Текст книги "След в океане"
Автор книги: Александр Городницкий
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Париж поразил меня своим точным сходством с нашими школьно-книжными представлениями о нем – от Нотр-Дам до Эйфелевой башни. Знакомство с ним напоминало путешествие в книжное Зазеркалье нашего детства – от Гюго и Мериме до «запретных» Золя и Мопассана. Более других запомнились мне Нотр-Дам и музей импрессионистов в Тюильрийском парке. До сих пор помню тесное купе второго класса поезда Париж-Лион, которым мы ехали до Гренобля. В купе этом, размером как у нас, помещалось не четыре, а шесть человек, и было невероятно душно. Мы встали в коридоре у окна и решили, что подождем, пока кончится Париж, и ляжем спать. Однако мы простояли больше часа, а за окном по-прежнему мелькали дороги и дома, – так мы и не дождались леса или поля. Посреди ночи мы проснулись от резкой и неожиданной остановки, тем более странной, что экспресс Париж-Лион мчался со скоростью более ста километров в час. Оказалось, что один из наших одуревших от духоты соотечественников, выйдя в коридор из соседнего купе, решил открыть окно, чтобы подышать, и потянул за ближайшую к окну скобу, под которой что-то было написано на непонятном для него французском языке. Оказалось, он потянул за ручку стоп-крана. На следующее утро наши активисты ходили с шапкой по вагонам и собирали со всех по пять франков ему на штраф.
В Гренобле нас расселили по одному в семьи членов общества франко-советской дружбы, чьи дети изучали в колледжах русский язык, и вручили билеты на все матчи и соревнования. Раз в день мы собирались в центральном клубе. Не обошлось и без страшных моментов, из которых самым пугающим был тот, когда на заключительном концерте, после завершения Олимпийских игр в Гренобле, мне пришлось петь через два номера после Шарля Азнавура. Были и другие испытания. Мои хозяева поселили меня в комнате с отдельным входом. По этой причине мне был вручен ключ от высокой резной двери, распахивающейся прямо в сад. Почти всю комнату занимала старинная огромных размеров кровать, не двух, а минимум – четырехспальная, с высокими мореного дуба спинками, увенчанными многочисленными купидонами. На безбрежных перинах этого роскошного ложа, где хоть вдоль ложись, хоть поперек, я ощущал себя одиноким странником в пустыне, тем более что деревянные стены дома оказались не слишком надежной преградой для холода февральских ночей. Чемодан свой с привезенными «разрешенными» двумя бутылками водки я по советской привычке засунул под кровать. В один из дней я попал на какую-то вечеринку с питьем и танцами к нашим французским друзьям. Где-то после полуночи, когда выпивка понемногу стала истощаться, я вдруг вспомнил о чемодане с водкой, и решил съездить за ней. Меня повезла на своем маленьком «Пежо» одна из француженок-переводчиц, Даниэль, двадцатилетняя шатенка в умопомрачительном «мини». На улице хлестал ливень. Сидя рядом с ней в машине, которую она героически гнала через тьму и дождевые струи, я старался не смотреть на ее ноги, туго обтянутые черной сеткой колготок. Мы прошли через сад. Я с трудом в темноте открыл дверь и зажег свет. Она скинула мокрый плащ, вынула гребень из длинных волос и, распустив их, стала отжимать. Потом с разбегу прыгнула на кровать и засмеялась, раскинув руки. Я, конечно, полез под кровать за чемоданом. Когда я вытащил чемодан, она обхватила меня за шею и сказала: «Послушай, – водки этой все равно на всех не хватит, а такая кровать – и у нас большая редкость. Может быть, останемся?» Голова моя поплыла, но бдительное сердце сжалось от страха. Я представил, что вот сейчас раздвинутся старинные деревянные стены, открывая объективы снимающих нас фото– и кинокамер. Затем ворвутся агенты французской разведки, чтобы завербовать меня в «Сюрте», или какие-нибудь другие шпионские службы. «Что ты, что ты, – забормотал я дрожащим голосом, – неудобно, нас же ждут». И потянулся за ее мокрым плащом. Возможно, именно поэтому в день отъезда, прощаясь с нами, она подошла ко мне и, ласково похлопав по щеке и презрительно улыбнувшись, сказала: «Прощай, дурачьок».
После концерта по случаю окончания Белой олимпиады состоялся большой банкет. Было объявлено, что горячие блюда будут типично французские. Поэтому мы несколько удивились, когда нам подали цыплят-табака. Только когда мы их основательно отведали, выяснилось, что это никакие не табака, а жареные лягушки. Советские дамы начали падать в обморок, но мужчины оказались на высоте – они попросили еще «смирновской» водки и дружно навалились на лягушек. За десертом сидевший рядом со мной итальянец Фаусто, учившийся в МГУ и понимавший по-русски, обратился ко мне с громким вопросом: «Санья, ну как вам понравился французский женщина?» Сидевший с другой стороны меня «гебешник», официально именовавшийся директором школы, отставил рюмку и оглянулся на меня. «Не знаю», – запинаясь произнес я. «Почему «не знаю»?» – не отставал Фаусто. «Почему, почему, – постарался я отвязаться от назойливого собеседника, – языка не знаю». Он долго думал над моим ответом, явно не понимая его и морща лоб, потом радостно улыбнулся и закричал: «Зачьем языком? Руками!»
На обратном пути через Париж мы с Валерой Никитенко, отпросившись у начальства, отправились смотреть ночной Париж. Когда, проблуждав полночи по бульвару Клиши и Пляс-Пигаль и выпив кофе вместе с водителями ночных такси в знаменитом «Чреве Парижа», мы возвратились в родной отель, оказалось, что двери в него наглухо заперты. На звонки и стук никто не откликался. Вот тут-то Валера и обнаружил рядом с гостиницей какие-то полуоткрытые ворота, украшенные литой старинной решеткой со львами. Когда мы вошли в них, в надежде обнаружить какой-нибудь дополнительный вход в гостиницу, выяснилось, что это чей-то частный дом, отделенный от гостиницы глухой стеной. Во дворе дома стояли открытые роскошные автомашины, на столе распахнутой веранды слабое уличное освещение позволяло различить какие-то бутылки и остатки неубранного ужина. Мы испуганно повернули назад к воротам, однако они, как оказалось, захлопнулись за нами, когда мы вошли. Причем как захлопнулись! Сработал какой-то автоматический замок, который даже изнутри без ключа открыть было невозможно.
Только теперь в наши хмельные головы проник смысл случившегося. Посреди ночи мы залезли в чужой дом, и, если нас схватят, то мы толком даже и объяснить ничего не сможем, поскольку по-французски двух слов не свяжем. В течение последующего получаса мы перелезали через высокие ворота, увенчанные острыми наконечниками, имитирующими копья, на одном из которых я безнадежно разорвал свои единственные выходные брюки.
В Париже нам, однако, повезло. Занепогодило в Москве, и фирма «Эр-Франс», извинившись за задержку рейса, взяла на себя заботу об авиапассажирах. Нас немедленно поселили в одной из наиболее дорогих гостиниц Парижа «Лютеция» на бульваре Распай – выдали по 500 франков на личные расходы да еще накормили ужином.
Насмерть запуганные советские граждане, тщательно проинструктированные на «случай провокации» и слегка ошалевшие от неожиданных милостей, приученные к тому, что родной Аэрофлот обращается с пассажирами как с военнопленными, мы наотрез отказались от роскошных одноместных номеров, и нас поместили в еще более комфортабельные двухместные. Отужинав за счет фирмы, с бургундским вином, и полночи прогуляв по Большим Бульварам, мы вернулись в наш непривычно богатый номер с мебелью в стиле рококо. И здесь моему соседу, уже успевшему перемигнуться с миловидной журналисткой из нашей группы, пришла в голову безумная мысль. Журналистка эта со своей подругой-переводчицей жили в таком же номере, на этаж выше. Сосед мой пытался позвонить к ним по телефону, но телефонистка по-русски не понимала, а ни по-немецки, ни по-английски, ни, тем более, по-французски сосед мой объясниться не мог. Тогда он подступился ко мне и потребовал, чтобы я по-английски пообщался с телефонисткой и узнал номер телефона наших дам. План его был прост до гениальности; его подруга должна была прийти к нам, а я – на ее место, в их номер. Все мои попытки отговорить не действовали на его сознание, возбужденное парами бургундского и видом роскошной – минимум четырехспальной – постели с альковным балдахином. «Валера, – уговаривал я его, справедливо опасаясь «немедленных провокаций», – ну потерпи до завтра, до Москвы, какая тебе разница?» «О чем ты говоришь? – закричал он, – На французской земле и наши бабы слаще!» Пришлось налить ему еще стакан вина, после чего он, наконец, впал в сонное состояние.
На следующий день, к некоторой нашей досаде, погода наладилась и самолет благополучно вылетел из Бурже в Москву…
Шестьдесят восьмой год запомнился мне еще одним весьма знаменательным событием. За несколько дней до отъезда во Францию, в конце января, в ленинградском Доме писателей состоялся литературный вечер, посвященный незадолго перед этим вышедшему из печати очередному литературному альманаху «Молодой Ленинград». На этом вечере выступали молодые поэты, чьи стихи были напечатаны в альманахе, в числе прочих были Татьяна Галушко, Иосиф Бродский и я. Оказалось, пока я разгуливал по Греноблю, орал «шайбу, шайбу» нашим славным хоккеистам, проигрывавшим чехам, и любовался утренним Парижем с монмартрского холма, в моем родном Питере разыгрался грандиозный скандал, связанный с упомянутым вечером. Группа воинствующих черносотенцев, объединившаяся в литобъединение «Россия» при Ленинградском обкоме ВЛКСМ, во главе с председателем этого «патриотического объединения» неким В. Щербаковым, присутствовавшая на вечере, написала довольно обширный донос в три весьма солидных организации сразу: в Обком ВЛКСМ, Ленинградский обком партии и ЦК КПСС. В доносе выражалось «законное возмущение» услышанными на вечере идейно-чуждыми стихами и «попустительством руководства ленинградской писательской организации антисоветской и сионистской пропаганде», которую пытались вести выступавшие.
«Не имея с собой магнитофона, – писали авторы доноса, – мы не могли точно записать строчки антисоветских стихов и поэтому вынуждены писать по памяти». Я сейчас, так же, как и они, вынужден цитировать этот замечательный документ по памяти. Полностью он опубликован в повести «Ремесло» замечательного русского писателя Сергея Довлатова, безвременно скончавшегося в конце августа 1990 года в эмиграции, в Нью-Йорке. Донос этот имел настолько откровенно антисемитский характер, что по тем временам, когда официальный антисемитизм у нас стыдливо отрицался, выглядел довольно ярко.
Браня последними словами «антисоветчика» Бродского, Щербаков и компания инкриминировали ему «тайный смысл» прочитанного на вечере стихотворения «Греческая церковь», где оплакивалась разрушенная в Ленинграде греческая церковь. «Не о греках стенает Бродский, а о евреях», – утверждали авторы доноса. «Поэтесса Татьяна Галушко, – писали они дальше, – на самом деле не Галушко, а Санасарян, посвятила свои стихи армянскому царю Тиграну Второму. С какой стати она вдруг посвятила стихи этому древнему и никому не нужному сегодня царю? А не потому ли, что он, как известно, приютил к Армении двести тысяч евреев?»
В мой адрес было написано следующее: «А. Городницкий сделал «открытие», что в русской истории, кроме резни, политических переворотов, черносотенных погромов, тюрем да суеверной экзотики, ничего не было».
В заключительной части доноса негодующие «патриоты» и ультимативной форме требовали принятия самых строгих карательных мер – запрещения дальнейших публикаций и выступлений, отчуждения упомянутых лиц от писательской организации и предания анафеме. Все эти требования были неукоснительно выполнены.
Два небольших стихотворения Иосифа Бродского, напечатанных и злополучном номере «Молодого Ленинграда», на долгие годы так и остались его единственной публикацией на Родине. В июне 1972 года он был насильственно отправлен во вторую, на этот раз уже бессрочную ссылку – не в деревню Норинское болотистого Копошского района Архангельской области, а за рубеж.
Татьяне Галушко было отказано в публикации уже сданной в издательство книги и возвращены подборки стихов из альманахов и журналов.
Мне также была возвращена из издательства рукопись второй книжки стихотворений и отказано в приеме в Союз писателей СССР. Кроме того, наши имена были внесены в «черный список» ленинградского радио и телевидения…
Сразу же по возвращении из Франции меня вызвали в Ленинградский обком комсомола, к тогдашнему первому секретарю А. П. Тупикину. Поскольку именно Ленинградский обком комсомола санкционировал мою поездку, то им, по всей видимости, изрядно досталось за то, что послали «не того». От меня потребовали предъявления «крамольных» стихов и песен – видимо, для представления в «компетентные инстанции», и я был подвергнут грозной проработке. В число предъявленных мною вошли ныне опубликованные стихи «Петровские войны» и «Монолог маршала».
Надо сказать, что в конце шестидесятых годов идеологический нажим на молодых ленинградских авторов вообще заметно усилился. Короткая хрущевская оттепель сменилась устойчивыми брежневскими холодами. Мы, молодые ленинградские авторы, были зарегистрированы в Комиссии по работе с молодыми литераторами при ЛО ССП, функции которой были далеко не однозначны. Достаточно сказать, что секретарь этой комиссии в шестидесятые годы Е. В. Воеводин, который по своему положению практически осуществлял ее решения, предъявил во время инспирированного судилища над Бродским бездоказательные и клеветнические обвинения против него, что сыграло не последнюю роль в жестокой расправе над поэтом. Еще тогда, в шестьдесят четвертом, большая группа молодых ленинградских литераторов, и я в том числе, обратилась в эту комиссию с коллективным письмом, справедливо обвиняя Е. Воеводина в подлоге и лжесвидетельстве.
В шестьдесят девятом году, по инициативе все той же комиссии, была организована встреча молодых ленинградских литераторов с сотрудниками ленинградского отделения МВД и КГБ. Нас всех (по списку) пригласили в печально известный «Большой Дом» на Литейном, как раз напротив ленинградского Союза писателей. Там были устроены экскурсия по Дому, знакомство с «выставкой антисоветской литературы», а также встреча с руководством и лекция о подрывной деятельности американской разведки. Мероприятие это имело предупредительно-профилактический характер, дабы отвратить незрелые умы молодых литераторов от диссидентского направления.
Там же в музее «боевой славы» я наткнулся на одном из стендов на фотографию молодого Александра Прокофьева, в кожанке и фуражке, с маузером на боку, датированную двадцать пятым годом. На мой недоуменный вопрос сопровождавший, улыбнувшись, пояснил: «А как же! Это наш старый сотрудник – Александр Андреевич Прокофьев. Направлен нами на литературную работу».
Неослабное внимание сотрудников «Дома на Литейном» к молодым ленинградским литераторам я ощутил на себе еще через пару лет, однако об этом – несколько позже…
В июле того же года я отправился в небольшую прибрежную экспедицию на Белое море на биостанцию МГУ, располагавшуюся на берегу залива Великая Салма. Со мной вместе поехал дипломник геологического факультета ЛГУ Валерий Каминский – перворазрядник по самбо. Качество это, для меня всю жизнь недоступное, сильно возвышало его в моих глазах. «Мне главное, Александр Михайлович, – говорил он мне, – человека за кисть поймать. Как только я его за кисть поймаю – он уже мой. Вот он еще что-то говорит, а я ему на кисть смотрю». «Такой человек мне нужен», – подумал я и взял его с собой на Белое море, на преддипломную практику.
Мурманский поезд довез нас до маленькой станции Пояконда, на берегу Беломорской губы. В ожидании катера, который должен был прийти за нами на следующий день, мы провели ночь в маленькой почерневшей от ветра избушке у восьмидесятичетырехлетней хозяйки Петровны, поразившей меня глубиной и независимостью мышления и удивительной и неповторимой поэзией северного российского языка, сохранившего в первозданной красоте свой смысл и звучание – быть может, только здесь, на русском севере, в архангелогородщине, куда не добралась конница Батыя. «Если ничего ей не поставишь, – предупреждали меня соседи, – молчать будет. Если две бутылки – только материться. Так что поставь ей одну бутылку, а вторую не давай ни за что. Понял? Тогда разговор будет интересный». Они оказались правы. Нестандартная, непривычная для городского уха речь ее так поразила меня, что я пытался поначалу записывать ее выражения, но она строго-настрого запретила: «Брось тетрадку, не люблю я этого, понял?» Запомнилось лишь немногое из обиходного ее разговора.
– Осьмнадцать лет мне было, и ничего меж нами не произошло. А потом – раскулачивание, война. Четырех мужей схоронила. А пришлось бы сейчас его встренуть – сразу бы признала. Так он мне совпал.
– Отчего берег у нас наволоком зовется? Ты на моторе пойдешь – так погляди, как он на тебя наволакиваться будет.
– Медвежат как ловят – охотники медведицу-то завалят, а медвежонка собаки в круг возьмут, а зубами не трогат – только лапами угнетают.
– А стихов-то хороших в школе сейчас не учат – все больше какие-то странные.
– Как же это так? Жить, жить – да не топнуть!
Через год бабка Петровна умерла. Безлюдные беломорские деревни, покинутые молодежью, где доживают свой век одинокие и беспомощные старики в добротных рубленых на века пятистенных избах с затейливыми резными наличниками, места, издревле славившиеся своим речным жемчугом и беспошлинной лесной торговлей, а нынче привлекающие к себе только грабителей икон, тягостной памятью запали в душу.
Значительную часть времени на Белом море мы провели в Подволочье, на полуострове Кузакоцкий, в доме моего тогдашнего приятеля Вадима Федорова, морского биолога и страстного собирателя книг, ставшего позднее профессором на кафедре морской биологии биологического факультета МГУ. Человек, близкий к литературе, автор нескольких детских книг, он организовал настоящую литературную игру, в которой принимали участие несколько человек, получивших литературные псевдонимы. Сам хозяин взял себе псевдоним – Василий Кузакоцкий – беломорский писатель (очень знаменитый). Мне был присвоен псевдоним Касьян Еловый – по названиям двух небольших островков в заливе Великая Салма. На основании написанных нами (конечно, в поморском духе) стихов и рассказов был составлен альманах «Подволочье».
Когда полевой сезон закончился, неугомонный шутник и мистификатор Федоров добился того, что в районной газете «Лоухская правда» было напечатано такое объявление: «Друзья и коллеги поздравляют поэта Александра Городницкого (Касьян Еловый), завершившего экспедиционные работы в трудных условиях Заполярья».
Вадим вообще был большой мастер на разного рода розыгрыши. Помню, еще на Черном море, на судне «Московский Университет», стоявшем в Севастополе, он уговорил меня принять участие в розыгрыше двух его коллег по кафедре, приехавших на практику, которые никогда перед тем на судах не бывали. Мое присутствие на палубе при их прибытии на судно должно было усыпить подозрения по части розыгрыша. Когда они, усталые и взмокшие от непривычной для москвичей севастопольской жары, взобрались по трапу на корму и облегченно поставили свои чемоданы на палубу, их встретил Вадим, которого сопровождал я, держа в руках два ярко-оранжевых спасательных жилета. На полном серьезе Вадим объявил им, что согласно строгому судовому уставу, каждый вновь прибывший на судно должен немедленно надеть спасательный жилет и в таком виде идти представляться капитану. Именно так они и поступили, чем вызвали немалое удивление капитана, страдавшего с утра от тяжкого похмелья.
Этим, однако, дело не кончилось. Когда новичков проводили в их каюту, то на ее переборке над столиком они увидели обеденное меню, специально придуманное Вадимом и отпечатанное мною на машинке. Там значились «борщ черноморский», «трепанг отварной», «макароны по-флотски» и даже «акульи плавники с гарниром».
Оробевшим от непривычной корабельной обстановки новоселам Вадим невозмутимо объяснил, что команда судна питается в столовой, а вот научным работникам обед подается персонально прямо в каюту. Поэтому они должны сдать Вадиму свои заявки по части меню, и как только по судовой трансляции прозвучит команда «Обедать», немедленно идти в свою каюту и ждать, пока им принесут обед. Когда настало время обеда, и все, как обычно, собрались за столами в кают-кампаний, капитан обратил внимание на отсутствие вновь прибывших и спросил, почему их нет. «Понимаете, Анатолий Иванович, – тут же ответил Вадим, – это какие-то странные люди. Они заявили, что отказываются сидеть вместе со всеми в кают-кампаний и требуют, чтобы обед подавали им прямо в каюту». Разгневанный капитан, уже обративший с утра внимание на ненормальное поведение новичков, помчался к ним в каюту и, ворвавшись туда, увидел, что они действительно чинно сидят за столом и ждут обеда…
С завершением работ на Белом море связана еще одна забавная история, в которой главным действующим лицом выступил уже упомянутый дипломник-самбист Валера Каминский. Мы тогда проводили измерения электрического поля с борта рыболовного сейнера, который должен был выходить с главной биостанции в шесть утра. Накануне вечером, по случаю окончания студенческой практики, состоялся «прощальный костер» с моим концертом. После концерта, уже неофициально, было организовано грандиозное застолье, длившееся почти до утра. Меня как почетного гостя посадили в самый центр стола и усиленно подливали всевозможные напитки.
Как раз напротив оказалась весьма миловидная особа, выразительно на меня смотревшая и улыбавшаяся. Опьяненный успешным выступлением и суровой местной водкой, я был особенно польщен еще и тем, что сидящий рядом с ней мой верный сотрудник Валера, как легко было услышать, все время говорит ей что-то обо мне. В процессе шумной беседы прошло не менее пары часов, когда я вдруг обнаружил, что за столом напротив нет ни ее, ни Валеры. Настроение мое, бывшее прежде благодушным, стало резко падать. Уже около четырех утра в ослепительном сиянии белой ночи ко мне подошел капитан сейнера и предупредил, что пора собираться на судно, стоявшее на рейде. Часа полтора, пока перевозили сотрудников и аппаратуру на шлюпке, Валеры нигде не было. Наконец, когда отходила последняя шлюпка, и я в сердцах, движимый ущемленным мужским самолюбием, передал остающимся, что Каминский увольняется за неявку к судну, из ближайших кустов выскочил Валера, пытаясь на бегу привести в порядок одежду. На шее у него висела давешняя девица, стараясь еще раз его поцеловать и, вследствие этого, сильно мешающая ему бежать. Увидев эту душераздирающую сцену, я испытал смертельную обиду и яростно закричал: «Не брать мерзавца!» Но тут Валерий, освободившись, наконец, от пылких объятий своей подруги, с неподдельными слезами на глазах выкрикнул отчаянную фразу, во многом определившую его благополучное дипломное будущее: «Александр Михайлович, извините! – Сам не понимаю, как это получилось, – мы ведь только о вас и разговаривали!» Нет необходимости пояснять, что после этой фразы он был взят не только на судно, но после защиты диплома и на работу в наш институт, а впоследствии, став моим аспирантом, успешно защитил кандидатскую диссертацию. Следующий за этим семидесятый год сыграл поворотную роль в моей дальнейшей судьбе. Именно в это время я попал в экспедицию на научно-исследовательское судно Института океанологии им. П. П. Ширшова АН СССР «Дмитрий Менделеев», выполнявшее свой третий рейс в Северной Атлантике, и познакомился с Игорем Михайловичем Белоусовым, руководившим там геофизическим отрядом. Попал я в этот рейс случайно, в состав магнитной группы, с подачи моего приятеля – магнитчика из института океанологии Толи Шрейдера, вместе с ним и другим геофизиком, Жорой Валяшко, мы довольно дружно проплавали все четыре месяца. Наш начальник, Игорь Михайлович, своей опекой нам особенно не досаждал и в магнитные дела не вникал, предоставляя полную свободу действий. Не по годам грузный, любитель вкусно поесть и выпить, бывший, как выяснилось, морской офицер, переквалифицировавшийся в геоморфолога и защитивший кандидатскую диссертацию, Белоусов обладал совершенно уникальной доброжелательностью, сочетавшейся с не менее редким оптимизмом. Память у него была удивительная, особенно на диковинные экзотические географические названия, которых он знал множество. «Это что, – заявил он, когда я как-то раз выразил ему свое восхищение диапазоном его географических и литературных познаний. – Я тебя познакомлю с моей московской бандой, особенно с Эйдельманом и Смилгой – вот это люди!» Именно от него я услышал впервые историю о нестандартной «лицейской» дружбе, связывающей уже долгие годы выпускников их класса сто десятой арбатской школы, и восторженные рассказы о его друзьях, из которых выделял он троих – историка Натана Эйдельмана, физика-теоретика Валентина Смилгу и хирурга и писателя Юлия Крелина…
После долгих лет плаваний на «Крузенштерне» и других судах военной гидрографии с их суровой мужской обстановкой и системой постоянных запретов, попав на комфортабельное академическое судно, которым командовал весьма колоритный и интеллигентный капитан Михаил Васильевич Соболевский, где официально выдавалось в тропиках сухое вино и регулярно устраивались разного рода вечера – от вечеров филармонической музыки в салоне начальника рейса, академика Бреховских, до еженедельных танцев на верхней палубе с участием многочисленных женщин, я несколько растерялся. Мой трусливый, хорошо отлаженный стереотип поведения забитого и запуганного советского гражданина за рубежом, начал терпеть острый кризис. Этому немало способствовал Игорь Белоусов, бывший, кстати сказать, в ту пору секретарем парткома Института океанологии. Именно он выступал инициатором многочисленных культурно-массовых мероприятий самого разного рода – от шахматного турнира (он был страстным шахматистом) до конкурса на лучшую песню об Атлантиде.
В шахматном турнире Игорь, претендовавший на первое место, потерпел сокрушительное поражение от второго механика. Тогда он придумал неожиданный розыгрыш. Центром возникшего «заговора» стала синоптик Клара Войтова, самая красивая женщина на судне, похожая на таитянку, за которой весь рейс весьма активно и элегантно и, кажется, совершенно безуспешно ухаживал наш блестящий капитан. Помню во всяком случае, что в день Восьмого марта я, по заданию все того же Белоусова, придумывал персональные стихотворные поздравления всем женщинам экспедиции – для стенгазеты. Красавице Кларе были посвящены такие вирши:
Ах, у Клары, ну и чары,
Кто от них не умирал?
Говорят, что Карл у Клары
От любви украл коралл.
Не успели вывесить стенгазету, как в конце второй строки, после вопроса «кто от них не умирал», кто-то написал карандашом – «капитан».
Одним из главных украшений Клары были густые и длинные черные волосы, сыгравшие не последнюю роль в описываемой истории. Дело в том, что Клара немного играла в шахматы. Коварный план Белоусова состоял в том, чтобы заставить проиграть своего удачливого противника не кому-нибудь, а именно женщине, что особенно обидно для мужчины, да еще и моряка. С этой целью против второго механика выставили Клару, неожиданно пожелавшую принять участие в турнире. Клара явилась на игру в открытом ярком платье, глубоко обнажавшем полные обольстительные плечи и шоколадного цвета спину. Кажется, одного этого было достаточно для любого мужчины, чтобы сдаться немедленно. Ее роскошные волосы были собраны в большой тугой узел сзади. Никто из окружающих не мог и подозревать, что под этой пышной прической скрывается портативное корабельное переговорное устройство, которое обычно используется при швартовке или для связи со шлюпкой у борта. В соседней каюте, за такой же шахматной доской, точно дублирующей положение фигур, сидел целый шахматный совет во главе с Белоусовым, обсуждавший каждый ход и дававший команду Кларе. Поначалу все шло блестяще. Второй механик, высокий и серьезный мужчина, признанный лидер шахматного чемпионата, первокатегорник по шахматам, после нескольких же ходов вдруг начал понемногу проигрывать. И кому, какой-то смазливой девчонке. Чемпион начал нервничать и «зевнул» ладью. Огромное число болельщиков набилось в кают-кампанию на этот неслыханный поединок. Это-то и погубило весь замысел. Увидев такое большое количество мужчин, Клара по инстинктивной женской привычке стала поправлять прическу и нечаянно нажала на кнопку приемника. Связь прервалась и покрасневший от напряжения второй механик сумел свести партию к ничьей.
Меня Игорь уговорил провести серию вечеров-концертов, посвященных авторской песне. После военных судов, на которых песни Окуджавы, Галича, Высоцкого и Кима были намертво запрещены, это казалось удивительным. Помогали мне в этих вечерах второй штурман Володя Черкас – прекрасный гитарист, и химик Галина Сычкова – исполнительница авторских песен.
Накануне женского дня – самого торжественного праздника на судне, Игорь Белоусов предложил провести конкурс песен об Атлантиде. Почему вдруг об Атлантиде? Помимо всего прочего еще потому, что полигон наших работ в Атлантике тогда располагался между Азорскими и Канарскими островами, примерно там, где легендарный мистификатор древности Платон поместил свою мифическую Атлантиду. Мог ли я предполагать тогда, что именно здесь, в районе подводной горы Ампер, через десять с небольшим лет, я буду спускаться под воду в поисках этой сказочной страны?
На объявленный конкурс с неожиданной активностью откликнулись все – и экипаж, и наука. Сам капитан Соболевский участвовал в конкурсе и написал песню об Атлантиде. Было создано авторитетное жюри во главе со мной как единственным «профессионалом». Первое место не было присуждено никому. Второе поделили капитан и Игорь Белоусов. Я, естественно, как председатель жюри, участия в конкурсе не принимал, тем не менее песню написал. Справедливости ради следует сказать, что я предлагал эту песню (абсолютно безвозмездно) красавице Кларе, которая, помимо шахматных талантов, пописывала еще и стихи. Она, таким образом, могла принять участие в конкурсе и претендовать на призовое место. Однако, разочарованная своей неудачей в шахматном турнире, она мое предложение с негодованием отвергла. По итогам конкурса был устроен большой праздничный вечер на вертолетной палубе, расцвеченной разноцветными фонариками. После концерта претендентов и вручения призов начались танцы. Судно в это время, судя по навигационной карте, лежало в дрейфе где-то неподалеку от подводной горы Ампер. Мы с Игорем Белоусовым отошли на корму. Прямо перед нами, под кормовыми подзорами, дробилась на воде желтая лунная дорожка. «А что ты думаешь? – вдруг спросил Игорь, махнув рукой в сторону лунной ряби за кормой. – Может быть, она где-нибудь здесь?»