355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма » Текст книги (страница 6)
Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:35

Текст книги "Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

Преображение*

Я попал на врангелевский фронт, в расположение 2-й конной армии.

Только что кончился бой. Зной насыщен запахом мертвечины. Валялись изуродованные лошади, в щепки разбитые двуколки. Деревья небольшого леска стояли голыми жердями, без ветвей; ветви грудами завалили корневища: сюда истошно била вражеская артиллерия и без устали сбрасывали бомбы аэропланы. Мертвых и раненых подобрали. А зной все еще насыщен мертвечиной.

Под горой наша невидимая батарея изредка гукала по перестраивавшимся где-то на горизонте неприятельским частям. На старом степном кургане – кучка красных командиров. Кто сидит на корточках, скучно поковыривая палочкой муравьиное гнездо, кто смотрит в бинокль на далекого неприятеля. Другие курят стоя. Молодой, безусый на одном колене разглядывал разостланную на истрескавшейся от зноя земле карту. Я поднялся на курган.

– Если начнет бить, на этом кургане жарко станет, – сказал командир, с серым бессонным лицом. И, закурив трубку, в которой была набита какая-то трава, – табаку не было, – добавил:

– Сегодня ночью нас здорово потрепали. Во-он на каких возвышенностях мы были, а теперь сюда откинули, – это верст десять.

– Перевес, что ли, большой у белых? – спросил я.

– То-то что нет, – проговорил, он, сердито поколотив трубкой о каблук. – Казаки ночью налетели, а конная бригада – черт знает что с ними сделалось – в панике кинулась врассыпную. Ну, на фронте и дыра. Казаки и поперли. Еле-еле заткнули. На десять верст нас откинули.

– Отчего же это они так?

Он злобно выкатил на меня рачьи глаза:

– Оттого!.. Расстреливать надо десятого! – и повернулся ко мне спиной, как будто я во всем был виноват…

– Знаете что, – сказал мне товарищ из политотдела, – поедемте в эту бригаду. Мы отвели ее в тыл, чтоб дать оправиться. И просьба к вам. Там у нас театр передвижной играет, вызвали для них. А вы им почитайте что-нибудь. Надо ребятами заняться. Ведь уж – сказать по правде – двое суток без хлеба сидели – подвозу не было. Ослаб народ. Да и политически ненадежны.

Машина неслась в горячей пыли. Раскаленная степь уносилась. Промелькнул Павлоград, где – штаб армии. Вот и село. Бригаду привели в большой поповский сад. Ребята густо уселись на земле. И так же густо облепили все деревья, как серые груши. Я вгляделся: босые, без шапок, в рваных портах и рубахах – здорово смахивали на бандитов. Сожженные, исхудалые лица, но веселые, оживленные, – шутки, смех, прибаутки, как будто над ними не тяготел позор бегства с поля битвы. Я прочитал рассказ из красноармейской жизни. Громадный поповский сад налился тишиной. Не слышно было этих людей. Только золотисто звенели пчелы.

Вечером был спектакль. Пьеса из времен великой французской революции. В дощатый театр рвались с кулаками, – чуть не разнесли.

– Дней через десять – двенадцать думаем бригаду опять двинуть на фронт. Рассчитываем – подтянется к тому времени.

«Нет, – думал я, когда машина уносила нас в звездной мгле, – нет. Уж очень они на бандитов похожи».

Я крепко спал, когда в окно так застучали, что стекла зазвенели.

– Что такое?

Отдаленно ухнуло орудие.

– Скорей одевайтесь! – голос товарища из политотдела рвался. – Захватите оружие. Дорогой расскажу.

Мы бежали, спотыкаясь, по черной немой улице, и собаки, заливаясь, рвали нас за сапоги.

– Махно напал. Громадная банда. Два орудия. Множество тачанок с пулеметами. Знает, у штаба нет прикрытия, а бригаду он и в счет не берет, у него тут шпионы везде. Метит захватить штаб, обезглавить, тогда пропала армия.

И мы продолжали бежать, задыхаясь. В окнах ни огонька. Чернота затаилась. Лишь собаки.

– У него тут полно шпионов. С бригадой опасно – может передаться. Тогда все пропало.

«Да, лица-то бандитские…» – мелькнуло опять у меня.

Двухэтажный дом политотдела сверху донизу был освещен. По лестницам торопливо бегали, наваливая на дожидавшиеся подводы дела, литературу, – надо было спешно отступать.

В черноте то разгоралась перестрелка, то никла, задавливаемая утробным буханьем орудий.

И вдруг огни в окнах побледнели, а небо посветлело. На всем карьере всадник осадил покатившуюся на задних ногах взмыленную лошадь и заорал хрипло, как будто не хватало воздуха:

– Отби-или!!

Все ахнули: да ведь утро, и не слышно ни одного выстрела.

Через минуту мы неслись на машине. Солнце косо хватало через всю степь. Жаворонки надрывались, трепеща. И беспричинно трепетала в них радость.

В бригаде расседлывали запотевших лошадей. Стоял говор, смех, шутки. Какие славные молодые лица! Как будто ничего не случилось.

Я схватил за руку товарища из политотдела:

– Но скажите, скажите, как это могло случиться? Ведь никудышная была бригада!

Тот молча посмотрел на курившиеся костры, послушал гомон лагеря.

– Что же тут такого: в бригаду влили красноармейцев-партийцев. Они с ними спали, пили, ели, вели работу, дрались и умирали вместе. Красноармеец-партиец – это великие революционные дрожжи.

И в волнении срывающимся голосом крикнул:

– Вы же поймите: у Махно около двадцати пяти тысяч было – раздавить мог!

А поле красно дымилось над посеченными махновцами. Разгоралось солнце. Неподвижно лежали красноармейцы в окопах. Их уносили на носилках.

Рассказ о первом рассказе*

Так вот. Меня на север привезли два голубых архангела – два жандарма; привезли в Мезень, у Ледовитого океана. Признаюсь, мне скучно показалось. Я сам с юга, с Дона, там веселые степи, яркие дни. А на севере, над тундрой – низкое тяжелое небо. Зимой двадцать три часа ночь, а летом солнце не заходит. Я летом приехал, так три дня спать не мог. Кругом были окна: взойдет солнце с того окна, а к вечеру опять в то же окно глядит. У нас, политических ссыльных, тяжелое было положение: полиция и жандармы всячески мешали крестьянам приходить к нам, старались изолировать нас. Но с нами был в ссылке один рабочий, ткач, с орехово-зуевской фабрики, Петр Моисеенко. Он создал первую в России крупную организованную стачку на фабрике; стачка великолепно прошла и так напугала правительство, что были созданы потом фабричные инспектора. У этого Моисеенко удивительная находчивость была. Столяром он никогда не был, а устроил отличную столярную мастерскую, и мы научились и выделывали там столы, шкафы, стулья учреждениям и купцам; работали и зарабатывали деньги. Приходили к нам с мелкими заказами и крестьяне. Обыкновенно полиция их не пускала, но крестьянин возьмет доску и говорит: «Мне в мастерскую». А полицейский ворчит: «Ты не сиди долго, скажешь и уходи». Эта мастерская дала нам возможность связаться с населением.

Но тут опять вышло нехорошо: приходит, бывало, мужик, снимает шапку и начинает искать по углам икону, – а иконы нет. Крестьяне перестали к нам ходить. Кругом слух пошел: «Там, мол, нехристи живут».

Моисеенко и тут нас выручил, он взял старый рубаночек, покрыл его лачком, и в самом темном углу, в паутине, прибил. Мужик приходит, кланяется и крестится на рубанок – и овцы целы, и волки сыты. И опять повалил к нам народ. Приходят, рассказывают, как они выходят в океан бить зверя, – в открытых лодках. Нужно колоссальное искусство, чтобы в шторм не погибнуть. Удивительные моряки. А зимой выходят на льдины и там бьют зверя. Эта охота чрезвычайно опасная, но она может, в случае удачи, приносить большие доходы. Однако эти поморы жили в нищете. Почему? – Да потому, что поморы бьют на льдине зверя, а на берегу сидит кулак. Для того чтобы идти в море, нужны средства, нужна лодка, продовольствие, одежда, нужно оружие, припасы, а у поморов, конечно, ничего этого нет. Кулак им все дает и записывает. А когда помор с улова приходит, то оказывается, что у него не только ничего не осталось, но он еще должен кулаку. И так из года в год беспросветно. По-прежнему нищета: по-прежнему уходят, – нужно и дома оставить продовольствия и нужно с собой взять, – и из кабалы поморы не вылезают. Это они нам рассказывали.

Я и засел писать. Писал с необыкновенным трудом. Хотелось описать громадное впечатление от северного сияния. Бывало, зимой смотришь часами, как раскрывается эта колоссальная симфония. А на бумаге не выразишь. Писал, писал, – нет, не то! Никак слов не подберешь, чтобы передать читателям те ощущения, которые сам переживаешь.

Мы там жили коммуной в пять человек. Я помещался на чердаке в крохотной комнатке. Возьму двери на крючок и пишу. Днями, ночами сидел. Пишешь, пишешь, глядь, а к концу дня только строк пять-шесть напишешь. Писал, перечеркивал. Товарищи стали замечать что-то неладное. Серафимыч, как меня звали, исчезает. Подойдут к комнате, потянут дверь, а она на крючке. Раз спрашивают меня: «Что это ты там, по-английски, что ли, за галстук заливаешь в одиночку?»

Почему я запирался, никому не говорил? Потому, что мне казалось, что если расскажу, что взялся за рассказ, так они умрут от хохота и будут издеваться: «Писатель нашелся».

Так я работал целый год. Рассказ был небольшой, размером на газетный подвал. Теперь бы я написал такой рассказ в несколько дней. А тогда целый год работал.

Наконец однажды, в крепкий мороз ночью – а ночь двадцать три часа – я кончил. Надо же эту тяжесть кому-то передать, не зря же я столько муки принял. Свернул рукопись в трубку, спустился вниз, стою под дверью, не могу открыть. Скажу, что рассказ написал – хохот пойдет. Мороз донял, потянул дверь, открыл; все глянули, – деваться некуда. Они сидят вокруг стола, получили почту из России, чай пьют. Я сел. Сижу совершенно убитый. Трубка свернутая около меня лежит. Они разговаривают. Вижу, время идет, надо уж спать ложиться. А никак не выговорю, язык не повертывается. Сидел-сидел, да и буркнул:

– Я… товарищи…

– Чего?

– … хочу вам что-то прочитать.

– Письмо, что ли, получил?

– Да нет… я…

– Чего?

– Я хочу вам рассказ прочитать.

Все изумились:

– Рассказ? Ну, ну, валяй читай.

Я сел, облокотился и начал читать. При первых звуках вдруг душно и страшно стало – до такой степени рассказ мне показался невероятной чепухой. Я только удивлялся: «Ведь я с мозгами, в твердой памяти, как же я мог написать такую чепуху?» Но было поздно, – деваться некуда. Сижу и страшным гробовым голосом читаю. С меня капает пот на стол, в чай. Читал, читал… товарищи молчат, хотя бы заворочались или закашлялись. Это меня повергло в такое отчаяние, что не знал, куда бы провалиться. Кончил. Молчат! Я стал медленно сворачивать рукопись в трубку. Молчат. Потом как заорут:

– Серафимыч! Да это ты написал, – верно ли? Вот не ждали…

А я расширенными глазами смотрю: «Что они, издеваются, что ли?»

Потом до утра сидели, разбирали, обсуждали, как, куда направить. Все были в восторге, а я под собой земли не чуял. Потом ушел в глухое место и пробродил до самого утра.

Послал рассказ в «Русские ведомости» – буржуазная либеральная газета была такая. Ждем. Проходит месяц, другой. Ни слуху ни духу. Вдруг приходит почта, разворачиваем газету, видим «На льдине», а внизу подпись – Серафимович. Все глазам своим не верят. Все были в диком восторге. Один из товарищей взял вырезал рассказ и наклеил на стену у меня в каморке. Когда товарищ ушел, я подошел и прочитал. Потом походил, еще раз прочитал. Опять походил и еще раз прочитал. Читаю да читаю до сумерек, больно глазам, а я читаю. И все новым рассказ кажется, – чего-то раньше как будто не замечал. Что влекло и поражало – это ощущение, что по белому листу черными значками изображены мои собственные переживания. Мало того, в этот момент на громадном расстоянии друг от друга, не зная о существовании друг друга, тысячи людей переживали, благодаря этому белому листу, такие же чувства и ощущения, какие я переживал. Это мне казалось фантастическим. Спустились сумерки, а я все читал, и подумал, – не сошел ли я с ума.

Вот так родился из меня с большим трудом писатель.

Колхозные поля*
Факел

. . . . . . . . . .

Багрово струясь, вознесся исполинский факел.

И его мигающие отсветы легли через неохватимые советские поля, через неохватимые советские леса, через неохватимые советские степи, через снежноголовые советские горы от края до края, от рубежа до рубежа.

И за рубежом, опоясав мир, потянулись и легли на народы эти небывалые багрово мерцающие отсветы.

И глаза всех поднялись и тянулись туда, откуда, мерцая, бежали красные мигающие отсветы, тянулись одни с изумлением, другие со злорадным издевательским смехом, третьи с бесконечной любовью, а те с непотухающей ненавистью, – тянулись туда, к сердцу мира, к сердцу социалистического, пролетарского мира.

И оттуда огненно зазвучало на весь мир радио, и нестерпимо зажглось на фронтоне старого, с тяжелыми колоннами, здания:

XV съезд ВКП(б)

И радио человечьим голосом оповестило мир:

«…В настоящий период задача объединения и преобразования мелких индивидуальных крестьянских хозяйств в крупные коллективы должна быть поставлена в качестве основной задачи партии в деревне. Категорически указывая на то, что этот переход может происходить только при согласии на это со стороны трудящихся крестьян, партия признает неотложным широко развернуть пропаганду необходимости и выгодности для крестьянства постепенного перехода к крупному общественному сельскому хозяйству и всемерное поощрение на практике имеющихся уже и заметно растущих элементов крупного коллективного хозяйства в деревне».

На фронтоне пламенело: 1928–1929.

Глянешь, из края в край – степь, без начала, без конца. Бесчисленно изъедена глинистыми оврагами – красная степная оспа.

На сотни верст редко-редко попадается в балке сухой лесок.

По буеракам держатся волчиные выводки. Лисы, куропатки, перепела, зайцы, а где и важный осторожный дудак, больше гуся. Либо белоснежно блеснет подкрыльем красавица стрепетка.

Где по широко разлегшейся балке тоненько посверкивает вода с куриными бродами, синеют сады, потянулись огороды, курени, избы, хаты. На сельских церквах золотятся кресты. Напротив, через пыльную улицу, белый, просторный, под железной крышей, дом причта: гривастый богатый поп делает свое дело.

А по степи, по растрескавшемуся чернозему, местами почти в полметра, пустынно, неохватимо простирается сизый шершавый полынок.

Долго едешь пустынным простором, да вдруг, как золотое море, тучно заблестит, залоснится пшеница с зеленеющими межами – царство неисчислимо кишащих вредителей. А то овсы потянулись, бахчи, просо – и все перепоясано, исчерчено зелеными изгибающимися по увалам межами – и в них века.

А там опять пустыня сизого полынка да бесчисленные балки. И все налилось неисчислимым звучанием кузнечиков. Плавают коршуны, ястребы.

Надо всем нестерпимое солнце.

Мужики пришли гурьбой в райком. Расселись по стульям рядком вдоль стены в кабинете секретаря.

На стене Маркс, Ленин, Сталин.

Исступленно краснеет сукно на длинном столе.

И бородатые и гололицые. Расселись в шапках.

– Что, товарищи, с чем пришли?

Бородатый, с красным лицом, как кряж на заскрипевшем под ним стуле. Расставив ноги, свесил кудлатую голову; положив локти на колени, мнет шапку в руках.

А поодаль ото всех – длинный, тонкий и шея по-гусиному. Нос длинный, как правило. Дьячок – не дьячок, рваный, и шапчонка на голове рваная. Сидит как аршин проглотил, и будто его не касается, зачем пришли и что тут происходит, – глядит себе через комнату в беленую стену.

Остальные – тоже как будто их не касается.

Секретарь отложил бумаги и глянул на мужиков веселыми глазами. И на голове – веселый хохол. Даром что сидит на стуле, а видать – небольшого роста, ладный собой. Тонко перехватил серебряный с чернью пояс темно-серую, хорошего сукна рубашку. А в плечах раздался.

Со сдержанной улыбкой на румяном лице, как будто не из города недавно приехал, сказал:

– Так что, товарищи, по какому случаю в райком заявились?

«Ого-го-го! Он их насквозь видит, мужичков-то. Мужичок, он зря не придет. Мужичок, он изо всего трудится шубу себе сшить. Да и не удивительно: своя избенка, своя коровенка, своя лошаденка, своя полоска. Знает он их насквозь!..»

И опять полуулыбка тронула крепкие голые губы – усики сбривал.

Глыбастый сказал, разминая шапку и свесив к коленям голову:

– Так что не могем, не вылезем. Опять же – расчету произвести не в силах. Кабы расчет, всех удовлетворили. А то энтот жалится, энтот морду воротит, энтот все забирает – не хочу, сказывает, с вами поганиться. Кабы расчет. Вот до тебе пришли.

– До партии, – сказал неожиданно тонким голосом длинный, все такой же, с проглоченным аршином.

– Да в чем дело?

Хотел сказать «не пойму», да прикусил язык.

Тогда все загалдели:

– Счета надо совершить.

– Как, кому, сколько пределится.

– Чтоб по-справедливому.

– Соответственно.

Секретарь свел брови, но веселый хохол лишал его строгого вида.

«Черт их знает, о чем они…»

Откашлялся. Больше всего боялся, как бы в лужу не сесть. С мужиками – разве их поймешь! У них – свое. Ежели б у себя, в типографии, там бы навел порядок, а тут, – черт их знает: деревня – как лес.

И, чтоб выиграть время, опять откашлялся и сказал строго (а хохол веселый):

– Ну, да это понятно. Ну, так дайте данные для подсчету. Да говорите по одному, а то как на базаре.

«Управдела, что ли, позвать?» Протянул руку, чтобы постучать, да опять отвел: мужики – хитрый народ, догадаются, что не умеет разобраться.

– Ну?

Тут приподнялся со стула и, переломившись в пояснице, как будто его тянуло к земле, шагнул коленями врозь к красному сукну стариковатый, со слезящимися глазами, а нос мучной, белый.

– Во-во, это самое. Потому, скажем, у энтого плуг двухлемешный, а у энтого – пара быков, а у энтого – семена добрые, а энтот – работников привел, сыновья у него.

Его повалил галдеж.

– Чево работников, – сами все работаем.

– Как нечем взяться, голыми руками, на кой ляд работники!

– Ежели плугу нету али тяговой силы, цаловаться, што ли, с работниками?

Секретарь откашлялся:

– Ну?

– Вот это самое… – начал белоносый, все так же согнутый в пояснице и колени врозь.

Да длинный, глядя перед собой гусиной шеей, покрыл его просительно тонким голосом:

– Ведь для кого стараемся, – для трудящих. Неграмотные мы. Оттого и горе. Никак не могем развязаться. Сутолка через это самое. Друг дружку за грудки. Главное, неграмотные.

«Тьфу, дьяволы!..» – и мысленно припечатал крепким словом, пот пробил. Откашлялся, вслух сказал наугад:

– Много хлеба собрали?

И как будто сослепу попал в нужное место: вдруг все заговорили, загалдели, даже приподнялись со стульев.

– Все сдали, подчистую все. И хлебозаготовки, и по мясу, и молочные, и куриные, – все, все как есть.

– Во-во, хфитки, во! – торопливо заговорил со сломанной поясницей, стоя коленями врозь. – Во!

А гусиная шея протянул квитанции.

Кряжистый, с лицом как мясо, заговорил:

– Через чево самое? Через то самое: у ево, скажем, – показал на сломанную поясницу, – двухлемешный плуг, а ево, – показал на гусиную шею все так же неподвижно смотревшего перед собой, – пара быков да лошадь, опять же сеялки.

– Чево брешешь! – тонко отозвался гусиная шея.

– …вот ты и рассуди: скольки хлеба приходится на две бычиные пары, да на лошадь, да на сеялку, а мне плуг, а вон ему…

И опять загалдели:

– Расчету произвесть не могем. Не могем произвесть расчету.

Секретарь крякнул:

– Да вы помогаете, что ль, друг другу?

Взорвало галдежом:

– Ды вмистях сеем. Совокупили усю землю ды засеяли.

– А межи куда же?

– Ху-у, да одним кусом вся земля. Вот двенадцать нас хозяв усю землю сдвинули вмистях и скрозь запахали. Волчий Кут, може, слыхал? Как вы-дешь на взгорье, чернеет пахота скрозь, аж глазом не окинешь. Палестина! Это – самая наша.

У секретаря округлились глаза, и хохол, как будто у него тоже были глаза, торчком изумленно глядел.

– Так у вас коммуна?

В комнате заметался испуг.

– Што ты, што ты, што ты! Окстись!

– Ну, а хлеб как?

– А хлеб делим. Как сымем, так и делим.

– Вот тут-то у нас и неуправка, – подал гусиная шея, – расчетом не сдюжаем. Скажем, ему на плуг, а энтому на лошадь, а энтому на быков, а…

– А тебе, скажем, на сеялку ды на молотилку.

– Не бреши! – обиделся гусиная. – Вот и не произведем расчету. У энтова плуг перетягает, у энтова быки, у энтова лошадь, – никак не призначим: от энтова разор хозяйству.

Секретарь глубоко передохнул. Если б кто съездил сзади дубиной, не так бы зазвенело в ушах, как сейчас.

«Эх ты, мама постная, – проморгали! Надо сейчас же на бюро…»

И, чтоб успокоиться, покатал между пальцами и зажег папироску.

– Кто ж вас надоумил?

– Нужда.

– Слышь ты, – заговорил сломанная поясница, стоя на раскоряченных коленях, – лошадей подобрала германская да гражданская. Быков фронты поели, – скольки разов прошли через нас.

– Хронт – прожорливая брюха.

– …вот мы и соединились.

– Нда-а! – протянул секретарь.

На бюро секретарь говорил запальчиво, и хохол, весело поглядывая на всех, покачивался:

– Проморгали, ребята. Нельзя на мужика смотреть только как на собственника. Он те еще десять очков вперед даст как общественник. Видел, землю в общий котел склал, да сам. Это, товарищи, не фунт изюму.

Их сидело пятеро, и краснел стол. И у всех лица с желтинкой, худые, У одного глаз кругло заклеен черным.

Ближе всех к секретарю – немного постарше его, тоже чуть-чуть усики, нахмуренный.

Сентябрь, еще не начавший золотиться, глядел в окна, сентябрь двадцать девятого года. Паутина, искрясь, плавала на солнце.

А четверо – каждый по-своему. Артамонов – маленький, с белыми мышиными усиками и тридцатилетний золотистый пух на голове, щупленький, общипанный, с десятилетнего мальчишку, – предрика. Горбунков – в гимнастерке с засаленным воротником, и рыже-небритый, – уполномоченный РКК. Кулибин – длинный, в сером бумажном измятом пиджаке, и он на нем как на вешалке.

– Ну, все, что ль? – сказал секретарь, доглядывая бумаги, а их и доглядывать нечего, ведь уж подписаны.

– Все.

– А Лапин где же? – все не подымая глаз от бумаг.

– Тут я, – угрюмо-сосредоточенно из угла,

– Так вот, товарищи, – и отодвинул бумаги, – мужик потянулся к общественным формам хозяйствования в нашем районе. Это надо понять.

А из угла угрюмо:

– Не в нашем одном, а и в соседних.

Секретарь тряхнул хохолком, рассердился. Заметил: этот невзрачный, приземистый, с круглым, как желтая слива, распухлым носом, в стоптанных сапогах, что бы ни говорил секретарь, всегда вставит свое, ослабляющее. Секретарь опять тряхнул хохолком.

– A я скажу наоборот: может, по всему округу. А может, и дальше. И это мы должны учесть и поставить в известность округ.

– Дай мне.

– Ну!

– Ведь у нас же есть устав ТОЗов, – сказали усики, сдвинув молодые брови, – так и надо им устав растолковать, сорганизовать. Ишь ты, сами пришли…

– Пришли-то пришли… – опять угрюмо из угла, – да…

– Я тебе не давал слова, – сердито отмахнулся секретарь и подумал: «Чертов бирюк! Спит и видит себя секретарем».

Серый камлотовый пиджак зашевелился, стал еще длиннее.

– Я так думаю: крестьянство надо обязательно сорганизовать, раз сами просят. Ведь сами идут, чего же тут думать! Я кончил.

Постояло молчание. Секретарь, не подымая головы, сказал:

– Товарищ Лапин!

Заскрипел стул, и из угла глухо и коряво полезло бревно:

– Тут вот, конешно, говорится, крестьянство само пришло, просится, партия чтобы сорганизовала. Это, конешно, приятно, можно, чай, жить. Ну, только надо пощупать.

«Курей щупают да баб молодых», – сердито подумал секретарь.

– …пощупать, какие такие это мужики приходили?

Насторожились.

«Чертов сыч! Непременно чего-нибудь воткнет!» – зло тряхнул головой секретарь.

– Они, мужики, разного складу. Есть…

– Меченые и немеченые, – сказал с усиками, усмешливо взглянув на секретаря.

– …разного складу, – так же налезая глухим бревном. – У одного две пары быков да лошадь, у другого пара плугов да молотилка, а у энтого ребятишки, жена, старики да сам-девять.

«Этакое зло!» – блеснул серыми глазами секретарь и бросил:

– Ты нас не учи. Без тебя знаем – классовое расслоение в деревне.

А тот продолжал так же глухо и ровно, как будто был в комнате один:

– …кого же будем организовывать: кулаков да очень зажиточного середняка? Бедняка-то они к себе и близко не подпустят, – ему не с чем к ним идти.

Тогда все зашумели, как шмели, перебивая и держа на него зло.

– Так что ж, по-твоему: руки сложить да у моря погоду ждать?

– Ежели ты не будешь организовывать мужика, так он сам сорганизуется, да так сорганизуется, что небу жарко станет. А что кулак, так «волков бояться, в лес не ходить».

– А как дров наломаешь!

– А партия на что?

– Товарищи, товарищи! – вылезая из галдежа, стучал карандашом секретарь. «Чертова холера этот Лупоглазов! – сердито мотал он хохлом. – Выгоню из коммунхоза, – до сих пор звонка не достал. Какое это заседание без звонка!»

Постановили: принять все меры к организации супряг и ТОЗов в крестьянстве, не допуская кулака, и немедленно выехать всем в район агитировать за коллективное хозяйствование.

Собрание

Высокий, с прямой спиной, Боков по-военному широко шагал, взбивая пыль.

Месяца два его по состоянию здоровья демобилизовали.

Приехал в крайком. Дали путевку в округ. Округ – сюда. Здесь стал председателем совета этого городишка.

Он шагал и чувствовал себя как на маневрах. Надо взять в лоб или обойти, ударить с тылу, сломить. Надо внести плановость, как вносится плановость в маневрирование.

На улице перед школой у подъезда, у ворот толпятся крестьяне, дымят махоркой, сидят на корточках вдоль забора.

И Боков внутренне подобрался, прямой и высокий, в серой шинели и в буденовке.

– Эй, Боков, живой?

Быстро катившийся тарантас останавливается. Лошади мотают головами. Боков подходит, здоровается с обоими,

– Куда?

Человек без усиков, в пальто, ладный и в плечах раздался, без шапки подставляет веселый хохол погожему сентябрьскому солнцу. Он торопливо пожимает руку Бокова.

– В район еду. Всех разослал, теперь сам. В райкоме за себя Петунина вот оставляю, – мотнул закачавшимся хохолком на сидевшего рядом с татарскими усиками скуластого, с косыми черненькими бровями, товарища, – и искорки внимательной наблюдательности в темно-коричневых глазах.

– Давно с курсов, Петунин?

Тот сказал запоминающимся голосом:

– Вчера только.

– Из ячейки у тебя кто будет? – спросил хохолок.

– Афонин обещал.

– Так ты ему, товарищ Боков, передай, чтобы все особенности собрания – ну, настроение крестьян, как будут принимать цифры и, главное, как пойдет дело насчет колхозов, – чтобы в райком сводкой. Да и ты приходи, расскажешь. Ну, так крой, проворачивай.

– Ладно!

Боков подавил руки обоим и пошел. Хохолок тронул кучера в спину:

– Давай, погоняй, дядя Осип. Э-эх, время-то как утекает… Погоняй, погоняй, дядя Осип!

Звеня и дребезжа в облаке пыли, тарантас покатился…

…В школе битком. Сквозь непролазную махорочную сизость смутны бороды, шапки, заветренные, употелые лица. Тускло блестят глаза и все на Бокова, все блестят на Бокова.

Чувство борьбы, чувство острого внутреннего напряжения, – то чувство, которое овладевало им на маневрах, наливалось теперь. На маневрах ведь товарищи же эти синие, ведь это из второй роты. Вон Рябов – с ним же вместе на курсах были…

«Да, товарищи-то товарищи, но когда ползешь, извиваясь и обдирая лицо по сухой колкой земле, по иссохшим цепучим травам, ползешь с крепко зажатой винтовкой, тут одна неотступная мысль: обойти, ударить с тылу, захватить. И эти сквозь дальние кусты мелькающие синие, это уже не товарищи, это – враги. Нет, он не ходил с ними на политчас, не был с ними на курсах, тут кто кого».

И сейчас сотни блестящих вражьих глаз… Или дружеских, ждущих? Ну да, он – крестьянский сын, кость от кости их. Дышал одной тьмой с ними, одним бессилием. А теперь он пришел бороться с ними, плечо в плечо бороться с их тьмой, с неодолимостью веков, со всем, во что они неуемно вросли изувеченными корнями.

Пришел бороться с ними. Прислала партия, что открыла ему глаза. Прислала Красная Армия, что переделала его в неузнаваемого человека.

– …собрание открытым…

Все тот же непроницаемо сизый дым. Все тот же не потухающий сквозь него блеск глаз.

«Эко черт этот Афонька – не пришел!»

И началось привычное, уже вросшее в общественный обиход:

– …повестка… Есть возражения?.. Нет…

И он по кустам, по иссохшей цапастой траве двинулся на них. Они отделялись неугадываемым молчанием, блеском глаз.

– …Ежели ты похеришь межи… я. сно: аль нет?..

– А ты запахай межи, да это тебе не одна га набежит – вот тебе сотня-другая центнеров пшеницы. Понятно? А то суслики плодятся, да сорняк с межей прет, все поле заражает. С двух концов себя жрете – площадь теряете, вредители пожирают… Ясно?..

Для него это было поразительно ясно. А они? А они дремуче молчали. В слоистом дыму блестели глаза. Он напирал, и напряженность стала переливаться в раздражение. Враги?.. Он сдвинул буденовку и вытер косо ребром пот.

– …опять взять тягло: у одного – две пары быков, у другого – ледащая лошаденка, а у энтова и нет ничего. Ясно? А земля требует, чтоб ее топтали здоровые бычиные или лошадиные ноги. Тогда она… Ясно?.. А бедняк, не виноват же он за свою бедность… Понятно?..

В дыму смутны бороды, шапки, кафтаны. Это они и без него отлично знают, – сам крестьянский сын, сам деревенский. И если б был на их месте, так же бы в сизом дыму молчал.

Он опять вытер пот, раздраженно оглядел их и… между скамьями живой и веселый в черной барашковой, востряком кверху сдвинутой на затылок шапке пробирался в президиум, волнуя густой слоистый дым, Афонин.

У Бокова радостно заиграло: в поле с перелесками неожиданно в живом движении показалась рота и оживленно рассыпалась в общую цепь.

Боков победно поднял голос и стал напирать, а ноздри уверенно раздулись.

– Али вам не надоела канитель эта? Вся жизнь ваша на краю. Ясно? Неурожай, – стало быть, оборвался…

Неожиданно заволновался доверху заполнявший сизый дым. Заволновались в нем бороды, шапки, лица, кафтаны. И одинокий голос:

– Хоша и неурожай случался, а завсегда с хлебом были.

И дружные голоса взмыли:

– Ну как же: в скирдах, бывалыча, годами стоял!

– Неурожаи были, а деды наши жили, не жалились!..

А он, не слушая, напирал:

– Пожар, – стало быть, по миру…

А оттуда так же дружно:

– А иде же зараз живем? В избах же и с хозяйством, а мало ли горели?

Афонин нагнулся под стол, крепко ущемил нос, сморкнулся, растер ногой.

– …Сынов отделил – разор…

А оттуда густо и вызывающе:

– Слава богу, по миру не ходили, а ноне босые да голые.

Повеяло враждебностью, затаенной и неподатливой.

И весь сизо волнующийся дым до самого потолка наполнился упрямым гулом, на котором вырывалось:

– Ты не сули, а дай!..

– Ня нада журавля, с синицей проживем!..

– Как жили – знаем, а как будем жить – не знаем!..

Боков, не стерпев, снял с себя буденовку и опять надел, едва задавил в себе крутую мать. Вдруг особенно остро почувствовал себя стороной: там, на скамьях, – враги. Вторая рота извилистой цепью пошла на синеющих. Он их ненавидел и с ненавистью сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю