Текст книги "След в океане"
Автор книги: Александр Городницкий
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)
Так или иначе, разговор все-таки состоялся. Вели его в основном Фрумкин, Соловьев-Седой и я. В течение без малого трех часов я рассказывал Соловьеву-Седому об авторской песне, пел, как мог, фрагменты из песен Анчарова, Кима, Визбора, Высоцкого, Горбовского, Новеллы Матвеевой и других, рассказывал о клубе «Восток», пытался объяснить, что именем композитора хотят воспользоваться для удушения движения самодеятельной песни. Он внимательно слушал и проявил даже неожиданный для меня интерес, много спрашивал, удивлялся, что до сих пор плохо знает об этом направлении. Когда же я упомянул имя Александра Галича, он неожиданно сказал: «Ну, про Сашу ты мне ничего не говори – это мой автор. Мы с ним работаем». «Как?» – удивился теперь я. «Да ты что, разве не знаешь?» – спросил Василий Павлович. Оказалось, что песня Соловьева-Седого «Протрубили трубачи тревогу», которую еще в институте мы распевали по команде старшины на строевой подготовке, написана на слова Александра Галича.
Встреча наша оказалась бесполезной. Несмотря на заверения Соловьева-Седого в поддержке авторской песни, 15 ноября 1968 года все в той же газете «Советская Россия» появилась его статья «Модно – не значит современно», направленная против нее. Однако «закрыть» авторскую песню не удалось.
После моего переезда в Москву в 1972 году мы с Володей Высоцким практически почти не виделись. Он был постоянно занят спектаклями и зарубежными поездками, я большую часть времени проводил в долгих океанских экспедициях. В конце июля 1980 года, после месячного отдыха в Пярну вместе с Юлием Кимом, мы с женой приехали в санаторий в Друскининкай в Литве и здесь неожиданно из передачи Би-би-си узнали, что накануне в Москве умер Высоцкий. Признаться, я поначалу не поверил – слишком много ходило о Высоцком самых фантастических слухов – и утром пошел звонить в Москву. Оказалось – правда. Уже в сентябре, после возвращения в столицу, я отправился на Ваганьково кладбище, на могилу Володи. Был ясный и сухой сентябрьский день. На дорожках кладбища жгли сухие листья. Ослепительно блестел купол кладбищенской часовни. У могилы, заваленной свежими цветами, теснилась неизменная толпа. Я впервые в жизни попал сюда, и может быть, именно поэтому мне показалось удивительным, что неподалеку от могилы Высоцкого оказалась могила другого российского поэта, так же, как и он, безвременно ушедшего из жизни, совершенно, казалось бы, непохожего на Володю и чем-то неуловимо похожего – Сергея Есенина.
Через несколько дней мне неожиданно позвонил из Южно-Сахалинска мой однокашник по Горному институту, бывший фронтовик Вадим Головинский. Слышно было очень плохо. «Саша, – кричал Вадим сквозь треск и шум, – я здесь никому не верю. Скажи, это правда про Володю Высоцкого?» «Правда», – сказал я. – «Да нет, я не про то, что умер. Правда ли, что его убили?» «С чего ты взял?» – удивился я. – Нет, он сам умер». «Ты точно знаешь? – снова спросил Головинский. «Точно, – ответил я. – А с чего ты решил, что убили?» «Ну как же, – должны были убить!»
Мне думается, что неожиданная смерть Высоцкого, его стихийные, никем, по существу, не санкционированные похороны, всенародный плач по нему, опальному и непризнанному, в самую пик-фазу глухого времени застоя, в Москве, наводненной милицией и партийными функционерами по случаю Олимпийских игр, показали неожиданно, что у народа, угнетенного и бесправного, смертельно отравленного страхом и фальшивыми лозунгами, все-таки сохранилась душа. Но теперь, спустя годы со дня смерти Высоцкого, его, можно сказать, канонизировали. Все, что он написал, без разбора превратили в ширпотреб. Все киоски кооператоров и «Союзпечати» заклеены его огромными портретами. Наследники повели спор за публикации. Официальная пресса изрядно постаралась, чтобы превратить его жизнь к «житие» и изобразить его благонамеренным патриотом. Теперь его творчеству и облику в глазах потомков угрожает другая опасность – истребление через канонизацию. Хочется надеяться, что после своей безвременной смерти Владимир Высоцкий вынесет и это испытание, как мужественно выносил при жизни запреты и непризнание…
Что же касается ленинградского клуба «Восток», то он с годами стал превращаться в концертный зал авторской песни. Уехал навсегда в США Владимир Фрумкин. Разбрелись кто куда авторы первого поколения. Одни «завязали» с песнями, другие, наоборот, стали эстрадными выступальщиками. Отбыл в Израиль Евгений Клячкин. Пришли бурные времена перестройки, не располагающие к пению. Но осталась память о недолгом ренессансе шестидесятых годов и собственной наивной молодости.
Именно тогда на берегу Волги, неподалеку от Самары, зажглись первые костры ежегодного фестиваля самодеятельной песни, посвященного памяти Валерия Грушина, куйбышевского студента, погибшего при спасении детей на таежной реке, зазвенели гитары, зазвучали голоса молодых авторов. Лето за летом в первое воскресенье июля за одну ночь, как в сказке, возникал шумный палаточный город, вмещавший иногда более ста тысяч жителей, и снова исчезал до следующего года. Но исчезал не бесследно: оставались в памяти песни, услышанные здесь, оставалась память в душе каждого, кто посидел у одного из этих бесчисленных костров, хлебнул пахнущего дымом чая из закопченной кружки, увидел десятки микрофонов, привязанных к удилищам, протянутым над головами поближе к поющему. Именно этот, никем особо не афишируемый, а потом и попросту запрещенный песенный праздник стягивал сюда, в самое сердце России, десятки тысяч юношей и девушек из разных областей страны – от Бреста до Петропавловска-Камчатского.
Фестивали, как правило, завершались знаменитой «Жигулевской кругосветкой» – десятидневным плаванием по Волге, Усе и Жигулевскому морю на ялах и байдарках. Здесь любители авторских песен как бы наяву приобщались к суровой романтике того, о чем пели: к необъятному простору воды, к суровым волжским штормам, не уступающим морским, к скупому палаточному уюту и товариществу впервые встретившихся людей, объединенных песней, и наконец, к главному – к плывущей слева и справа любимой своей многострадальной родной земле, израненной карьерами и каменоломнями, потравленной лихими лесозаготовителями, с реками, почти уничтоженными промышленными отходами. Так в самую глухую пору брежневского застоя, задолго до перестройки и гласности, появился новый социум, сплоченный песнями.
К началу семидесятых годов клубы самодеятельной песни возникли как грибы уже в 196 крупнейших городах Союза, объединив более двух миллионов человек.
Сейчас, когда одна за другой начинают формироваться различные партии и «неформальные объединения», я думаю о том, что именно клубы самодеятельной песни в беспросветное, казалось бы, застойное время – в семидесятые годы, когда Суслов «над страною простер совиные крыла», образовали первое «неформальное объединение». Песни, вокруг которых объединились люди, были не самоцелью, а лишь условным опознавательным знаком «свой-чужой», как на современных реактивных истребителях. «Ты любишь эти песни? Значит, мы любим одно и то же. Тогда иди к нам. У нас общие друзья, а следовательно, общие враги». Как правильно написал Юрий Визбор в одной из своих песен: «Слава Богу, мой дружище, есть у нас враги – значит, есть, наверно, и друзья».
Повсюду – в институтах, на заводах, в городских районах создавались поющие «кусты», входившие в состав городских, районных и республиканских клубов. Места многочисленных фестивалей сохранялись в глубочайшей тайне, чтобы не пришли «хвосты». И хотя ничего «крамольного» в движении самодеятельной песни не было, оно все время находилось под неусыпным оком КГБ, которое, в частности, неоднократно бесцеремонно вмешивалось в работу жюри и составление концертной программы Грушинских фестивалей. Подсчитывали, например, «число людей еврейской национальности» в оргкомитете фестиваля и среди участников. Бдительно слушали у ночных костров, не запоет ли кто-нибудь сдуру запрещенные песни Галича или Кима.
Помню, какой скандал возник, когда после одного из фестивалей, уже на городском концерте, почетные гости и члены жюри Татьяна и Сергей Никитины спели свою знаменитую песню на стихи Давида Самойлова «Смерть Ивана». Ревнителям идейной чистоты в штатском не понравились строчки: «Может, так проживем, безо всяких царей? Что хошь твори, что хошь говори!» «Это что же такое, кто разрешил петь?» – возмутились «инстанции». Все мои попытки возражать, ссылаясь на то, что эти стихи многократно опубликованы в книгах Самойлова, успеха не возымели.
Времена, впрочем, были крутые. Примерно в ту же пору в Саратове, где выступала с гастролями Елена Камбурова, бдительные партийные власти обратили внимание на «идейно не выдержанные» строчки в одной из исполненных ею песен:
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?
В Москву немедленно был отправлен донос, и выступления Камбуровой надолго были прерваны.
Особенно лютыми были две атаки на авторскую песню и клубы КСП: первая, о которой уже упоминалось, началась в 1968 году сразу же после знаменитого фестиваля КСП в Новосибирске, где выступил Александр Галич. Неприятностей тогда хватило не только организаторам, но и всем песенным клубам страны. Поводом для второй атаки, после которой партийные власти перешли к прямому запрещению деятельности клубов самодеятельной песни и фестивалей, послужил в 1981 году юбилейный XV фестиваль московского КСП, плотно обложенный стукачами, после чего сам клуб был распущен.
Говорят, что всемогущему в то время товарищу Гришину доложили, что КСП представляет собой серьезную опасность – «он может, передавая сообщение по цепочке, тайно вывести под Москву и собрать в условленном месте за несколько часов до десяти тысяч человек». «Нам такие клубы не нужны», – грозно заявил партийный лидер. Припомнили и то, что на поляне, где проходил загородный концерт московского фестиваля, красовался плакат «Слава КСП» и многое другое. Сразу же были запрещены и другие клубы, а заодно и все фестивали, начиная с Грушинского. У меня дома до сих пор хранится фотография пустой поляны на берегу Волги, посредине которой на вбитом колу прикреплена надпись «Фестиваль отменен». Стихийно прибывших на берег Волги энтузиастов, пытавшихся собраться здесь «нелегально», вылавливала милиция и отправляла обратно. Запреты эти сняты были лишь в последние годы, уже с приходом гласности.
Сейчас, в начале девяностых годов, в бурную эпоху перестройки, авторская и самодеятельная песня как будто потеряла свое былое значение. Из некогда крамольного направления она стала как бы искусством ретро. Ну кому нужно теперь тихое звучание гитары, когда под электронный рев певцы современного «тяжелого рока» громко выкрикивают со сцен под одобрительный гул приплясывающей толпы куда более политически острые строки.
Несмотря на продолжающийся интерес, фестивали самодеятельной песни, теперь вполне разрешенные, как правило, не открывают ничего интересного по части новых авторов и превращаются в песенные «тусовки». На радио и телевидение под маркой «авторской песни» хлынул поток откровенной пошлости и бездарщины.
В последние годы в серии своих интервью, в том числе во время выступлений в США, в штате Вермонт, где он читал лекции в Университете об авторской песне, Булат Окуджава неоднократно подчеркивал, что авторская песня шестидесятых годов умерла раз и навсегда, что родилась она «на московских кухнях» и была своеобразным творческим протестом московской пишущей интеллигенции, сродни тогда же возникшему и раздавленному позднее Андроповым диссидентскому движению…
Это можно считать справедливым только в том случае, если свести все движение авторской и самодеятельной песни лишь к творчеству ведущей «московской группы» – Окуджавы, Галича, Кима, Анчарова и в известной степени Высоцкого. Несмотря на их определяющий вклад в развитие авторской песни в шестидесятые годы, одно их творчество не в состоянии исчерпать все многообразие массового песенного движения, вдруг родившегося на рубеже пятидесятых и шестидесятых. Булат Окуджава прав, если брать в расчет всего-то неширокий круг московской интеллигенции, однако кроме интеллигенции был еще многомиллионный обманутый и угнетенный народ, который начал обретать свой собственный голос.
Не только на московских кухнях родилась авторская песни, а в «чистом поле» на тяжелом подневольном труде, и в дальнем изнурительном походе, на Воркуте и Колыме, и свинцовых потемках ГУЛАГа, где остались безымянными песни сгинувших авторов – «Идут на север срока огромные» или «Черные сухари». Так что не на кухнях ей и кончаться. Смертелен ли нынешний кризис авторской песни? Время покажет. Лично я думаю, что, как не раз было в многовековой истории народной песни, за падением последует новый взлет.
На эти размышления навели меня события у Белого дома в дни августовского путча. Все знают, что в эти трагические, полные тревоги и надежды дни и ночи на баррикадах у Белого дома звучали молодежные рок-ансамбли, подбадривая усталых, промокших и практически безоружных его защитников. Это сразу же было подхвачено телевидением и радио, об этом писали газеты. Все помнят, конечно, многочасовой «концерт победителей», транслировавшийся на всю страну, тогда еще единую. Гораздо менее известно другое: в самое тяжелое время, девятнадцатого, и особенно вечером и ночью двадцатого числа, когда возводились баррикады и одно тревожное известие спешило сменить другое, стоя под дождем в темноте, люди пели «авторские песни» пятидесятых годов. Это не было концертом. Пели ребята у Горбатого моста, передавая по цепочке камни из развороченной мостовой и складывая из них баррикаду, пели под проливным дождем, плотно, плечом к плечу прижатые в толпе под балконом Белого дома, когда Руцкой объявил о возможности близкого штурма и попросил отойти назад от окон – на случай, если полетят стекла. Туда пришли ребята из московского Центра авторской песни, прихватив с собой несколько гитар и спальные мешки. Они пели всю ночь, и песни подхватывали окружающие. Что пели? Ну конечно, «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке» – песню, как бы специально для этого написанную. Действительно, если меня не подводит память, Булат Окуджава написал эту песню для спектакля о декабристах, так же героически стоявших когда-то на Сенатской площади. Пели «Атлантов». И сам я до хрипоты много раз их пел, и меня самого поражало, что старые слова обретают новый смысл. Пели Визбора «Милая моя, солнышко лесное, где, в каких краях встретишься со мною?» – и эта песня оказалась кстати. Пели Кукина и Долину, Анчарова и Якушеву, Новеллу Матвееву и Галича, и какие-то неизвестные мне песни молодых авторов. Пели не для кого-нибудь, а для себя. Чтобы согреться. Чтобы развеять тревогу. Чтобы убедиться, что вокруг свои. Самое интересное, что пели в основном не «старики» моего поколения, которых там было не слишком много, а молодые. Это была их Сенатская площадь, их бой. А песни звучали «наши» – из шестидесятых годов.
Это удивительное обстоятельство греет душу всякий раз, когда вспоминается, как нас, «шестидесятников» в том числе, кстати и Булата Окуджаву, обвиняли в том, что в серую эпоху брежневско-андроповского безвременья, пропитанную ложью и цинизмом, выросла молодежь, готовая отдать жизни за свою и чужую свободу, в чем немалая заслуга авторской песни.
Многие из молодых, видимо, это сознают. Вспоминаю, что около семи вечера двадцатого августа, когда я стоял в цепи у Горбатого моста и передавал из рук в руки камни для баррикады, а по радио в очередной раз объявили об опасности штурма, ко мне подошел какой-то паренек и, внимательно посмотрев на меня, сказал: «Александр Моисеевич, это вы? Можно я встану рядом с вами?» Большего комплимента как автор я не получал в жизни.
Дело, конечно, не только в том, что эти песни пели молодые на баррикадах, в «живом кольце», окружившем Белый дом, а в том, что на этих песнях они выросли, что песни помогли сформироваться тому мировоззрению, которое их на эти баррикады привело. Они пришли взяться за руки вокруг Белого дома, реализуя слова своих любимых песен. И это, пожалуй, самое главное.
Говоря об авторской песне, нельзя не коснуться пренебрежительного к ней отношения не только со стороны многих профессиональных композиторов, но и многих ведущих поэтов. В одной из своих последних статей любимый мною Александр Кушнарев написал о том, что авторская песня «это особый вид массовой культуры, к поэзии, за редким исключением, отношения не имеющий». И далее: «Люди, пропевающие свою жизнь, заменяют мышление пением, – философ сказал бы, что они не существуют». Помню, как-то в конце 70-х я присутствовал на поэтическом вечере Давида Самойлова в Останкино. Отвечая на вопрос о художественной значимости авторской песни, он сказал, поморщившись: «Настоящая поэзия не нуждается в гитарной подпорке».
«Нет, не нужно, меня не интересует этот жанр», – ответил Иосиф Бродский автору песен на его стихи Евгению Клячкину, предложившему прислать пластинку.
Такое пренебрежительное отношение к бардам, как правило, характерно и для других профессиональных поэтов. Считается почему-то, что если стихи читаются с листа, то они «настоящие», а если их надо петь, то это уже и не стихи, а неизвестно что.
Несмотря на огромную популярность посмертно опубликованных песен Галича и Высоцкого и их безусловное поэтическое новаторство, ревнители истинной поэзии все так же пожимают плечами, как это делали их предки еще во времена Аполлона Григорьева. Я же решительно не понимаю, чем хуже поэтическая строка, которая поется, той, которую можно только читать. Что потеряли и потеряли ли вообще что-нибудь, став песнями, такие стихи, как «Выхожу один я на дорогу» и «Парус» Лермонтова, «Гренада» Светлова, «Повремени, певец разлук» Самойлова, «Мы под Колпино скопом стоим» Межирова, «Пилигримы» Бродского? Когда я беру в руки книгу стихов Окуджавы, Галича или Кима, мне, действительно, трудно читать их, не воспроизводя в памяти мелодию, ну и что из этого? Ведь то же самое происходит с пушкинскими, лермонтовскими или тютчевскими стихами, положенными на музыку, и нисколько не делает их хуже.
В чем же специфика песенных стихов? Мне кажется, что стихотворная основа песни должна обладать главными достоинствами стихотворения, и в то же время не выносит некоторых его черт. Например, стихотворение может быть длинным. Читатель может отложить книгу, чтобы потом вернуться к ней. Песня растянутой быть не может. Она должна быть краткой, чтобы восприниматься на слух. Вспомним, как безжалостно и точно обрубил народ стихи Рылеева про Ермака. Песня гораздо короче «Думы», да и то ее редко допевают до конца, чаще вянут где-то на середине. Так же неумолимо сократил народ и «Коробейников» Некрасова. Или другой пример, – песне противопоказана излишняя метафорическая усложненность, многоступенчатая система тонких ассоциативных связей. Многие стихи Пастернака, Мандельштама, Ходасевича петь просто невозможно. Песня должна быть внешне проста, подчеркиваю, – проста, но не примитивна, чтобы восприниматься с первого же прослушивания. Иначе ее не поймут, а следовательно, не услышат. Кроме того, в песне, за исключением, пожалуй, старинных баллад, не прививаются излишне конкретные черты и детали. Обратимся снова к Некрасову, одному из наиболее «поющихся» поэтов XIX века. В знаменитой песне «Что ты жадно глядишь на дорогу» оказалась выброшенной такая замечательная строфа:
Завязавши под мышки передник,
Перетянешь уродливо грудь,
Будет бить тебя муж-привередник,
И свекровь в три погибели гнуть.
Как ярко и зримо написано, а вот не поется! Я долго не мог с этим примириться и лишь значительно позднее понял, в чем дело: в этих строках уже деталь, конкретизация образа, а песня сохраняет только общие черты. Из нее уходит все, что касается конкретного персонажа, героини, ее личной судьбы, не созвучной тем, кто поет. Потому что народная песня с самого начала (а авторская песня по духу своему сродни именно ей, а не эстрадной), нужна людям совсем не для того, чтобы только слушать ее на концертах, а чаще для того, чтобы петь самим. Она с самого начала, может быть бессознательно рассчитана на соавторство того, кто ее сложил, и тех, кто ее поет. Последнее обстоятельство предъявляет к стихам песни еще одно обязательное условие: язык песни должен быть естественным как дыхание, легким и удобным, привычным для поющих. Вот уж чем в совершенстве владел Высоцкий – органикой современного разговорного языка, его ритмом, его внутренней музыкой! Любое препятствие на этом пути немедленно размывается, как берег рекой. Достаточно вспомнить пример с известной песней на стихи Демьяна Бедного:
Как родная мать меня
Провожала,
Как тут вся моя родня
Набежала.
И рифма на месте, и вроде бы складно, да вот не так, и сразу же возникла единственная для дыхания строка: «Как родная меня мать».
Наконец, последнее: стихи могут писаться от лица вымышленного героя, маскироваться костюмами или обстановкой эпохи, в песнях же – вынь да положь самого автора, что он любит, что ненавидит, отчего страдает, кто он такой. Тут уж не спрячешься за «фигурой умолчания» или красивой, но бессмысленной фразой, позицию подавай, чтобы сразу было видно, свой ты или чужой. Поэтому так важно, чтобы автор сам был личностью, такой, как Галич, Окуджава, Высоцкий, Ким, чтобы ему было что сказать людям, и чтобы ему обязательно поверили.
Вот и получается, что к песенным стихам, да пожалуй, и к их авторам, должен быть предъявлен еще более жесткий уровень требований, чем к «обычным», привычно читаемым с листа. И планку эту ни в коем случае снижать нельзя. Оппоненты авторской песни часто ссылаются на то, что по радио и телевидению звучат бездарные тексты песен под гитару, рекламируемые как «авторская песня». Но ведь и книжные магазины до отказа заполнены рифмованной макулатурой, к поэзии никакого отношения не имеющей.