355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Батров » Утренний Конь » Текст книги (страница 5)
Утренний Конь
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Утренний Конь"


Автор книги: Александр Батров


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Головы мальчиков ходят кругом. Мысли, одни отчаяннее других, сменяются тревогой. Если взять девочку с собой в море, погибнет без молока. Где-то на Садовой улице живет бывшая сторожиха детдома. Может быть, она заберет ребенка?

Решающее слово за Павликом. Что скажет старший? Он ничего не говорит. В глубокой задумчивости Павлик выходит из сарая и возвращается с мачтой. Так же молча приносит парус, весла и сверток с пищей.

– Идет шторм, – помолчав еще немного, сообщает Павлик своим друзьям.

И как бы в подтверждение его слов море вновь выбрасывает на берег волну, но на этот раз длинней и гривастей.

В заботах о девочке проходит ночь. Васька лежит на рогоже и думает о Сонькиной маме. Ей не вернуться к своей дочке. Он слышит музыку. Она сурова и печальна, и печали этой нет ни конца, ни края. Ему снятся белые светящиеся руки женщины. Они вдруг становятся двумя белыми чайками и кружатся над их баркасом, развернувшим парус в утреннем море… Он слышит голос Павлика: «Идемте к сторожихе, я знаю, где она живет… Девчонка совсем голодная!» – и просыпается.

Сонька – она завернута в шаль – доверчиво глядит на мальчиков. На ее лице ни кровинки.

Они выходят на улицу. По небу рассвета мечется ветер. На улице пусто. Лишь одна старуха в мужском пальто не спеша бредет им навстречу.

У старухи черные глаза, седые волосы, в одной руке она держит ведро – в нем угольный перегар, – а в другой сумку с початками сухой кукурузы.

– Откуда вы взялись, мальчуганы? – удивляется она. – Э, конец света, да у вас дитя?

Павлик хмурится. Если на них обратила внимание эта старуха, значит, их непременно задержат, если даже он будет идти один с Сонькой.

У пожилой женщины смуглое морщинистое лицо. Она щурит свои глаза, и что-то похожее на участие мелькает в них. Но может быть, Павлик ошибся? Нет, не ошибся. Старухе, пожалуй, можно довериться.

– Тетя, – обращается он к ней, – что вы возьмете, чтобы отнести девочку в город?..

– Я?.. Что с вас возьму? – как-то сразу заинтересовывается старуха.

Она ставит ведро и сумку на землю и долго глядит на мальчиков, очень долго, потом переводит взгляд на свои руки, словно держит в них что-то таинственное, видимое лишь одной ею.

– Так, а что вы даете? – наконец спрашивает она.

– Банку тушенки, – предлагает Павлик.

– Еще буханку хлеба, – добавляет Васька.

Старуха подходит к Соньке, которую Павлик держит на руках, и отворачивает край шали.

– Мало даете… – бормочет она. – А дитя, я знаю, где вы нашли. Возле Сортировочной станции… Опасное дитя… Еврейское… За него смертная казнь… Так что вы не скупитесь…

– Есть еще три яблока, – говорит Кирилка.

– Что?

– Ну, три яблока…

Морщины на лице старухи увеличиваются вдвое.

– Конец света! – вдруг весело хохочет она. Ее просто корчит от смеха. Похоже, что она не смеялась целую вечность, так неудержимо продолжает она смеяться.

Смеясь, она снимает со своей шеи серебряный крестик, торопливо надевает на Соньку и берет ее на руки. Теперь фашисты не скажут, что Сонька еврейка…

 
Ой, чуки, чуки,
Наварила бабка щуки… —
 

поет старуха и добрым голосом говорит: – А теперь вернемся назад, к деду Савелию… У меня от его дома ключи…

К деду Савелию? Мальчики переглядываются. Неужели за коммерческой деятельностью старика скрывается что-то другое? В глазах старухи появляется таинственная улыбка.

– Свой… Свой… Не бойтесь… – говорит она.

Небо рассвета начинает алеть. Но море шумит громче. Туго бы им пришлось, выйди они в море на баркасе…

Старуха, подбрасывая на руках девочку, ведет всех назад, к дому деда Савелия.

За ней идет Васька. Он слышит музыку. Музыку ему шлют небо и облака, деревья и проснувшиеся на них птицы. Этой музыке еще нет названия. Кто знает, может быть, сам Васька по-своему когда-нибудь назовет ее?

А с морем надо повременить. У них на руках девчонка!

Бандера роха


После долгих лет плавания на судах торгового флота боцман Матвей Корнеевич Прохоров возвратился в Одессу летом 1938 года с приемышем Энкарнансион – маленькой черноглазой испанкой.

По-русски она говорила гортанно, быстро, то взмахивала руками, словно старалась удержаться на гребне высокой волны, то прерывала разговор смехом. Смех от зари до зари звенел в доме на Приморской. Но к вечеру, когда склянки в порту отбивали четыре двойных удара, во дворе раздавался голос Матвея Корнеевича:

– Утихни там, Энка! Спать! Живо наверх!

– Да, да, миа капитан папа, я сейчас, я быстро, – тараторила в ответ девочка и стремглав взлетала наверх по скрипучим старым ступенькам.

Дом, в котором они поселились, стоял на стыке двух гаваней, Угольной и Арбузной. Желтый, обветренный, каждым своим углом похожий на нос корабля, он с первых же дней понравился девочке. Ей нравилась близость моря. В самый разгар увлекательной игры в «классы», где нужно кружиться и прыгать на одной ноге, как цирковая плясунья, она бросала подруг и с дворовыми мальчишками шла в гавань.

Вместе с ними она плыла навстречу парусникам, груженным херсонскими арбузами.

Старый моряк запрещал девочке проделывать это, обещал поколотить, даже грозил оставить одну, а самому вновь отправиться в море.

– Нет, нет, ты меня не бросишь, – пряча в глазах лукавые искорки, возражала Энкарнансион.

– Ты можешь утонуть, ты, Энка, еще маленькая.

– Нет, море меня любит.

– В бухте водятся спруты, и щупальца у них толще мачты.

Матвей Корнеевич принимался рассказывать страшные матросские сказки о скумбрийном царе Селигарде, о Зеленушке, о Тендровском скате, насылающем на людей желтую когтистую зыбь…

Но вода в море была тихая и светилась приветливой синевой. Она до самого дна была полна солнца, и Энкарнансион весело и громко смеялась.

Приближалась осень. Старый моряк с беспокойством поглядывал на девочку. Как перенесет стужу юная валенсийка?

Ветви деревьев медленно роняли листву. Над городом, гаванью, морем стояла прозрачная, янтарная тишина, какая бывает лишь в последние дни осени.

Холодные ветры налетели сразу. Город изменился. Загудели долгие косые дожди, и все сделалось неприглядно серым.

Испанка притихла.

Жалась к огню, напевая грустную песенку о Хоселито-дождинке.

В одну из ночей, когда, заглушая рокот портовых кранов, бесновался норд-остовый ветер, Матвей Корнеевич, поднявшись, осторожно снял открытки с видами Валенсии, висевшие над кроватью девочки.

Но, проснувшись утром, Энкарнансион рассердилась.

– О, миа капитан папа, кто взял мою Валенсию? Больше не прячь! – Она указала рукой на сердце. – Валенсия здесь. И Одесса тоже здесь, миа капитан папа…

Моряк ласково смотрел на девочку. Она все ближе жалась к огню – чугунному казану, в котором трещало желтое пламя.

– Придется кутать тебя в меха, как эскимоску, Энка, – сказал Матвей Корнеевич.

Но испанка весело встретила первый снег. Лепила снежную бабу. Играла в снежки. Бродила в гавани под ледяным ветром.

«Видишь, какая твоя Энка!» – говорили Матвею Корнеевичу глаза девочки.

Как-то раз Энкарнансион сказала:

– Миа капитан папа, все девочки во дворе ходят в школу, я тоже хочу заниматься, учиться плясать…

– Плясать?

– Да, я хочу в училище танцев.

– Нет, – сказал Матвей Корнеевич. – Быть танцовщицей – это для тебя мало. После школы ты пойдешь в медицинский институт, станешь врачом.

– Не хочу!

– Тогда в мореходное училище, ведь ты любишь море. Твой дед, твой отец – моряки.

– Я хочу сделаться балериной, – повторила Энкарнансион. – Смотри. – Она принялась отплясывать «хотта баска», кружась, как легкий весенний ветерок. – Смотри, миа капитан папа, как я танцую!

Энкарнансион настояла на своем.

Пришла весна. Ветры апреля, теплые, мягкие, как крыло чайки, парящей в полдень над морем, веяли над Одесской бухтой. Весна в гавани расцветала флагами кораблей. Рокотали лебедки. Пестрели марки разнообразнейших судовых обществ на пароходных трубах.

Это был мир кораблей – мир Матвея. Много лет провел боцман на ближних и дальних морях.

И теперь море не раз звало моряка вдаль. Желание продолжать морскую службу вопреки запрету врачей не раз охватывало его. По-юношески загорались глаза старого боцмана, когда он глядел на море.

Теперь я человек-якорь, – не то печалясь, не то шутя говорил он Энкарнансион. – Да, Энка, якорь…

Неправда, ты и я – паруса, мы несемся… Навстречу Валенсии я несусь. Я поживу там немного, ну месяц, два, а потом вернусь к тебе. Здесь хорошо.

Матвей Корнеевич с нежностью гладил черные локоны девочки. Он верил – она навсегда останется с ним в Одессе.

В апреле он поступил мастером в такелажные мастерские порта.

Теперь хозяйство вела Энкарнансион. Быстрая, ловкая, она успевала отлично заниматься и хорошо готовить обед, правда такой, какой она любила: много перца, много бобов, много томата…

– Ах ты перечный дьяволенок! – делая вид, что сердится, говорил Матвей Корнеевич, но охотно брался за ложку.

Энкарнансион, сидя против него, рассказывала о школе:

– Сегодня классный руководитель сказал: «Эспаньола, ты уже славно пишешь и говоришь по-русски». Вот какая я…

– Хвастунья! – остановил ее Матвей Корнеевич.

– Нет, миа капитан папа! Я не хвастунья. Приди в школу – тебе все скажут. Весь наш класс!

– Ладно, ладно, я пошутил, Энка. Ну, что еще произошло там, в школе?..

А внизу, полная кораблей, вся в разноцветных флагах, вся в солнце, шумела гавань.

…22 июня 1941 года фашистские бомбы обрушились на город. Энкарнансион испуганно вскрикивала. Металась по комнате. Слезы ручьем текли по щекам девочки. Напрасно утешал ее старый моряк. Она плакала, зажав ладонями уши.

Но вскоре Энкарнансион привыкла к бомбежкам. Защитники Одессы до сих пор помнят старого моряка и рядом с ним – стройную, красивую девушку.

В город вошли фашисты.

Поздно вечером Матвей Корнеевич и Энкарнансион, спрятав винтовки в одной из портовых катакомб, возвратились домой.

Как тяжело вспоминать те дни!

Плач матерей, кровь на баржах, залитых нефтью, – оккупанты вывозили в море мирных людей. Там, за брекватером, гитлеровцы поджигали баржи, и багровое пламя было как кровь.

Энкарнансион похудела. Стала взрослее.

Та осень выдалась необыкновенно тихой. На деревьях еще крепко держалась листва. Море синело.

Обычно в такие дни в порт приходили парусные дубки, груженные фруктами, помидорами, арбузами. Запахи южных садов властвовали на портовых причалах. От них хмелел и пьяно кружился черноморский ветер.

Где же паруса твои, гавань? Где корабли? Где же твой хмельной черноморский ветер?

Едким дымом пожарищ пропитан воздух. Пустынна гавань. Клубится над городом желтая пыль развалин. Сутулясь, проходят люди. Одни торопливо – им грозит опасность, другие медленно – так проходят мимо обрыва.

Ночью и днем через город шли войска оккупантов. Сжав кулаки, глядела на них Энкарнансион.

Матвей Корнеевич озабоченно хмурился, дымя трубкой, которую часами не выпускал изо рта. Шагал от стены к стене тяжелыми, большими шагами. Нередко с наступлением темноты он куда-то уходил, возвращался на другой день, и Энкарнансион готова была поклясться, что руки Матвея Корнеевича пахнут пороховым дымом.

– Возьми и меня! – просила она. – Возьми! Я на что-нибудь пригожусь!

– Не дури, Энка! – сердито отвечал Матвей Корнеевич.

В доме на Приморской размещались немецкие офицеры. Двум из них приглянулась комната старого моряка.

Это были Гуг и Отто, как называли они друг друга, земляки, оба ганноверцы.

– Отсюда широко видно море, – сказал Гуг.

– И здесь тепло, – добавил Отто. Он поглядел на Матвея Корнеевича и довольно хорошо произнес по-русски: – Ты, старик, получишь сахар, табак, консервы за беспокойство. С нами выгодно ладить.

– Вы можете жить с девчонкой на кухне, – милостиво разрешил Гуг.

Матвей Корнеевич согласился.

– Что ты делаешь, старик? – спросил Гуг.

– Грузчик в гавани… Вот сейчас иду на работу, а если вам что-нибудь нужно, скажите девочке – она хорошая хозяйка.

– Иди. С нами хорошо ладить, – повторил Отто.

Матвей Корнеевич отвел Энкарнансион на кухню и глухим отрывистым голосом сказал:

– Энка, веди себя так, словно ничего не случилось.

Энкарнансион кивнула головой:

– Да, миа капитан папа.

– Помни, Энка! – Матвею Корнеевичу не нравились глаза Энкарнансион, в которых нет-нет да и вспыхивали огоньки, но сейчас же гасли, как далекие морские сполохи. – Энка… – еще раз сказал он девочке.

– Да, хорошо.

– Будь умницей.

– Да.

Перед тем как уйти, Матвей Корнеевич привлек девочку к себе и тихо произнес:

– Вот что, слушай. Если сегодня ночью в порту станет светло, ты, Энка, можешь сказать, даже два раза: «Миа капитан папа – молодец».

– Ты?..

– Да. Молчи.

Он обнял Энкарнансион и вышел.

До самого вечера офицеры отдыхали. Отто дремал на тахте, а Гуг лежал на кровати Энкарнансион и деловито плевал на пол, стараясь составить из плевков женское имя – Марта.

На улице шумел дождь. Гугу никогда не нравились дожди.

– Отто! – закричал on, ворочаясь с боку на бок. – Меня сейчас вытошнит от этого водяного марша!

– Это потому, что ты родился с плесенью в костях, – сонно забормотал Отто.

– Не шути, я на самом деле отсырел!

– Тогда – коньяк, – предложил Отто.

– Ты всегда говоришь дело! – Гуг поднялся и, поглядев в окно, объявил: – Там, в гавани, что-то горит. Кажется, бензин.

– Черт с ним, он румынский, – ответил Отто.

– Я спрашиваю, какого черта фюрер отдал Одессу румынам? – заворчал Гуг.

– Ты прав. Но политика – не наше дело. Нас интересуют музеи… Что ты скажешь о коньяке?

– Две бутылки, французский, – повеселев, отозвался Гуг. – Вставай, закрой ставни и зажги свет… Там, в гавани, здорово горит…

Энкарнансион глядела на гавань из окна кухни. Река высокого пламени бушевала на причале горючих грузов.

– Гори, гори, гори! – запела она. – Молодец, миа капитан папа!

– Эй, там, на кухне! – послышался голос.

Энкарнансион вошла в комнату. Немцы приканчивали первую бутылку.

– Мы хотим есть. Что ты можешь сделать? – спросил Отто.

– Все. Но в доме, кроме картошки, ничего нет.

– У нас есть консервы. Разогрей.

Энкарнансион кивнула и отправилась на кухню.

– Как тебе нравится девчонка? – спросил Гуг.

– Селедка! – поморщился Отто.

– Селедка, – подтвердил Гуг. – Начнем вторую.

После второй бутылки Гуга развезло. Он был порядком пьян и болтал разный вздор.

– Ты пьяный дурак, – заключил Отто, который пил не пьянея.

– Марта! – закричал Гуг.

– Она не Марта.

– Кто бы она ни была… – поднявшись, забормотал Гуг. – Я пойду посмотрю, что она там делает…

Но, подойдя к двери, он споткнулся и грохнулся на пол. Отто рассмеялся.

Когда Энкарнансион с тарелкой в руках вошла в комнату, она испуганно попятилась назад: Гуг, растянувшись во весь рост, лежал возле дверей и громко храпел.

– Шагай через него! – приказал Отто. – Не бойся, он всегда так… Смотри не урони консервы. В какую школу ты ходила?

– Хореографическое училище.

– Это очень, очень хорошо, – одобрил Отто. – Так ты балерина?

– Да.

– Ты, вероятно, можешь и петь?

– Могу.

– Очень приятно! Ты меня будешь развлекать, я люблю пение.

Энкарнансион не ответила. Ее глаза блуждали по сторонам. Она не хотела глядеть на фашиста.

– Я пойду, – сказала она.

– Нет, постой.

Отто раздраженно отодвинул тарелку.

– Пой, я слушаю, – приказал он, – а потом ты спляшешь! Споешь и спляшешь…

– Ни то, ни другое, – тихо проговорила девочка.

Фашист удивленно посмотрел на нее.

– Ты сделаешь все, что я только захочу, – сказал он, растягивая слова. – Пой: я всегда любил пение.

– Нет! – Энкарнансион с открытой ненавистью глядела на немца, лоб которого сделался розовым и потным.

– Не шути! – крикнул он и, сняв ремень, больно хлестнул девочку. – Ну, живо! Петь!

Энкарнансион не тронулась с места. Она стояла как каменная. Град хлестких ударов сыпался на нее. Но ни один мускул не дрогнул на ее худом смуглом лице.

– Пой, пой, пой! – не переставая, вопил Отто.

– Я не пою свиньям, – наконец вымолвила она.

– Что ты сказала?

– Я не пою свиньям!

Фашист сел. Теперь все его лицо было мокрым от пота. Левое плечо вздрагивало.

– Пой! – снова визгливо завопил Отто.

– Хорошо, – вдруг согласилась Энкарнансион.

Она гордо подняла голову. Как жаркое, светлое пламя поднялась песня «Бандера роха».

Фашист встал, сел, снова поднялся и вынул из кармана брюк парабеллум:

– Так вот ты какая!

Прогремел выстрел. Энкарнансион упала грудью вперед, подняв руку, словно держала древко красного флага…

Спустя несколько дней моряки-партизаны привели Отто к Матвею Корнеевичу на берег моря.

– Суди шакала, он твой… – сказали они.

Старый моряк даже не взглянул на убийцу.

– Жаль, что ничего злее смерти не придумаешь для него, – глухо проговорил он и отдал команду: – Расстрелять за Крыжановкой. И не вздумайте бросить в море… Не поганьте волну.

Это было в Одессе


Деда звали Богданом, а бабу – Сарой. Это были дружные красивые старики: он – рослый синеглазый матрос дальнего плавания, она – стройная приветливая старуха.

Детей у нее не было, и порой, ночами, баба Сара грустила. Ей снились дети. Много детей. И еще снилась жаркая далекая Мексика.

Но лишь немногие знали о том, что баба Сара мексиканка и что имя ее не Сара, а Саритта…

Как все дворовые женщины, она ходила на базар, варила обед и стирала в лохани матросские робы Богдана, а в свободное время нянчила соседских малышей или сидела за воротами на каменной лавочке и глядела на лица проходящих мимо людей.

Комсомольская улица пахла пылью больших дорог, по ее мостовой, выложенной брусками итальянской лавы, и днем и ночью громыхали конные площадки с розоватой украинской пшеницей, овощами и морской рыбой.

Отсюда, с каменной лавочки, было хорошо видно, как внизу, за Пересыпью, синеют дальние лиманы. Если ветер шел со стороны моря, то можно было услышать и шум волн, отливающих к вечеру рыжей медью.

Богдан много плавал. Рейсы были далекие. Возвращаясь, он весело, как в молодости, обнимал свою бабу Сару и говорил:

– Совсем ты у меня молодая, бабка!

А весны, как ласточки, улетали и прилетали.

Не возвращалось лишь время.

В доме на Комсомольской улице жили простые дружные люди: русские, армяне, евреи, украинцы. И не случись война, многие бы из них так же состарились здесь, как и дед Богдан со своей бабой Сарой.

В город вошли враги. Баба Сара, прослывшая из-за своего имени еврейкой, была взята в гетто.

Саритта могла доказать, что она мексиканка. Но, взглянув на своих подруг по двору, которых грубо затолкали в автобус, пропахший карболовой кислотой, она ничего не сказала.

– Паны, паны, ошибка! – крикнула конвоирам одна из женщин, но Саритта приказала ей замолчать.

Она села рядом с бабкой Феней, с которой дружила многие годы, и обняла ее.

– Нас скоро выпустят. Ведь мы ничего не сделали… – сказала Саритта.

Оставшись один, Богдан весь день проходил по двору вокруг старой акации. Иногда он останавливался и, не мигая, по-птичьи, глядел на солнце. Вечером кто-то из соседей принес ему чай в жестяной кружке, накрытой куском черного хлеба. Но старик ни к чему не притронулся.

Утром Богдан зашел к себе, залил водой деревянную кадку с агавой – эту агаву его баба Сара нежно любила – и поглядел на фотографии, висевшие на стене. Вот он стоит с Сариттой на борту большевистского крейсера «Алмаз». А вот одна Саритта в матросской бескозырке – вестовая интернационального батальона. Богдан погладил сочные, всегда прохладные листья агавы и вышел за ворота.

Он направился в гетто. Он шел медленно, шел, вспоминая о том, как, будучи молодым, познакомился в гавани Веракрус с молодой мексиканкой.

Она работала на сигарной фабрике. Когда фабрика закрылась, Саритта, у которой не было родных, осталась без крова. Она пошла в гавань. Там она долго сидела на причале, сидела тихо, одиноко и так неподвижно, что какая-то глупая молодая чайка опустилась на плечо девушки. Чайка словно разбудила ее. Саритта поднялась и стала ходить от корабля к кораблю, спрашивая, не нужна ли повариха.

Нет, не нужна…

Кончилось тем, что к ней пристали пьяные португальский моряки. Они предложили ей пойти вместе с ними в бар повеселиться. Когда же Саритта отказалась, один из них обозвал ее грязными словами.

Есть дикая кошка, пума, и Саритта, как эта кошка, бросилась на обидчика.

«Она бешеная, ну-ка, в море ее!» – сказали португальцы.

Скрутив девушке руки, они стали тащить ее к краю причальной стены, но тут он, русский матрос Богдан, разбросал их в разные стороны и почти на руках вынес Саритту из гавани.

«Теперь ступай, черноглазая, домой», – добродушно велел он девушке.

Но Саритта не уходила. Богдан понравился ей.

«Вы слышали, сеньор, как назвали меня матросы? Но я не такая девушка. Нет, не такая!»

Богдан догадался, о чем идет речь, и махнул рукой:

«Да я ни о чем не думаю!»

Он собрался было уйти, но Саритта удержала его за руку.

«Сеньор, я совсем одна…» В глазах мексиканки заблестели слезы, и она показала рукой на чайку, которая одиноко парила в небе.

Так они познакомились.

Всю жизнь Саритта была Богдану верной подругой.

Богдан вздохнул, покачал головой и зашагал быстрее.

На улице была осень. Шумела желтая листва. Сырой ветер срывал листья с деревьев, но не кружил их в воздухе, а приклеивал своим влажным дыханием к земле. Вскоре ветер улегся.

Гетто находилось в нескольких километрах от города, на поляне, поросшей блеклой травой и со всех сторон обнесенной колючей проволокой. За ней находились деревянные, наспех сколоченные бараки.

Здесь Богдан остановился. Но румынские солдаты прогнали старика. Тогда он стал требовать пропуск в гетто. Богдана отвели в комендатуру.

Комендант гетто был немец, блондин, чисто выбритый, в новой, еще пахнувшей складским помещением форме. Он сидел за столом, на котором стоял зеленый полевой телефон и лежал раскрытый серебряный портсигар с длинными сигаретами.

– Там, в гетто, сидит моя баба Сара… – сказал Богдан.

Комендант с любопытством поглядел на рослого старика.

– Капут вашей бабе Саре! – ответил он Богдану по-русски. – Все бабы Сары капут!

– Она мексиканка, – сказал Богдан.

– И мексиканкам капут! Весь мир капут! – Немец махнул рукой: – Все бабы Сары капут!

Богдан вытер выступивший на лбу пот и сказал:

– Вы должны забрать меня в гетто, я еврей.

– Имя? – спросил комендант и прищурился.

Наглухо застегнув ворот рубахи, Богдан ответил:

– Янкель.

– Фамилия?

– Вайнер.

– Так, значит, вы Янкель Вайнер, – сказал немец.

Он подошел к Богдану и изо всех сил рванул книзу ворот его рубахи. Грудь Богдана обнажилась. На ней синело распятие – татуировка, сделанная им еще в мальчишеские годы.

Комендант рассмеялся, снова сел за стол и сказал:

– Идите, глупый большой русский старик, домой.

– Верните мне бабу…

Телефонный звонок заглушил слова Богдана. Комендант взял трубку, послушал и стал отвечать по-немецки. Говорил отрывисто, медленно, а потом торопливо добавил:

– Аллес, аллес, – и положил трубку.

Эти слова имели отношение и к Саритте. Она лежала на земляном полу барака, битком набитого женщинами, и спала, положив голову на колени соседки. Саритте снился сон, будто она родила близнецов, двух прелестных девочек, а Богдан купает их в лохани, наполненной прозрачной теплой водой… Саритту разбудили ударом приклада. Ее вывели наружу вместе с другими женщинами и повели к оврагу, в сторону моря.

Перед ней в последний раз открылась морская даль. Тяжелая золотистая зыбь глухо шумела. Старуха поискала глазами парус и, не найдя, почему-то огорчилась. Море было безлюдно.

А Богдан все еще стоял в комендатуре.

Он снова потребовал:

– Заберите меня в гетто…

Комендант взглянул на часы:

– Идите, ваше счастье, что я сегодня добрый. Сегодня день моего рождения… А сейчас всем бабам Сарам капут. – Он во второй раз взглянул на часы и поднялся.

За окном раздалась пулеметная стрельба.

Всей тяжестью своего большого тела старик навалился на коменданта. Богдан только дважды ткнул его голову о край стола, и день рождения коменданта стал также и днем комендантской смерти.

…Четверо фашистских солдат повели Богдана к оврагу по серой блеклой траве. Но осень неба была еще ярко-синей. И Богдан сказал небу:

– Хорошая у меня была баба Сара!

Он сказал это и солнцу.

Увидев на своем пути алый цветок, который словно бежал ему навстречу на тонком стебельке, Богдан осторожно обошел его, чтобы не задеть ногами.

– Хорошая у меня была баба Сара! – сказал он и цветку.

Подойдя к оврагу, Богдан остановился.

Коротко, глухо прозвучали выстрелы.

День был прозрачен, чист, пах терпкой земляной свежестью. Ветра не было. Но алый цветок тихо покачивался на своем стебельке и светился как маленькое солнце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю