412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Обвиняется кровь » Текст книги (страница 13)
Обвиняется кровь
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:31

Текст книги "Обвиняется кровь"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

XIII

Долгие поиски и благоприятный случай позволили мне хотя бы отчасти решить эту загадку.

В 1951 году, на третий год заключения Зускина, в одной с ним камере оказался генерал-майор Григорий Акимович Бежанов, бывший министр госбезопасности Кабардинской АССР, осужденный на десять лет ИТР. Он оказался во Внутренней тюрьме МГБ СССР, в камере № 8 2, где томился Зускин. Потрясенный судьбой Зускина, генерал записал его рассказ и при первой возможности направил вместе со своим письмом, уже после ареста Абакумова, новому министру МГБ – Игнатьеву. Как и следовало ожидать, министр, в заместителях у которого в это время уже подвизался Рюмин, Бежанова не вызвал и в приеме ему отказал, хорошо если не ужесточил судьбу мужественного Григория Акимовича.

Но вот рассказ Зускина в передаче Бежанова, сохранившийся в архивах МГБ:

«На второй день моего ареста, вечером, я был вызван на допрос к следователю, помощнику начальника следственной части по особо важным делам РАССЫПНИНСКОМУ, и тот по условленному телефонному звонку повел меня в кабинет Абакумова. Последний стал допрашивать меня (без фиксации и протоколирования) о бывшем председателе ЕАК Михоэлсе… В заключение допроса, предложив решительно и безоговорочно дать развернутые показания о „действиях еврейской буржуазно-националистической организации“, Абакумов незаметно перешел к вопросу о бывшем члене ЦК ВКП(б) Жемчужиной – жене Вячеслава Михайловича. Он совершенно неожиданно для меня заявил, что предстоит очная ставка с последней и что я должен изобличить ее, а в чем именно изобличить, скажет он сам.

На мой категорический отказ от этого гнусного предложения и упорное отрицание подсказываемой им ложной легенды, связанной якобы с националистическими высказываниями Жемчужиной по поводу смерти Михоэлса, Абакумов после серьезных угроз прямо поставил вопрос, что в случае моего отказа я сам буду ликвидирован, то есть физически уничтожен».

После этого Зускин не мог уже сомневаться, что Михоэлс был убит советской властью, что сам он стоит лицом к лицу с силой, которая под любым предлогом умертвит и его, что это не пустая угроза, а условие жизни или смерти.

Какое счастье, что уцелела эта запись Бежанова, – из нее со всей неопровержимостью следует, что показания против Жемчужиной, помеченные январем 1949 года, составлены самим Рассыпнинским – Зускин в них не повинен.

Все последующее в рассказе Бежанова я назвал бы последней ролью Зускина, последним заученным текстом, монологом и диалогом, но уже не Шекспира и не Менделе-Мойхер-Сфорима, не Шолом-Алейхема или Переца Маркиша, а текстом провокаторов Рассыпнинского и Бровермана.

«Затем тоном, не терпящим никакого возражения, – записал Бежанов, – Абакумов приказал Рассыпнинскому немедленно заняться мной и „подготовить все к предстоящей очной ставке“.

В тот же день [после „предварительной обработки“ Зускина, как многозначительно напоминает Бежанов. – А.Б.] Рассыпнинским был составлен примерный текст (проект) протокола очной ставки, апробированный Абакумовым. Поздно ночью Рассыпнинский ознакомил меня с этим текстом и предложил изучить на память.

На следующий день Рассыпнинский под утро проверил, насколько я изучил и усвоил и в точности ли помню содержание проекта протокола, и ушел.

Очная ставка состоялась на второй или на третий день, и я принужден был по заблаговременно составленному и изученному тексту протокола „изобличать“ Жемчужину.

На очной ставке присутствовал сам Абакумов, который впоследствии, через следователя, вызвал меня к себе в кабинет, похвалил, похлопал по плечу, назвал меня „настоящим советским человеком“ и тут же приказал Лихачеву и Рассыпнинскому отпустить мне из специального фонда денег на выписку продуктов питания, фруктов и папирос. Кроме того, приказал выдавать мне беспрепятственно из библиотеки любую, по моему требованию, книгу».

Какая гармония высших сфер: за бандитское убийство в Минске неведомые нам «настоящие советские люди» по приказу Сталина награждаются орденами и медалями; за участие в моральном уничтожении благородной женщины министр госбезопасности награждает карамелью, пайкой белого хлеба и правом беспрепятственного получения книг из тюремной библиотеки.

Милость министра как проклятие на Зускине. Через некоторое время, сказал Зускин, «…лично Рассыпнинским были оказаны моей семье такие услуги и помощь, какими никогда и никто из арестованных не пользовался. Таким образом, выполнив „задание“ Абакумова, я долго находился в особо привилегированных условиях: сортные папиросы, двойной комплект постельной принадлежности и много других льгот. Это все происходило в то время, когда для других арестованных в тюрьме свирепствовал невероятно тяжелый режим, установленный лично Абакумовым».

Кажется, что министра консультировал опытный психолог, точно рассчитавший такой ход: избрать для «милостей» начальства того, для кого эти милости окажутся мукой, причиной страдания и угрызений совести. «Щедрость» Абакумова – новая ловушка, нравственная пытка для такого человека, как Зускин, расшатывающая и без того никудышные нервы арестованного. В запасе у министра – готовность Фефера дать любые показания против Жемчужиной, с которой он, к слову сказать, не был знаком. Жемчужина? Разумеется, она их сообщник, не зря Михоэлс повторял по любому поводу: «Я пойду к Жемчужиной, попрошу у нее совета, она нам поможет…» Это она, скажет Фефер, добилась празднования 20-летия ГОСЕТа и награждения Михоэлса орденом Ленина; она бывала на всех премьерах ГОСЕТа; она сразу же поняла, что «проект о Крыме очень актуальный, и его, – как выразилась Жемчужина, – немедля следует ставить перед правительством… она сказала, – продолжал он свою ложь о Жемчужиной, – что там, наверху, плохо относятся к еврейской национальности, поэтому разрешение наших вопросов тормозится». Из всего разговора с Михоэлсом якобы было ясно, что Жемчужина обвиняет в этом Сталина. «…Она являлась нашей советчицей и наставницей, – изощрялся во лжи клеветник. – Она вообще опекала евреев… посещала синагогу… Это было 14 марта 1945 года, шло богослужение по погибшим во время второй мировой войны евреям. Жемчужина пришла со своим братом и находилась на возвышении, где читают тору, куда по еврейским религиозным обычаям женщине заходить запрещено, но для Жемчужиной было сделано исключение… Михоэлс часто встречался с Жемчужиной в театре, где у него был отдельный кабинет, на службе у Жемчужиной, на приемах, по телефону, а на приемы в посольствах он попадал благодаря ей… Жемчужина не советовала нам обращаться к Сталину – он не любит евреев, не поможет, а Жданову и Маленкову писать не стоит, они безвластны… Окружающие Михоэлса называли Жемчужину не иначе, как „царица Эсфирь“ – по Священному Писанию, заступница евреев, – а самого Михоэлса – „вождем еврейского народа“. Михоэлс, бывало, хвастался письмом с таким адресом: „Москва, Кремль, вождю еврейского народа Михоэлсу“».

Есть свидетельства, что Сталин незамедлительно знакомился со всеми документами, касавшимися Жемчужиной, – нетрудно понять, как действовали на него все эти фальшивки, какую реакцию провоцировали. Завистливый и мстительный человек проглядывает сквозь каждую строку этих доносов на Жемчужину и Михоэлса, сквозь намек на то, что Михоэлс готов принять бремя славы кремлевского «вождя», хотя бы и еврейского, но все же вождя. «Обобщенный протокол» Фефера от 11 января 1949 года, заключавший все эти наветы на Жемчужину (на суде ему пришлось признать несостоятельность обвинений и повиниться перед Жемчужиной, в то время уже отбывавшей ссылку), был в тот же день, незамедлительно отослан в ЦК, Сталину.

Уже в протоколе от 11 января Фефер упоминает об очной ставке с Жемчужиной. Это значит, что вполне благополучный, еще не потревоженный в своей квартире № 48 дома 17 по Смоленскому бульвару пришедшим с ордером на его арест майором Трифоновым, отдохнувший в домашней постели и выбритый поутру Фефер явился в кабинет Шкирятова на очную ставку с Жемчужиной, прежде оскорблявшей его невниманием и небрежением.

Страх перед Сталиным обострил в Абакумове чувство опасности, усилил постоянно гложущую мысль: не перебрать бы, не выйти за разумную черту, не послать бы, усердствуя, в Инстанцию документ, который откроет «механизм» провокации. Буквально рядом с собой Абакумов беспечно проглядел среди своей челяди коротышку Рюмина, Рюмина – своего могильщика, но со Сталиным Абакумов предельно насторожен. В показаниях против Жемчужиной, во лжи, обрушенной на нее во время очной ставки, Фефер слишком многоречив, захлебывается от усердия, а Сталин умен и весьма искушен в провокациях, он может не потерпеть слишком грубой работы. У самого Абакумова, естественно, сложилось полубрезгливое отношение к «винтику», к осведомителю Феферу, – что, как Сталин однажды отвергнет фальшивку? Нужны и другие уста, другие глаза, другой человек – чистый, страдающий и правдивый. Если запись очной ставки Зускина с Жемчужиной положит на стол вождя Шкирятов, Сталин, вполне возможно, спросит у него, очевидца: а что этот еврейский актер, этот «великий клоун» – у них ведь все еврейское великое! – как он тебе показался: такой же брехун, как вся их порода? И может случиться, что Шкирятов под свежим впечатлением от не умеющего лгать, потерявшегося Зускина ответит, что нет, нет, Иосиф Виссарионович, этот показался скорее правдивым, чем лживым…

Для замысла Абакумова хорошо, что показание Зускина собрано в один узел: только похороны, гражданская панихида, лишнего он не говорит, именно такой малый, тлеющий уголек позволит вспыхнуть и всему нагромождению лжи о Жемчужиной.

Недавно Полина Семеновна Жемчужина прошла через непомерно тяжкое испытание, авторство которого исследователи убедительно приписывают самому Сталину. Вот страница из уже упоминавшейся, тщательно документированной книги Кирилла Столярова «Голгофа»:

«В бессонные ночи со страниц протоколов перед Сталиным возникали многофигурные сцены из тех спектаклей, где он одновременно выступал в двух ипостасях: как автор и как режиссер-постановщик. Это отчетливо видно из дела П.С. Жемчужиной, жены В.М. Молотова.

П.С. Жемчужина работала начальником Главного управления текстильно-галантерейной промышленности Минлегпрома СССР и была арестована по распоряжению Сталина якобы за утрату важных документов, которые, надо думать, у нее выкрали специально, чтобы иметь повод для ареста. [Помимо повода должна быть и причина: она, я уверен, не только в том, что Сталину нестерпимо было наблюдать пусть даже не счастливую, но согласную, упорядоченную семейную жизнь его соратников, особенно – „рай в шалаше“ с женами-еврейками! И соратники один за другим оказывались без жен… Толчком к созданию „дела Жемчужиной“ должно было послужить то, что по уже первым разработкам дела ЕАК, 1946–1947 годов, по донесениям Эпштейна и Фефера Жемчужина начинает фигурировать как поклонница ГОСЕТа. Начальство ждет доносов, и они появляются. – А.Б.]

Вместе с нею взяли под стражу ее технического секретаря Мельник-Соколинскую и несколько мужчин, ответственных работников Главка. Жемчужина содержалась в камере Внутренней тюрьмы МГБ не одна – к ней заботливо подсадили превосходно воспитанную, очень контактную особу, в чью задачу входило разговорить расстроенную арестом соседку. Каждое слово записывалось на магнитную ленту, расшифровка которой поступала непосредственно к Сталину. Однажды Жемчужина заболела и через надзирателей попросила полковника Лихачева, возглавлявшего расследование ее дела, ненадолго зайти к ней в камеру. Предварительно испросив на то разрешение у министра, Лихачев пришел к Жемчужиной и пробыл у нее полчаса, а после его ухода Жемчужина охарактеризовала Лихачева как вежливого и внимательного человека. Той же ночью Сталин вызвал к себе Абакумова и всячески поносил его, называя „предателем“, „продажной сволочью“ и „слугой двух господ“.

Об этом я узнал от Ивана Александровича Чернова – полковника, в то время начальника секретариата Абакумова, – которому сорок два года назад взбудораженный Абакумов поручил отобрать письменное объяснение Лихачева и безотлагательно провести служебное расследование.

В деле Жемчужиной есть еще один впечатляющий факт. Поскольку ни Жемчужина, ни Мельник-Соколинская, ни другие арестованные не признавались во вражеской деятельности – а без их признаний версия обвинения рушилась, – на Лубянке произвели оригинальный эксперимент – путем побоев вынудили двух мужчин из Минлегпрома дать показания о своем сожительстве с Жемчужиной.

На очной ставке с ней они повторили разученные подробности связи вплоть до излюбленных поз и иных скабрезных деталей. Оскорбленная Жемчужина, в то время уже пожилая женщина, разрыдалась, а удовлетворенный достигнутым эффектом „забойщик“ Комаров шепнул стоявшему рядом следователю: „Вот будет хохоту на Политбюро!“

Эту затею нельзя приписать Абакумову, Лихачеву или Комарову – семейное положение Жемчужиной напрочь исключало всякую самодеятельность. Автором пошлой инсценировки был, несомненно, сам Сталин, больше некому»[108]108
  К. Столяров. Голгофа, с. 46–47.


[Закрыть]
.

…И снова очная ставка, немноголюдная очная ставка в кабинете Шкирятова. Жемчужина могла поначалу и не узнать доставленного сюда Зускина. Она только однажды, в горестный день у гроба Михоэлса, перекинулась несколькими словами с этим человеком, но на сцене видела его много раз, в гриме, в шутовском колпаке, в черном котелке «торговца воздухом», смешного, с перевязанной щекой из «Путешествия Вениамина Третьего». Но он, как положено на очной ставке, уже представлен, потом прозвучал его голос – неуверенный, мягкий, глуховатый. Да, конечно, она знает этого человека – это Зускин.

Меня не перестает волновать загадка (и страхи) такой внезапной для нее встречи: какая еще грязь, какой капкан, какое бесстыдство приготовлены для нее на этот раз? Чувство новой опасности не могло не возникнуть в ней; она выдержала и это испытание, отвергая навет Зускина, ибо ничего не говорила ему ни о советской власти, ни тем более о Сталине. Убийство? Да, могло быть и убийство.

Униженный похлопыванием по плечу его как «настоящего советского человека» – в понимании спецслужб! – щедротами Абакумова, выражавшимися в затяжке «сортной» папиросой, Зускин, по свидетельству Бежанова, жил с отчаянием в сердце, с жаждой повиниться перед кем-нибудь, излить душу, очиститься покаянием. Но именно этой возможности ему намеренно не давали. Когда по истечении долгого, показавшегося вечностью времени к нему в камеру № 82 подселили Бежанова, вопль души вырвался у Зускина. Сбиваясь и повторяясь, он спешил рассказать о приключившейся с ним неправдоподобной беде.

Вот ее промежуточный – еще перед 12 августа 1952 года – финал: я снова процитирую Зускина по записи Бежанова, из письма Бежанова на имя министра госбезопасности Игнатьева.

«По истечении 15 месяцев, перед окончанием следствия по моему делу, ввиду отсутствия каких-либо серьезных обвинительных материалов против меня следователь Рассыпнинский принужден был совершить новое преступление: он ознакомил меня со всеми материалами, протоколами допросов всех проходящих по „еврейской националистической организации“, с их признательными показаниями о якобы совершенных ими преступлениях и предложил мне написать собственноручно отзыв, то есть мое личное мнение по этому делу. Я написал и дал суровую оценку антисоветской, подрывной работе, в которой они сознались.

Через несколько дней из моих же собственноручных записей следователь Рассыпнинский смонтировал фальсифицированный „протокол моего допроса“. Все мои же обвинительные аргументы он обратил против меня и под сильным нажимом, насильно заставил меня подписать этот, от начала до конца сфабрикованный протокол»[109]109
  Дополнительные документы, т. 10, лл. 165–169.


[Закрыть]
.

Какая изощренная полицейская интрига! «Настоящий советский человек» изолирован, ему отказывают в очных ставках, ему приходится на веру принимать чужие признательные протоколы, он потрясен открывшимися «преступлениями», а точнее – фальшивками, давно отвергнутыми арестованными, он отзывается на них осудительным словом; следует нехитрая манипуляция, и готов новый самооговор.

XIV

Краеугольный камень обвинения, наряду с «запродажей» Крыма и буржуазным национализмом, – шпионаж. ЕАК – «националистический и шпионский центр»: это повторялось во всех следственных бумагах, в обвинении каждого из подследственных. Сионистский шпионаж, его разоблачение и суровая кара были обещаны Инстанции. По сюжету, в качестве шефа шпионского центра как нельзя лучше подходил Лозовский, с его стажем международной деятельности и мировыми связями.

В случае с «ленинградским делом» – делом бывшего секретаря ЦК ВКП(б) А.А. Кузнецова, проходившим в ту же пору, – министр госбезопасности не торопился с обвинениями в шпионаже: здравый смысл и близкое знакомство с арестованным противились такому обвинению. Показания полковника Комарова, после его ареста изощренно перекладывавшего на бывшего министра любую вину, передают колебания и сомнения Абакумова. «Когда я доложил Абакумову план расследования дела Кузнецова, – утверждал Комаров, – и заговорил про шпионаж, тот, расхаживая по кабинету, принялся рассуждать вслух: „Собственно, какой у этих арестованных шпионаж? Они давно на виду, постоянно находятся под охраной МГБ, каждый их шаг был известен… Начни мы ставить вопрос об их связи с заграницей, в ЦК будут смеяться…“ Абакумов часто говорил мне: „Мы солдаты, что прикажут, то и должны делать“. Отчего я и не стал допрашивать Кузнецова про шпионаж – кто же осмелится пойти наперекор министру?»

В ЦК будут смеяться

Министр и не подумал о том, будут ли смеяться в ЦК, узнав, что шпионажем «промышляли» престарелый классик еврейской литературы Дер Нистер, лирический поэт-философ Гофштейн, Давид Бергельсон, чья звезда взошла еще в канун первой мировой войны, что выдающиеся мастера театра тоже шпионы-доброхоты в услужении у западных разведок. Почему министр так размашист, неосторожен в этом случае, и не только не возбраняет, но приказывает пытать арестованных, добывая признания в шпионаже?

Только ли потому, что не опасается пристального интереса к подробностям этого расследования? Только ли потому, что любое обвинение этих «сионистов» заранее допустимо и будет угождать явным и тайным желаниям Инстанции?

Чудовищное и в то же время карикатурное обвинение десятков активистов и руководителей ЕАК в шпионаже вдохновлялось как циничным расчетом угодить Инстанции, так и брезгливым антисемитским недоверием к любому из арестованных. Кому же и быть шпионами, как не этим лицемерам и космополитам?! Это они изъездили полмира, они – свои и в Праге, и в Вене, в Варшаве, в Париже или Гамбурге; они – почти все! – изъясняются на чужих языках, у них, куда ни плюнь, братья, сестры, дяди и тетушки, бежавшие якобы от погромов в Европу и за океан, вместо того чтобы скорбно нести свой крест. Кому же и шпионить и продавать родину, как не им – каждый второй из них родился не в России, вернее, в бывшей Российской империи, но непременно на западе и юго-западе, где-то в «черте оседлости», о которой тоже пора бы перестать болтать, как и о погромах, очень давних или времен гражданской войны. Давно бы пора расстаться со злопамятством, не превращать все это в «национальный синдром», в болезненную точку, в питательную среду предательства…

То, что втолковывали следователи госбезопасности арестованным, обосновывая обреченность евреев на антипатриотизм, еще грубее этих моих предположений, почему с такой легкостью следствие приняло обвинение в некоем повальном, «бригадном» шпионаже всех талантливых и популярных мастеров еврейской поэзии и прозы.

Постановление МГБ от 5 марта 1949 года, впервые объединившее следственные дела руководителей ЕАК в одном деле № 2354, определяло, что все эти лица «…повели подрывную работу, направленную на превращение Еврейского антифашистского комитета в националистический и шпионский центр с первых дней существования этой организации». Таким образом, содержащиеся в этом постановлении обвинения в передаче «шпионских сведений об экономической и военной мощи СССР» относят злодеяния ЕАК не к 1943 году, не к поездке в США Михоэлса и Фефера, а к концу 1941 года.

3 февраля 1949 года следователь записывает никогда не существовавшие показания Лозовского: «Михоэлс и Фефер занялись организацией работы по сбору шпионских материалов для Америки. Многие лица в качестве корреспондентов „Эйникайт“ посещали предприятия, различные учреждения и сельскохозяйственные районы, где собирали секретную информацию…» Следователь «раскидывал» по персональным делам арестованных обильные показания Фефера, тот давал их и задолго до ареста, и во Внутренней тюрьме с конца декабря 1948 года. О Лозовском, о котором он в конце судебного разбирательства вынужден будет сказать как о человеке, «малознакомом» ему, в протоколе от 11 января 1949 года Фефер скажет как о вдохновителе и руководителе всего националистического и шпионского центра. «Назначив» Лозовского вожаком, поскольку Михоэлс был мертв, Абакумов был поддержан в ЦК, и персонально Маленковым и Шкирятовым.

Излагая лживую версию о сговоре с реакционерами США, Фефер искусно выдвигает вперед Михоэлса, ускользая в тень при любой возможности. Мол, перед поездкой он с Эпштейном едва ли не с пафосом говорили в присутствии Михоэлса о благородной задаче «поднять зарубежных евреев на борьбу против фашизма», но лукавый Михоэлс уточнил: «Да, задачи большие, но не в этом главное». Они увлеченно размышляли о высокой миссии ЕАК, но Михоэлс думал о другом: «Прикрываясь вывеской ЕАК, мы будем вести работу по объединению евреев, проживающих в СССР; с созданием ЕАК мы получили легальную возможность для работы среди евреев. Мы будем силой, способной драться за свои права».

Господин Будиш, глава добровольного благотворительного объединения «Амбиджан», прикрикнул на Михоэлса и Фефера в Нью-Йорке в 1943 году: «Вы присылаете нам очень мало информации. Нам нужно больше. Особенно нам нужны фотографии. Нужны материалы о новостройках. Нас интересует весь Дальний Восток. Это же богатейший край, и мы, американцы, так мало знаем его… Таким образом, – утверждал Фефер, – шаг за шагом американцы прибирали нас к рукам».

И венец саморазоблачений – страшное, если поверить ему, признание, подытоживающее роковой 1943 год: «Я должен признать, что после того, как в 1943 году мы побывали в Америке и установили там преступную связь с представителями реакционной еврейской буржуазии, ЕАК полностью подпал под американское влияние, превратившись фактически в подведомственную им организацию».

Такое признание принесло удовлетворение полковнику Лихачеву и, несомненно, Инстанции – от Шкирятова до Сталина, которому в конечном счете и адресовались три десятка страниц этого «обобщенного протокола». На последующих допросах (15, 20, 28 января; 4, 9, 15, 21 февраля; 14, 19, 26, 29 марта; 4, 9, 18, 22 апреля; 5, 14, 19, 25, 31 мая; 9, 11, 14, 18 июня и еще на 10 фиксированных допросах 1949–1950 годов) Фефер развернул такую фантастическую картину всеобщего тотального злодейства еврейских националистов, что любой из сколько-нибудь заметных деятелей еврейской культуры превращался в открытую, незащищенную мишень. Поистине это была работа могильщика национальной культуры и языка, как ни горько выносить такой приговор человеку, казненному вместе со своими жертвами.

На многих допросах выделяется – как важнейшая – тема шпионажа. Но ни одного документа, ни одной цифры или детали, которые подтвердили бы эти тягчайшие обвинения. Ничего не говорящие, расплывчатые фразы вроде: «Кое-какие данные о военных заводах, где директорами были Гонор и Быховский [т. е. директора-евреи, которые, таким образом, тоже оказываются под ударом как поставщики военных секретов. – А.Б.], и эвакуированном в Куйбышев „Шарикоподшипнике“. Из статьи Абрама Кагана в Америке получили полное представление о промышленных и научных учреждениях Киева. Аналогичные статьи Каган по нашему заданию, – показывал Фефер 7 марта 1949 года, – составил также о Житомире и Виннице… Под видом культурной связи с американскими евреями мы посылали туда шпионские материалы о Советском Союзе».

Нескончаемая череда «разоблачений» завершалась слезной просьбой к палачам: «Прошу поверить мне, что я искренне раскаялся в совершенных мною преступлениях против партии и Советского правительства и выдал следствию своих сообщников».

В «сообщниках» оказались десятки и десятки писателей, точнее говоря, вся еврейская советская литература, известные и безвестные журналисты, писавшие на идиш и ездившие по командировкам газеты «Эйникайт», и те, кто по своему почину присылал статьи, очерки и рассказы, и каждый, кто работал над заказными материалами по просьбам множества еврейских изданий США, Южной Америки, Англии и других стран мира.

Архив ЕАК и редакции «Эйникайт», многие сотни копий очерков и статей – только подумать: открыто хранимые копии «шпионских» материалов, специально для будущих разоблачителей и следователей! – были, как я уже писал, на грузовиках вывезены на Лубянку. Шли годы, никто не обнаружил в них крамолы. Но одно прикосновение в страницам еврейской газеты, даже неудавшаяся попытка напечататься, простая присылка в «Эйникайт» письма или заметки автоматически «посвящали» корреспондента в шпионы – иначе зачем бы он домогался этой связи, зачем бы писал на идиш, свободно владея русским языком? В помраченном сознании людей, подобных полковнику Комарову, верность «квадратному письму», родной азбуке, языку предков воспринималась как недобрая скрытность и неблагонадежность.

На судьбе 60-летнего Давида Гофштейна – человека немного не от мира сего – можно видеть, с каким цинизмом стряпались обвинения в шпионаже. Летом 1941 года Гофштейн вместе с другими пожилыми писателями Киева, украинцами, русскими, евреями, с их семьями эвакуировался в Уфу. Осенью в Уфе оказался и Ицик Фефер, после 50-дневного пребывания на Юго-Западном фронте в резерве Политуправления. Когда в начале 1942 года Фефера вызвали в Куйбышев, где разворачивалась деятельность ЕАК, тихий, всегда не востребованный начальственными лицами Гофштейн оставался в столице Башкирии. «Его любили, и он любил людей, – писал о Гофштейне неподкупный свидетель времени, украинский поэт Максим Рыльский. – Он мог самозабвенно хлопотать об издании книги начинающего поэта, в котором открыл талант. Он с такой чарующей простотой, с таким непритворным увлечением входил в интересы малознакомых и даже незнакомых людей, что никто этому в конце концов и не удивлялся… Он был врожденным и убежденным демократом».

С юношеским горением принимается маститый поэт за будничную газетную работу, пишет о рабочих Уфы, о делах тыла, о тружениках – башкирах, русских, украинцах, евреях, татарах; пишет стихи, которые, к его радости, быстро переводятся для русских и башкирских газет, выступает на антифашистских митингах. Энергичный, веселый вопреки всем обстоятельствам жизни: полуголодному существованию, поношенной одежде, – он аккумулятор бодрости, способный зарядить толпу своей верой и жизнерадостностью. Ах, если бы все вокруг понимали его стихотворные строфы в оригинале! Он был бы готов часами читать им стихи, учить тому, что добро в мире и мировая гармония непобедимы, что счастье, добытое в тяжелых испытаниях, стократ весомо. Он прочитал бы им «Автопортрет», и они поверили бы, что это он о себе – искренне, простодушно, как и должно поэту:

 
Как это чудо со мной приключилось?
Вдруг на лице моем ярко раскрылись
В немом восхищенье ребячьи глаза.
Тяжкие веки, суровые брови…
А из-под них с удивленьем, с любовью
Весь мир озирают ребячьи глаза[110]110
  Отрывки из многих стихов приводятся автором по следственным материалам. – Прим. ред.


[Закрыть]

 

Людям города, его военной нужде он платил дань поэтическими строками, пытаясь соединить привычный ему философский склад мысли, нежное поэтическое восприятие жизни с ее жесткой, жестокой прозой.

Но вот 5 февраля 1952 года, перед завершением следствия, он в который уже раз слышит уничтожающие слова о шпионаже:

«Вам предъявляется „Список авторов ЕАК в СССР“, изъятый из архива комитета, в котором указано, что только за период с июня 1945 по июнь 1946 года было послано в зарубежную печать 18 ваших статей. Почему вы пытаетесь умалить свою роль в деле сбора шпионских данных для иностранных государств?»

Гофштейн молчит: как можно на это ответить?

Он в те дни корил себя, думая, насколько можно бы делать для страны, для общего дела больше, перед ним пример Ильи Эренбурга, чьих статей всякий день ждали читатели! Оказывается, 18 статей – преступление.

Гофштейн молчит, следователь фиксирует стандартно:

«С выводами экспертизы полностью согласен».

На допросах в Киеве его не подозревали в шпионаже: он посчитал бы сумасшедшим каждого, кто додумался бы до такого. Но спустя два месяца в Москве, в «охотничьих угодьях» Абакумова, под железной рукой принявшегося за него следователя Лебедева, избитый, униженный и оплеванный, он готов и самого себя заподозрить в чем-то похожем на «шпионаж». Он не подозревает, что Фефер уже снабдил Лебедева подробностями уфимской, куйбышевской и послевоенной киевской жизни рассеянного чудака Давида Гофштейна. Уже 16 декабря 1948 года, за неделю до ареста Фефера, Лебедев фиксирует в протоколе первые «злодейские» признания Гофштейна:

«По приезде в Уфу мне удалось собрать сведения о работе евреев на военном заводе № 26, об эвакуации промышленных предприятий с запада на восток и восстановлении этих предприятий в Уфе. Удалось собрать сведения об Ишимбаевских нефтяных промыслах и о деятельности евреев в ряде государственных учреждений Уфы».

Он действительно побывал на заводе № 26, написал стихотворение «Дорога на завод № 26», но следствие стало расшифровывать стихи как шпионское послание заокеанским боссам. Стихотворение очень характерно для поэзии Гофштейна: от будней, от тяжкого труда в цехах завода, где куется оружие «…против черных сил вторжения», взгляд его переходит к прекрасной женщине, на лице которой пятна – пигмент будущего материнства.

 
И смысл особый получил лучистый свет в копне ее волос.
Как сложно в мире все, я понял в этот миг,
Как много скрыто тайн в обычнейшем явленье!
Я будущих побед увидел становленье
И в муках нынешних – грядущей славы лик!
 

И ни строки больше о заводе № 26 – ни в статьях, ни в письмах, ни в стихах. А Ишимбаевские промыслы? Что он узнал о них? Что сообщил хлопотливым нью-йоркским евреям, своим заокеанским «шефам», о деятельности евреев «в учреждениях Уфы»? Бред, бред постыдный, параноидальный бред. В обвинительном азарте следчасть МГБ теряет всякое чувство реальности: зачем союзникам-американцам выведывать через Гофштейна подробности эвакуации предприятий с запада на восток; это могло бы интересовать разве что гитлеровские службы, но тогда Гофштейн – агент Берлина, нацистский резидент…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю