня. – Ты повсюду оставляешь вещи; по всему дому разбросан хлам, который ты не удосужишься прибрать. Знаю, что я не самый аккуратный человек на свете, но даже для меня это слишком – сталкиваться с тем же самым бардаком, как и у меня самого! Мне нужно хотя бы какое-то подобие порядка в доме, в противном случае я просто не смогу нормально функционировать. И раз уж мы заговорили о том, что меня бесит, скажу, что ты с маниакальной настойчивостью продолжаешь приносить мне слишком много еды, не обращая внимания на то, что я уже несколько раз просил тебя не делать этого. Я раньше не говорил об этом, потому что твоя неуверенность заставляет меня чувствовать, что я должен обращаться с тобой поласковей, чтобы ты не разошлась по швам.
Полностью окаменев, я стояла и смотрела на его побагровевшее, искаженное злостью лицо.
А Шура беспощадно продолжал: «Я не должен был ни за что разрешать тебе делать с собой такое – влезать в эту идиотскую ситуацию, возникшую между мной и Урсулой. И я виню себя за то, что допустил, чтобы все это дошло до такой стадии, когда, того и гляди, причинит всем боль. Глупо, глупо! Это невозможно, и с моей стороны было глупо допустить это». Он ударил себя по лбу ладонью. Я развернулась и вышла из кабинета, бесшумно закрыв за собой дверь. Грудь и горло у меня сжимались от слез.
Мы легли в постель, не сказав друг другу ни слова. Шура выпил много вина и сразу же погрузился в сон, а я вглядывалась в темноту и тихонько плакала, пока не уснула, окончательно обессилев.
На следующий день я не выходила из гостиной, понимая, что должна собрать вещи и уехать отсюда, несмотря на то, что была всего лишь суббота, а не понедельник. Я не переставала надеяться, что Шура придет ко мне и скажет, что все в порядке, что я могу остаться, что он хочет, чтобы я была здесь. Но он так и не появился. Время от времени я слышала, как хлопает задняя дверца когда он выходил в лабораторию. Я свернулась клубочком на диване и зарыдала, охваченная желанием умереть прямо сейчас и злясь на немыслимую несправедливость, с которой Шура отнесся ко мне. Я ненавидела себя за то, что так ошиблась, что влюбилась в него, и не могла понять, что же мне теперь делать.
Я знала, что он был прав, ведь я сделала так много всего, чтобы заставить его потерять терпение. Я была неорганизованной, потакающей своим слабостям, по сути дела лентяйкой, небрежной особой, а, кроме того, моя неуверенность в себе наводила на людей тоску. Конечно, ее можно было понять, но Шура не должен нести такое бремя.
Потом я услышала, как Шура открывает холодильник на кухне, и подумала о том, чтобы приготовить ему ланч, но не осмелилась, вспомнив, что он сказал мне, и подозревая, что он еще не отошел от обиды. Я пыталась читать, но не смогла. Все, чем мы были друг для друга, друг с другом, перестало существовать. Запланированный мною финал, в котором Урсула приезжает и остается навсегда, а передо мной достойно и с любовью закрывается дверь в Шурину жизнь, может быть, и насовсем, никогда не станет реальностью. Вместо этого все заканчивалось тем, что я оказывалась страдающей и сбитой с толку жертвой с распухшими от слез глазами, которая не могла даже набраться смелости, чтобы собраться и уехать прочь, чего, несомненно, ожидал от меня Шура.
Уже наступили сумерки, когда в гостиную пришел Шура. Он сел в кресло и, как мог, попытался мне рассказать о том, что происходит.
– Элис, я сожалею. Тебе пришлось впервые столкнуться с той стороной моего внутреннего мира, которую я не в силах объяснить. Это порой случается со мной – такое странное состояние сознания, и я даже не знаю, что его провоцирует. Словно что-то темное берет во мне верх. Я чувствую абсолютное одиночество, и не могу никому и ничему верить; я полностью теряю способность доверять. Остается лишь раздражение, и я злюсь на всех, а больше всего – на себя самого. Что бы я ни делал, что бы ни планировал сделать, внезапно начинает казаться бессмысленным, бесцельным. Надеюсь, ты сможешь пережить это и простить меня за то, что я наговорил тебе и что могло причинить тебе боль. Порой ты действительно действуешь мне на нервы, как, уверен, иногда действую тебе на нервы и я, но я не собирался уязвлять тебя и заставлять тебя страдать. Я очень благодарен тебе – или буду благодарен, если опять смогу испытывать чувство благодарности – в общем, какая-то часть меня благодарит тебя за то, что ты осталась. Это все, что я могу сказать.
Я смотрела на размытое пятно, которое было на месте его скрытого в тени лица. Мне был виден лишь блеск его волос и бороды. Я была в шоке, мои мысли и чувства запутались в мешанине страха, горя и стыда. Я все еще ждала, что Шура окончательно меня прогонит.
Лишь мой внутренний Наблюдатель отследил сказанное. Он медленно переварил полученную информацию, сообщив мне, что я не должна уезжать, что Шурин взрыв не был окончательным приговором и что мне пора перестать реветь. Мне было сказано вести себя с достоинством, встать и подойти к нему, но не прикасаться.
Я встала и пересела на скамеечку около кресла. Колени Шуры оказались в нескольких дюймах от меня. Я спросила его: «Ты все еще в этой... в этой темноте или уже вышел оттуда?»
– Нет, боюсь, я еще не покончил с ней. Пожалуйста, потерпи меня таким еще какое-то время. Я буду признателен, если ты составишь мне компанию, даже если буду не слишком разговорчивым.
Его голос звучал непривычно невыразительно, тускло. Это называется депрессией. Это, без сомнения, острая депрессия. Но пока я лучше помолчу.
– Ничего, если я приготовлю тебе что-нибудь поесть?
Шура дернул головой и ударился о спинку кресла с криком:
«О, Боже мой, я не собираюсь есть! Ты не должна так испытывать меня; я чувствую себя просто чудовищем!»
– Прости. Я приготовлю тебе на ужин чуть-чуть еды.
Я смылась на кухню и сунула пару готовых замороженных обедов в духовку, после чего отправилась в ванную, причесалась и немного подкрасила губы (Шура не любил макияж в принципе, так что я лишь слегка провела помадой по губам, чтобы убрать с них бледность). А вот с припухшими веками и краснотой вокруг глаз я ничего сделать не могла. Я казалась себе опустошенной и безобразной, вызывающей жалость и чуть ли не отталкивающей. Шура вежливо поблагодарил меня за ужин и извинился, потому что должен был идти в кабинет, чтобы закончить кое-какие письма. Я сказала ему, что посмотрю телевизор или почитаю и что буду превосходно чувствовать себя и в одиночестве. Мы оба знали, что сейчас нам лучше всего какое-то время побыть порознь. Шура ушел к себе в кабинет, я помыла тарелки и почистила все поверхности, которые нашла на кухне. Я старалась делать это как можно тише, чтобы он не услышал шума и не вышел поинтересоваться, что здесь происходит. Я не хотела, чтобы он почувствовал свою вину еще острее с учетом того, чего он наговорил мне о соблюдении порядка в доме.
Закончив уборку, я включила телевизор и пошла в гостиную прибирать свои вещи. Аккуратно повесила свое пальто в шкаф за входной дверью, собрала свою рисовальную бумагу, краски и кисти и упаковала в сумку для покупок, в которой возила их, а сумку поставила рядом с диваном.
Потом села и сфокусировала взгляд на экране телевизора. Я почти ничего не видела и не слышала, в голове теснились мысли, из которых я пыталась выстроить цельную картину. Через некоторое время я почувствовала, что у меня сбилось дыхание, а тело напряглось, практически затвердело. Усилием воли я расслабила мышцы и повращала головой, чтобы размять одеревеневшую шею и спину.
Когда Шура пришел звать меня ложиться спать, я была уже в халате, почистила зубы, проглотила гормональные таблетки и еще раз причесалась. Оказавшись в постели, мы не пытались заняться любовью. Шура одной рукой обнял меня за плечи и прижал мою голову к своей груди. Мы заснули под грустную, тоскующую мелодию Стравинского из «Петрушки».
К тому моменту, когда мне надо было уезжать на работу, казалось, что все худшее позади. Когда Шура позвонил мне вечером во вторник, в его голосе слышался привычный энтузиазм, и не было сомнений насчет того, что чувство юмора полностью вернулось к нему.
В конечном итоге я даже придумала название для этих прорывов темной стороны Шуриной души – безлюдные сибирские просторы.
Много позже я поговорила с Тео, и он помог мне восстановить недостающую информацию. Шурин сын сказал мне, что такие эпизоды случались с отцом еще тогда, когда он был совсем ребенком. По его словам, каждый раз все начиналось одинаково. Если в раковине лежали грязные тарелки, отец ни с того ни с сего начинал их мыть. «Обычно, – сказал Тео, – папа оставлял мытье посуды и уборку кухни матери. Теперь, когда вы здесь, он ведь поступает так же, да?»
– Правда, – ответила я. – Когда он живет один, он делает основную уборку, но когда я приезжаю на выходные, то уборкой занимаюсь сама. Но обычно он не грузится по этому поводу.
– Точно, – подтвердил Тео. – Несколько немытых тарелок и вилок его не волнуют, за исключением того момента, когда у него начинается этот его приступ. Я очень рано понял, что, когда папа оказывается у раковины, моет посуду и чистит столы с остервенелым выражением лица, значит, мне пора удирать куда подальше. Я просто сбегал из дома, шел в амбар или забирался на холм, чтобы не показываться отцу на глаза, и сидел там, пока не подходило время ужина и мне было нужно возвращаться домой. – Тео рассмеялся. «Интересно, доводилось ли Урсуле сталкиваться с «безлюдными просторами», – подумала я.
Когда через несколько месяцев у Шуры вновь начался приступ депрессии и раздражения, меня посетило вдохновение. Я спросила его, примет ли он МДМА вместе со мной, и он согласился, ясно дав понять, что считает эту затею бессмысленной.
За сорок минут его напряженное, озлобленное лицо разгладилось. Он сидел в кресле и улыбался мне. А еще через несколько минут он протянул мне свои руки и потребовал, чтобы я подошла и немедленно, сию секунду, села к нему на колени.
Сибирь была побеждена.
Я понимала, что наркотик не был окончательным решением проблемы Шуриных срывов, но, без сомнения, МДМА был эффективным средством борьбы с неожиданными атаками его подсознания.
Время от времени Шура давал волю своей темной стороне, когда выпивал слишком много вина и позволял себе говорить намеренно саркастическим тоном и резко шутить. Однако в полном объеме «безлюдные сибирские просторы» больше о себе не заявляли.
В конце концов, я совершенно случайно открыла способ, с помощью которого можно было разрядить эту мерзкую обстановку во время чрезмерного алкогольного расслабления. Однажды вечером, когда Шурин острый язык вел себя агрессивнее обычного и колкости в мой адрес летели одна за другой, до меня вдруг дошло, что его атака из остроумной превратилась простоев нелепую. Эта мысль заставила меня рассмеяться. Я хохотала, пока не согнулась пополам от смеха. Когда я немного пришла в себя и выпрямилась, то, увидев мельком застывшее от изумления Шурино лицо, начала смеяться снова. Он проиграл. Сначала он забормотал что-то, потом пару раз хихикнул, после чего бросил сопротивляться и разразился смехом. Мы хохотали до потери пульса, а потом стали поддерживать друг друга, выбившиеся из сил, задыхающиеся и чувствовующие себя абсолютно превосходно.