355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Любовь к отеческим гробам » Текст книги (страница 5)
Любовь к отеческим гробам
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Любовь к отеческим гробам"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Не помню, где были Катька с дочерью в тот вечер – точнее, уже ночь, – когда чьи-то дружеские руки, дотащившие сына до двери, отпустили его в прихожую, и я остался наедине с его телом. Но прежде чем я успел что-то понять, оно зашевелилось, подтянуло к себе разбросанные части, сложилось вдвое, подняло голову и в позе “булыжник – оружие пролетариата” уставило в меня идиотически-восторженно перекошенную физиономию (кажется, и язык торчал набок из перекошенного рта). Затем привидение рывком выпрямилось и, упав спиной на входную дверь, залилось блеющим хехехехехехехеканьем. “Ты смешон! – тыча в меня пальцем, дребезжало оно. – Понимаешь? Ты смешон!!!” – “Что же ты не смеешься?” – спросил я, понимая только одно: я должен оставаться спокойным. “Знаешь что? – с аппетитом заговорил выходец. -

Иди-ка ты на…! Ты поэл? Катись к раз… матери”. Самые подлые слова существо выговаривало с особым наслаждением.

Словно в дурном сне, я вспомнил, что в таких случаях, кажется, положено давать пощечину, и залепил ему по правой щеке, еще не одутловатой, а только младенчески свежей. Он мотнулся, я удержал его за грудки – была у него такая неснашиваемая рубаха из какой-то синтетической синей ткани, – я думал, она порвется, но она выдержала. Даже среди этого бреда ощущая особую сверхбессмысленность своих действий, я все-таки, как автомат, хлестал его по мордасам, словно озверелый штабс-капитан пьяного денщика. Он мотался, но сопротивления не оказывал. (А если он даст сдачи?.. Избить его или уйти самому?.. Но Катька?.. И правильно ли это?..)

Наконец я оттащил его в комнату и швырнул на кровать, вернее, толкнул – он уже был слишком тяжел для эффектных жестов. В какой момент и по какой причине мы начали обниматься и с обильными мужскими слезами просить друг у друга прощения, я уже в той ирреальности разглядеть не могу – помню только, что он клянется мне в бесконечной любви и уважении, а я умоляю простить меня за мою жестокость, но, кажется, ни в чем все-таки не клянусь. Он исступленно дознается у меня, почему жизнь вдруг сделалась такой невыносимо тоскливой, а я лишь потрясенно развожу руками – сам не понимаю, вроде еще позавчера все было дивно и обольстительно…

Мы так сливались душой, так понимали друг друга!.. Но утром я начал будить его на лабораторку, и оказалось, что понимали мы совершенно разное. Я понимал, что он наконец понял, что никакая тоска не освобождает человека от его обязанностей, а он понимал, что я наконец понял, что к человеку в такой тоске, как у него, не следует приставать с пустяками. Здесь и остались наши межевые столбы: я не умею по-настоящему сочувствовать тем, кого презираю; он не умеет жертвовать даже тем, кого страстно любит и обожает.

Вот тогда-то я наконец прочувствовал до дна: мне никто не поможет. До этого я как-то внутренне метался, к кому-то беззвучно взывал (а Катька была смертельно уязвлена моей связью с Юлей, а Юля была смертельно оскорблена моим браком с Катькой, а дочь хотела утонченно развлекаться, а сын хотел куражом разгонять тоску)… И вдруг в считанные часы я обрел спасительную омертвелость. Главное, ни от кого ничего не ждать: будет выгодно – сделают, не будет – не сделают. И если хорошенько это запомнишь – обязательно выкарабкаешься. А через какое-то время, глядишь, и помертвелость кое-где снова тронется нитями нервов и кровотоков, но ты тем не менее не расслабляйся и наросшую ороговелость береги пуще зеницы ока: в ней главная и даже единственная твоя надежда.

Если уж ты не сумел сохранить защитную атмосферу спасительных фантазий.

А кое-кто… Мне не видно, как и чем потеет невестка, ибо я стараюсь держать ее на периферии зрения. Но все-таки я замечаю, что она, как обычно, с полной невозмутимостью наблюдает за нами своими заплывшими, но востренькими глазками и по-прежнему находит нас не лишенными интереса. Основной секрет ее жизненных успехов – проникнуть в общество, где дорожат атмосферой дружелюбия, и усесться там с надутым видом: непременно кто-то попытается загладить коллективную вину перед нею – и станет чтить ее высокую требовательность. Но сейчас она сняла с дежурства это сверхмощное оружие – мы и так у нее на крючке.

Вернее, у нее на крючке Дмитрий, у Дмитрия Катька, у Катьки я, ну, а для дочери семейные склоки ниже ее достоинства. В целом она, конечно, ненавидит подкаблучников, как всех, кто несет в мир примирение, но по поводу брата Дмитрия только презрительно пожимает плечами: “Лишь бы ему нравилось…” Катька старается ничего этого не слышать: в ней борются две святыни – лад любой ценой и гордыня, наследие Бабушки Фени и дар М-культуры. Пока одолевает Бабушка Феня – Катька даже со мной никогда не обсуждает нашу богоданную дочь: для Катьки не названное вслух как бы и не совсем реально. Пока что на волю у нее прорывалось только сходство голоса нашей невестки с Пузиным и туманный намек на похожесть фигур – божок невозмутимости, коротенький, пузатенький, только, в отличие от прежней Пузи, халат на выпуклостях уже не лоснится – она своевременно бросает его в общую стирку, а Катька и выстирает, и выгладит. Труд для потомственной мужички не расход, главное – сохранить для Дмитрия

“сексуальную гармонию”, как частенько хмыкает его сестра, тоже полагающая себя превзошедшей какую-то суровую мудрость насчет отношений между полами (переспала с десятком ничтожеств и поглядывает свысока на мать, хлебнувшую в любви и такого счастья, и такого несчастья, о каких самоуслажденцы обоего пола даже заподозрить не в силах).

Не знаю, как насчет сексуальной гармонии (Юля легкомысленно заявляла, что никакой специальной сексуальной гармонии не существует – она лишь следствие всего остального), но гармония с окружающей реальностью, в смысле снисходительного безразличия к ней, была отчетливо написана на тугом Пузином лице нашей невестки (только нос невидимый творец прижимал ей пальцем книзу, тогда как настоящей Пузе – кверху). На их с Дмитрием свадьбе его любимой Бабушке Вере – моей маме – сделалось нехорошо от духоты, и я решил открыть форточку. “Тебя не продует?” – спросил я у новобрачной тоном преувеличенно отеческим, предполагающим долгое взаимное поливание сиропом: “Что вы, что вы, все в порядке”. -

“Нет-нет, пересядь сюда, накинь этот плед”, – и так далее. Но невестка, напоминавшая старшину-отставника под фатой, очень твердо посмотрела мне в глаза и спокойно сказала: “Продует”. Она и сейчас единственная здесь, кто ничего из себя не изображает.

Если, впрочем, не считать нашего внука, замурзанного (свекольная кровь с майонезным молоком) от неточно пихаемых в него мамочкой ложек мясного салата или селедочной шубы, чтобы он не мешал заниматься делом – сидеть. Поскольку Дмитрий еще не до конца утратил совесть, то есть глаза, он старается почаще упоминать, что у его жены – первый в истории человечества маленький ребенок. Маленький ребенок – эта неподъемная ноша освобождает от обязанности заниматься даже и ребенком. Когда нет Катьки, он может ходить чумазый хоть два часа – иногда я не выдерживаю и сам ополаскиваю ему мордочку. Мне это не трудно, и уроки упрямства давать невестке я тоже не собираюсь, но малыш так доверчиво вкладывает свои барсучиные щечки в мою ладонь – как

Митька когда-то, – что один-два помыва, и я привяжусь к нему безвозвратно – придется ампутировать с мясом, а его уже и так…

Теперь я понимаю Юлю: это пытка – любить предмет, не являющийся твоей собственностью. Катьку, однако, это не отпугивает. Но – остерегающий призрак Бабушки Фени – чтобы невестке, упаси Бог, не почудился упрек, она возится с внуком как бы и от ее лица: а сейчас, мол, мы с мамой тебе ротик вытрем. Еду для моих стариков она тоже готовит как бы за себя и за невестку: “Мы тут приготовили”, – но Дмитрию, сгоряча провозгласившему, что его жена будет ухаживать за бабушкой по очереди с мамой, все равно приходится извещать стены о том, что его жена сидит с маленьким ребенком. Это действительно все, что она делает, – сидит.

В тех случаях, когда Катька не отвечает за других, она находит компромисс лада и гордыни в невысказанном М-лозунге: “Лучше я тебе свое отдам” – взмывая ввысь, она осыпает соперника презрительными дарами, тем более весомыми, чем более низкой он выказал свою натуру.

Впрочем, принципа “худшим – лучшее” она придерживается не всегда: “А Витьке я помогать не собираюсь. И не потому, что он наркоман и вор, а потому, что завел трех сирот при живых родителях. Я Лизе прямо сказала: он твой сын, тебе деваться некуда, а я даю деньги только тебе – дальше твое дело”. И закатывать пиры на весь крещеный мир она предпочла бы все-таки ради тех, кого любит, – их тоже набирается двадцатка за одним нашим столом. Дмитрий когда-то написал в сочинении про маму:

“Мама любит печь пироги и уносит их на работу”. Но если к тому же и жена ее сына пренебрегает своими обязанностями – тогда она бросит ей под ноги тридцать добавочных перемен салатов, холодцов, печеностей и копченостей с экзотическими гарнирами на трехъярусных тарелках (к исподке которых наша богоданная дочь прилепляет вынутую изо рта жвачку). Постоянно прикупая всяческий фарфор и фаянс, Катька поддерживает отечественного товаропроизводителя – но заодно и компенсирует детскую несбывшуюся мечту о “посудке”, поэтому я снисхожу к этому выбрасыванию денег не без растроганности. Даже сейчас, в присутствии недобрых чужаков, я все-таки любуюсь тем, как она ест, – почти как Мить… как Дмитрием когда-то: это же такое чудо – она открывает рот в точности в тот миг, когда вилка уже на подходе, не раньше и не позже. Тесто перестоялось или переходилось, грибы к отбивным не дошли или перетомились – эти ее наживки никто не заглатывает: Дмитрий хватает и глотает по-собачьи, а дочь пренебрежительно поклевывает, словно делая большое одолжение. Впрочем, почему “словно” – Катька очень бы всполошилась, если бы “дочбушка” вовсе отказалась от еды.

Вкус и нюх у Катьки как у борзой, но ее доверчивость и почтение ко всяческим традициям способны заводить ее довольно далеко.

Если ей сообщить, что жареные кузнечики – любимое блюдо китайских императоров… Нет, тут брезгливость все-таки пересилит, но в общежитии, например, по чьей-то подначке она вообразила, будто любит “хорошее пиво”, и похваливала его с выражением горестной гадливости, пока я не прекратил этот идиотизм посредством физической силы. За что она и поныне мне признательна – а то бы привыкла, обрюзгла… Как наша Козочка. С элегантностью сигарет мне тоже удалось покончить одноразовой акцией. Но иллюзия, будто ей нравится коньяк, успела пустить глубокие корни. “Жидкий огонь”, – задохнувшись, выговаривает она со слезами на глазах. Любит она и “хорошие вина” – то есть образ этих вин, в реальности неизменно предпочитая те, которые ближе к компоту.

…Вдруг вспомнилось, как восьмимесячный Дмитрий под одобрительный гогот родни тянется к стопке с водкой: “Дайте, дайте ему глонуть – больше не запросит!” Он делает “глотаночек”, передергивается – и со слезами на глазах тянется снова. Так продолжается и по нынешний день – он и пить-то красиво не умеет,

– заранее готовит “запивон”, обкладывается огурчиками, помидорчиками, салатами, ветчинами… Мой отец впал бы в еще более глубокую тихую безнадежность, в стотысячный раз убеждаясь, что русские стремятся не потреблять дары природы, а истреблять их. Впрочем, зрелище жрущего сразу из десяти мисок Дмитрия может устрашить и менее ответственного человека – эти две семейные фабрики, фабрика жратвы и фабрика дерьма, способны пустить в переработку всю ноосферу. Похоже, Катьке и самой сокрушительность ее тайного презрения к невестке начинает казаться несколько чрезмерной – слишком уж она саркастически поминает голодающую Россию и слишком часто возвращается к тому, что самую дорогую ветчину и колбасу почти невозможно достать – обнищавший народ все лучшее расхватывает в первую очередь. Ты помнишь, ищет она поддержки у меня, мы пятирублевой колбасы вообще не замечали! И никакой обойденности не чувствовали – и этим создали для своих детей беззаботное детство.

– С парашей под рукомойником и туалетом типа сортир, – тонко усмехнулась дочь, ввинчивая сигарету в пепельницу: ей как трагической личности разрешается курить в присутствии ребенка.

Да разве в этом дело, теряется Катька, зато всегда полный дом друзей – Митька один раз даже спросил: почему у нас так редко гости – только по выходным, – вечные игры – зимой снежки, санки, летом прятки, вышибалки… Визгу и правда было много – папа, то есть я, как-то четверть часа прятался в колодце, расперши сруб собственной персоной, мама, то есть Катька, из-за головы зафинтилила мячом вместо Славки в окно, но он же его в предгибельный миг и отбил, – много чего было, но как можно лезть с трогательными воспоминаниями к людям, чье единственное наслаждение заключается в том, чтобы оплевывать чужое счастье! У меня начало сводить мышцы лица от усилия удержаться на рассеянной любезности, когда душа рвется воззвать: остановись, не мечи бисера перед своим пометом…

– Я только сейчас узнала, что такое бедность, – страх. Сегодня можешь есть что хочешь, а завтра, может быть, на улицу пойдешь – тут уж никакая икра в горло не полезет. Помню, мы на работе в первый раз после девяносто первого скинулись на баночку кофе, и

Валя даже прослезилась: я думала, никогда больше не попробую кофе. А я тогда еще подумала: если бы мне кто-то пообещал, что я каждый месяц буду знать, чем вам зарплату платить, – и никакого кофе больше не попрошу. А помнишь, мне на день рождения лимон подарили – сколько было удовольствия?

– И в рубище почтенна добродетель! – завершил Дмитрий и зашелся в надсадном хехехехехехехеканье.

– Моим родителям и в голову не приходило примериваться, что где-то там красная икра продается, а жили…

Боже, и все это при чужих и чуждых…

– Я не понимаю. – Дочь страдальчески коснулась виска, словно от невыносимой мигрени. – Сколько можно похваляться этим русским терпением! Они не примеривались… Может быть, если бы примеривались, то сейчас и жили бы как люди.

“Как люди” – это как пять процентов населения Земли.

– А мы и так живем как люди! Меня одно у нас угнетает – грязь.

Хоть сама лестницу мой!

– Но здесь же воняет. – Дмитрий проникновенно надвинулся потными грудями на пиршественный стол. – Ты что, не чувствуешь?

Здесь ВОНЯЕТ!

Он наслаждался безнаказанной возможностью испускать все новые и новые клубы вони, и я наконец почувствовал ненависть к Катьке, во имя своих издохших иллюзий заставляющей меня снова выслушивать поносные речи этой злобной погани, для которой россыпи ее бисера служат особенно сладостным слабительным.

– Ничего здесь не воняет… – (“Кроме тебя”.) – Что здесь воняет

– Росси, Эрмитаж?.. Я удивляюсь, в кого ты у нас такой злой? В

Лешу, наверно, – мой отец, когда выпьет, наоборот, со всеми обнимался… – (“Его отец тоже”.) – Я всегда чувствовала, что мне страшно повезло, что я родилась в этой стране, у этих папы с мамой… Мне всегда все несли что получше. Сестра с соревнований привозила мне шоколад – сама не ела… И я всегда ждала, когда начну это возвращать. Вы думаете, вы лучше своих дедушек и бабушек, а на самом деле… У них даже тетка Танька, – (“Юда”, как ласково именовал ее Катькин отец), – была страшно работящая, до последнего сама делала крахмал из картошки…

Речей шальных бессовестных про нас не разноси, задрожало в ее голосе: дело коснулось главного – любимых фантомов, – и я перехватил чашку за туловище, чтоб было незаметно, как дрожат пальцы.

– И крестьянки любить умеют… – как бы сквозь зевоту продавил

Дмитрий.

– О, это да!.. – сощурилась в неведомую даль наследовательница

Козочки. – Семеро по полатям, у каждого по краюхе, мужик непьющий, трудящий, один-разъединственный на весь бабий век – чтоб пришел с поля, а в щах ложка стоить… Совет да любовь!

– А чем это плохо? – Эта идиотка упорно не желает видеть, что с нею здесь разговаривают как с дурой. – Верность, забота – а что лучшего вы придумали?..

В ее голосе зазвучал ковригинский пафос, и моя жалость немедленно сменилась раздражением. Пафос – такое же насилие, как и насмешка, попытка не доказывать, а ломать волю противника. Во мне по-прежнему живет закоренелое убеждение, что мир мнений – не наша собственность, что мы не имеем права думать что вздумается, что мы обязаны не навязывать свое, а подчиняться общим правилам.

Я уже знаю, что выжить, служа одной лишь истине, то есть постоянно уступая, невозможно, и тем не менее ковригинская выспренность… Брр. Правда, благодаря ей дочь все-таки сочла возможным снизойти до серьезности.

– Как ты думаешь, мама, почему, если писатель чего-то стоит, большая любовь у него всегда заканчивается трагедией?

– И почему? – Катька обратила взор на меня – ее и впрямь зацепило за живое: почему? И выходит, наша с ней любовь не такая уж большая? В глубине души она продолжает примериваться к

“большой любви”, сколько ни твердит, что я ее не люблю.

– Потому что в мастурбационной культуре любовь не имеет никакого реального эквивалента, – доложил я тоже сквозь зевоту (а вот это я напрасно – состязание в зевоте означает, что я его замечаю). -

Так называемая любовь – столь сильное переживание, что никакие ее плоды мастурбатору не покажутся достойными. Ну, положим, вдохновленный любовью, ты победил тысячу врагов, построил тысячу домов, вырастил тысячу детей – мастурбатору-то что до этого? Он все хочет иметь только для себя, внешний мир ему неинтересен.

– Что ты за термин выдумал… – для порядка пожурила Катька, оживившаяся от неожиданной мысли (священная порода!..).

– Но если мир действительно неинтересен? – Сквозь зевоту совсем уже раздирающую Дмитрий впервые за весь вечер напрямую обратился ко мне.

– Для импотента все женщины действительно непривлекательны, для эгоиста все события действительно неинтересны… – Я поспешил ущипнуть себя за бедро, ибо в моем голосе прозвучало кое-что искреннее, а именно сдерживаемое омерзение: моя боль его сразу взбодрит, как гиену запашок падали.

– Ведь мир скучен, ты согласна? – за поддержкой к сестренке уже без зевоты и приблатненности.

– Разумеется. – Сестрица вернула ему улыбку взаимопонимания.

“Ты мне надоел”, – душевно делится один эгоист с другим. “Ты мне тоже”, – радостно отвечает тот, и оба счастливы.

Катька не знает, вступаться ли ей за невинно поруганный мир или сострадать своим “невдачным” крошкам: их перманентную злобность она пытается в последнее время свалить на медицинскую депрессию.

Однако пользовать депрессию попустительством ровно то же самое, что лечить алкоголизм водкой (правда, на какой-то степени распада ничто другое уже невозможно). Чтобы освободить себя от тяжкого долга честности, требующего вглядываться в свое строже, чем в чужое, Катька выдумала формулу: “Мы виноваты перед детьми”. Идеальное средство добить в человеке остатки совести, а следовательно, и мужества – объявить ему, что мир виноват перед ним, а не он перед миром.

– Единственное, что может раскрасить серую действительность, – это дружище це два аш пять о аш! – С довольством палача, сумевшего-таки добыть голосу из истязуемого, Дмитрий пустился ораторствовать, притворяясь гораздо более пьяным, чем был на самом деле, – на самом деле спирт у него словно бы рассасывался в сале. – Пьянство, оно же упоение, – это, друзья мои, победа духа над материей – недаром дух на медной латыни именуется

“спиритус”. Пьющий человек не приспосабливается к реальности, а изменяет ее в своем восприятии. Ибо важно не то, каков мир в реальности, а то, каким он нам представляется! А потому – вовек прославлен Джон Ячменное Зерно!

Он залихватски вытянул еще стопку, сморщился, как собирающийся чихнуть младенец (он же сам из свертка), и поспешно и нечистоплотно зажрал тем, этим, пятым, одиннадцатым. Он не может не паясничать – это означало бы предстать без маски перед теми, кто знает о его предательстве.

Катька сосредоточенно свела брови, словно вдумываясь в трудную задачу. Вот кому нечего прятать – в сатиновых шароварчиках на тусклой семейной фотографии она успешно участвует в школьной викторине с точно этим же выражением лица.

– Так что выходит, если у тебя болеет ребенок и ты можешь или пойти для него за десять километров за врачом – по снегу, в мороз, – или тебе сделают укол, и тебе будет казаться, что ребенок выздоровел, – ты что, выберешь сделать укол?

– Вопрос, конечно, интересный… – Дмитрий подвел очи горе, открыв распаренное небритое вымя. Но в красных глазках успело сверкнуть понимание: мамаша-то угодила в самую точку.

– А по-моему, – ринулась развивать успех Катька, – все, что можно получить без труда, – это подделка!

– Перебор, перебор… Труд – это проклятие, сказано в Писании, а

Бога не перехитришь. В чем главный порок и социализма, и капитализма – и тот и другой оценивают личность по трудовому вкладу, по усердию в исполнении проклятия.

– Ну, а ты как хотел бы? По труду оценивают потому, что все создано трудом, и больше ни по чему!

– “Евгений Онегин”, “Лунная соната” – в них, конечно, главное – расход трудодней…

– Все создается духом, – отпав от принесенного с собою пива, обронила дочь, словно о чем-то давно известном и даже надоевшем.

– И этот стол, – (она для наглядности постучала по столу), – и этот стакан, – (она для наглядности пощелкала накладным ногтем по стакану), – мы их создаем усилием духа.

Хорошо, жара добралась уже и до моих щек – надеюсь, было незаметно, что они вспыхнули. “Создается духом”!.. Моей наследнице хватило бы духу поменьше хотя бы дуть пива – тоже брюзгнет на глазах. И набраться бы духу сказать себе, что профукала молодость на пошлые призраки и сейчас продолжает ежесекундно творить новую ложь, чтобы только не признаться в старой. В своем элитарном издательстве, через которое, как говорят, некий удачливый брокер отмывает деньги, она следит, чтоб хотя бы на ее участке в мир не проникло что-нибудь сильное, цельное, красивое, страстное, захватывающее – ее восхищают только какие-то кусочки неизвестно чего, какие-то узоры неизвестно на чем, какие-то причуды непонятно чьи… Главное, что она ненавидит, – это подлинность – не только вульгарную подлинность факта, но даже и подлинность чувства: она ненавидит всех, кто не кривляется, она всегда предпочтет передразнивание творчеству. Моя дочь пользуется любым неудобным случаем утомленно обронить, что искусство – это игра. Вся наша жизнь игра, деятельность в рамках условных правил, – но есть игра

“пятнадцать” и есть игра “дуэль”, на которой во имя условностей рискуют собственной жизнью. Любопытно, что наша дочь ненавидит благородную силу гораздо более непримиримо, чем тупую и жестокую, ибо благородная сила искажает угодную ей картину мира: в нем должно существовать исключительно либо примитивное, либо хлипкое.

– Я уверена, – с раздраженной напыщенностью продолжала она, – что человек легко мог бы летать, если бы только действительно этого захотел. Я уверена, что Дэвид Копперфильд летает по-настоящему и только делает вид, что это фокус. Чтобы не запаниковали такие, как наш папенька, – кто уверен, будто все знает.

Она два раза подряд произнесла слово “уверена” о себе, но “все знаю” я, а не она. Я хотел было ответить Славкиной шуткой: “Я знаю только половину всего”, – но шутка означала бы, что я принял ее слова всерьез.

Оттого что я не всякую их ложь спешу признать правдой, они решили объявить меня деспотом, претендующим на всезнайство.

Однако эти ядовитые стрелы увязают в окутывающем меня облаке рассеянной любезности. Все нормально, срок отсидки уже на исходе

– скоро можно и собираться.

– А наука, между прочим, ничего не должна отвергать – в том числе и Бога.

Когда я наблюдаю за теми, кто сегодня объявляет себя верующими, когда я вижу, насколько они не отличаются от меня ни в щедрости, ни в бесстрашии, я начинаю понимать, что вопрос о Боге для них – это вопрос о названии ровно того же, что чувствует каждый.

Когда они отказываются наделить Бога хоть какими-то конкретными признаками, я понимаю, что передо мною снова вопрос о названии.

Мастурбаторы и Бога ищут не для служения, а для самоудовлетворения. “Кайфбы ловить”, как выражается Дмитрий.

– Выбор религии – нынче вопрос моды, – вдруг объявил он, постаравшись придать своему багровому рылу вид утонченности. -

Религию выбирают, как костюм: что мне больше к лицу – вельвет или замша, буддизм или католицизм? Но, оказывается, мы еще не должны отвергать ни того, ни другого… Плюрализьм, пымашь! Но как бывший… как домогавшийся быть причастным к ученому цеху…

Прости, отец, – мгновенное прижатие пухлых рук к потной груди

(“отец” – это пик сарказма), – но мне только что пригрезилось, что у тебя – трижды прости! – чернеют под нашим с тобой фамильным носом гитлеровские усики. Я в изумлении вперил в них взор и, к неимоверному облегчению своему, обнаружил, что это была только тень. Однако теперь я понимаю, что не имею права отвергнуть и предыдущую версию: возможно, это были все-таки усики, и лишь потом они сделались тенью.

Да, Дмитрию все-таки еще долго пропивать свой ум.

Дочь, приподняв бровь и приопустив веко на своем раскосом глазу, задержала на брате припоминающий взгляд, означавший: “Как же я могла забыть, с кем имею дело?” – и окуталась презрением.

Не вытерпев искушения Хомы Брута, я покосился на невестку. Она наслаждалась этим бесплатным театром. И мне снова сделалось ужасно больно за Катьку – “в своем кругу”, “Барсучок”,

“Козочка”… Ее глаза дернулись туда-сюда – не знает, кого с кем растаскивать. Внезапно ее выметнуло защищать меня – она принялась расписывать, каким не просто очень умным, но еще и веселым, озорным парнем я был когда-то, – и с первой же фразы впала в нестерпимую искренность.

– Ты помнишь?.. – попыталась она вовлечь и меня в это агитационное представление, и я быстро ответил:

– Не помню. Я все творил в каком-то опьянении. Теперь помню только, что был страшный брехун, позер, фантазер – что, впрочем, одно и то же.

– А что в этом плохого – быть фантазером? Я любила того мальчишку – болтуна, фантазера…

Боже, при чужих – и я ведь тоже припутан к этой мелодраме, к этому дрогнувшему лицу, дрогнувшему голосу, в ответ на который дочь снисходительно потупила взгляд, а сын, наоборот, почтительно захлопал глазами… И опять эта тысячеклятая любовь!.. Мать на краю могилы, дети на краю окончательного ничтожества, а она все про нее, про эту пакость!

– Любила?.. – передразнил я ее расстроенность. – А я тебе так верил! Я думал, ты меня ценишь, симпатизируешь мне…

– Что ты болтаешь – любовь все в себя включает. Опять ты…

– Это ты брось. Любовь – наркотик, и употребляют его для собственного услаждения. Мы ее почти не встречаем в чистом виде

– всегда в каком-то клубке – и потому приписываем ей свойства соседних нитей. А в голом виде этого червяка мы почти не видим.

Возьмем какую-нибудь идеальную супружескую пару – и в радости, и в горе они всегда были вместе, шли друг за другом в ссылку, просиживали ночи у одра болезни, рука об руку трудились, растили детей, вместе трепетали пред созданиями искусств и вдохновенья – и так далее, и так далее, и так далее. И вот на склоне их дней мы задаем вопрос: была ли между ними любовь? А черт его знает.

Их столько всего связывало – уважение, дружба, сострадание, долг, общие дела… В этом клубке собственно любви уже и не разглядишь. А вот когда добропорядочный бухгалтер и прекрасный семьянин крадет казенные деньги и бросает малых детей, чтобы прокатиться в Дагомыс с непотребной девкой, – вот тут можно быть уверенным на сто процентов, что это любовь. Они снимают роскошный номер, каждый вечер ужинают в ресторане, нежатся в ароматной ванне, а потом она простужается, и у нее распухает нос

– и он с отвращением выгоняет ее на улицу. Или она получает телеграмму, что у нее умерла мать, и приходит в слезах – и он начинает орать, что она портит ему отпуск, что в кои-то веки удалось расслабиться… Тут уж любовь на двести процентов.

– Ты всегда берешь какие-то крайности…

– Очищаю явление от посторонних примесей.

– Отец у нас кое-что понимает… – Красные глазки Дмитрия снова зажглись интересом, и даже в кривой полуусмешке дочери я угадал что-то похожее на уважение. Но я отказался принять эти сигналы: мои дети способны оценить лишь низшую, раздевающую, а не одевающую функцию ума. Так что я остался сравнительно доволен собой: никто за весь вечер не услышал от меня почти ни словечка правды.

По Катькиному распаренному лицу с пулеметной быстротой промелькнула вереница сомнений: “Неужели это правда?..”, “А не задевает ли это моих чувств?..”, “Уж не распсиховался ли он всерьез, не пора ли гасить?..”. И в который раз за вечер она попыталась пуститься в воспоминания об имениннике. Вот, скажем,

Митюнчик в возрасте год и восемь месяцев закричал на крашеные яйца: “Помидори!” Хотя помидоры видел только осенью, когда еще ни слова не выговаривал!

– Я такой, – слегка покочевряжился Дмитрий, – знаю, да помалкиваю. – Да, “паска”… – Это словечко Бабушки Фени он произнес с неподдельной растроганностью. “Раньше солнце на паску играло – прых, прых… И цыгане были больши-и-и!.. А что сейчас

– тьфу!” Бабушкино досадливое презрение к нынешней цыганской мелюзге Дмитрий воспроизвел с такой точностью и разнеженностью, что на полминуты за нашим столом установилось некое подобие гармонии, и в Катькином голосе снова прорезались воркующе-встревоженные нотки, словно у кошки, колдующей над новорожденными котятами.

Я поспешил включить теленовости, пока снова не начали посверкивать искорки взаимного раздражения. Когда-то я презирал празднества, на которых народ пялился в ящик, не находя интереса друг в друге (помню день рождения Катькиной тетки Человек-гора, на котором я отсмотрел похороны Ворошилова), но сейчас я готов унырнуть из родного круга хоть в Косово, хоть в Думу. Переходя в мир фантомов, Катька немедленно становится пафосной и непримиримой. И невероятно забывчивой. Еще вчера Соединенные

Штаты были сердечнейшим другом и рыцарем демократии, а сегодня они уже империя, стремящаяся к власти над миром даже и без пользы для себя, а просто назло России. Да, да, Запад нас всегда ненавидел, они же обещали не расширять НАТО на восток, а сами…

Меня тоже задевает, что Запад относится ко мне менее отзывчиво, чем я к нему, но я-то знаю, что единственный способ избавиться от страданий неразделенной любви – не выдирать силой ответную любовь, а уничтожить собственную. Я принимаюсь скучающе возражать, что никто никому ничего не должен – какие именно

“они” обещали? имели ли “они” полномочия? в какой форме эти обещания зафиксированы? Но для Катьки слова далеко не так важны, как интонации, сухость моей логики означает для нее одно: я ее не люблю. Катька начинает стягивать брови, сверкать глазами: ты обрати внимание, как американцы улыбаются, когда долбают других,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю