Текст книги "Господа Обносковы"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Молодая женщина горячо и крепко сжимала руки Павла.
– Ну, вот, дети мои, мы и вместе, и опять по-старому живем, дружно, мирно, – говорил Кряжов, появляясь в комнате. – А ты, Павлушка, уж не дуешься на меня? А? – шутил он с своим воспитанником.
Тот пожал его руку.
– Береги мою Груню, береги! Я слаб, я стар, а ты теперь не дитя, тебе можно вверить ее, – говорил старик, и в его словах было какое-то особенное значение. – Ну, а ты довольна? счастлива? – спрашивал он у дочери.
Она притянула к себе его седую голову и поцеловала ее. Она была веселее, оживленнее, чем во все предшествовавшие дни.
Отец снова чувствовал, что дочь любит и прощает его. В ее ласке было даже что-то похожее на благодарность. Вполне довольный переменою в настроении дочери, старик был весел и болтлив, но почему-то он как будто считал своею обязанностью поминутно ускользать из комнаты и, не выдерживая, возвращался снова к своим детям… Вечер кончался, Павел стал собираться домой.
– Переезжай к нам теперь, – сказал ему Кряжов.
– Хорошо, – ответил Павел и простился с Груней.
– Мне нужно поговорить с тобой, – заметил он шепотом Кряжову и пошел с ним в кабинет. Кряжов встревожился.
– Скажи, как ты – уладил дело с ее мужем? – спросил Павел у старика.
– Покуда ничего не мог уладить, – заговорил старик. – И нельзя ничего сделать… вот посмотри его письма.
Павел прочитал послания Обноскова.
– Но думаешь ли ты, что он оставит у тебя Груню хоть на несколько месяцев еще? Можешь ли ты сделать хоть это? – спросил Павел.
– Я думаю… надо хлопотать… просить, – волновался Кряжов.
– Я к тебе не перееду, – серьезно заметил Павел. – Мой переезд сюда заставит Обноскова сильнее настаивать на возвращении Груни в его дом.
– Ну, это почему? – с недоверием промолвил старик, сильно желавший переезда Павла в его дом.
– Почему? – в раздумье повторил Павел. – Он меня ревнует к ней.
– Глупости!
– Не глупости, а правда. И он имеет на это полное основание, – отчетливо проговорил Павел. – Каковы бы ни были наши отношения до сих пор, они не могут остаться навсегда такими… Подумай об этом и ты… Но что бы там ни было в будущем, а все-таки дело в том, что я жить здесь не буду для пользы Груни… Хорошо, если бы ты запретил и людям рассказывать, что я буду ходить сюда… Надо выждать время, обдумать все… До весны бы протянуть…
– А тогда?
– Тогда… Я сам не знаю покуда, что будет тогда, но нам надо выиграть время, – чтобы успеть все сообразить и чтобы она поправилась совсем, стала бы бодрее… Вдруг ничего не придумаешь…
– Делай, как знаешь, – проговорил Кряжов и растроганным голосом прибавил: – Тебе я поручаю спасти ее, тебе отдаю ее…
– И даже не спрашивая, какие выйдут из этого последствия?
– Спасение, спасение, вот все, что я жду от тебя, – проговорил Кряжов.
Павел крепко сжал его руку, и казалось, что он, как в былые времена, хотел этим ободряющим рукопожатием сказать ех-профессору: «Не падай, старичина, духом, я спасу твою дочь!»
С этого дня выздоровление Груни пошло быстрее, силы возвращались с каждым днем. Она снова была весела, говорлива и почти не чувствовала боязни при взгляде на будущее. Если же эта боязнь и закрадывалась в ее душу, то Павел всегда умел рассеять это мимолетное чувство своими горячими речами. Он приходил не часто в дом Кряжова и оставался здесь не долго; Груня знала, что у него есть занятия, что он поступает так недаром, и не настаивала на частых визитах. Их братские, прежние отношения восстановились вполне. Любовных объяснений, порывов страсти не было никаких. Они были по-прежнему свободны в своих отношениях, и в этом было их счастье. Иногда в доме Кряжова появлялись сестры Обносковы. Сентиментальная Вера Александровна даже оставалась изредка ночевать у Груни. Она стала приносить своей молодой родственнице известия, что Высоцкая справляется о ее здоровье; потом от Высоцкой стали приноситься поклоны; она теперь как будто напрашивалась на знакомство с Груней; наконец Груня поручила попросить ее приехать в их дом. Отношения этих двух женщин изменились совершенно: Груня уже не упрекала в душе Стефанию за разврат, Стефания, в свою очередь, не считала Груню ни дурной, ни слабой женщиной. Нередко встречал Павел Высоцкую в доме Кряжова и начал любить и уважать ее, как любила и уважала ее теперь Груня. Дни между тем шли вперед.
– Что ее муж? – спрашивал Павел потихоньку у Кряжова.
– Бунтует, не хочет более терпеть, хочет огласить все дело, если Груня не вернется, – печально говорил старик.
– Постарайся затянуть еще на несколько времени дело. Ей надо совершенно оправиться.
– Хорошо, хорошо, попытаюсь. Проходили еще дни.
– Друг мой, я боюсь, что ты ничего не придумаешь для моего спасения, – грустно говорила Груня Павлу.
– Не бойся. Все уладится, – утешал он. – Я давно нашел средство, его легко было найти. Но я боюсь еще за твои силы, тебе еще нужен уход близких людей.
Прошла еще неделя.
– Ну, брат, ничего, кажется, больше не поделаешь, – говорил Кряжов Павлу. – Алексей Алексеевич требует объяснения с женою.
– Может объясняться сколько ему угодно дней через пять, – улыбнулся Павел. – Груня теперь здорова и может решиться на все.
Вечером в этот же день у Кряжова были в гостях Высоцкая и сестры Обносковы. Груня была как-то особенно мила и оживленна в этот вечер. Высоцкая смеялась и шутила.
– Вы удивительно помолодели и похорошели в последнее время, – говорила она Груне.
– Это потому, верно, что волосы обрезала, так и выгляжу девочкой, – улыбнулась Груня.
– Премиленькой, надо добавить, – ласково промолвила Стефания. – Но как вы думаете устроить свои дела? Я слышала от Веры Александровны, что в доме вашего мужа собирается гроза. Надо бы подумать о громоотводе.
– Не знаю, право, это зависит от… случая, – проговорила, краснея, Груня, бросив взгляд на Павла.
– И, может быть, от вас, – заметил он.
– О, если от меня, то она будет счастлива, – горячо произнесла Высоцкая. – Даже не из одной любви к ней, а ради мести этому человеку я готова все сделать… Это первый человек в жизни, которого я ненавижу… Но что же я могу сделать?
– Достать ей заграничный паспорт, – промолвил Павел и пристально взглянул на Кряжова: он боялся, что придуманная им мера встретит несогласие со стороны старика, и потому решился молчать до поры, и вдруг сделал быструю атаку.
– Как же это я достану ей паспорт? – спросила Стефания.
– Да, то есть вы возьмете на свое имя…
– Ха-ха-ха! Это мило! – засмеялась звонким смехом Высоцкая. – Там не пишут примет?
– Нет.
– Отлично! А то, пожалуй, мне пришлось бы ради этого стриженого ребенка обрезать свои длинные косы… Душа моя, так вы через несколько дней будете называться Стефанией Высоцкой…
Груня, изумленная и взволнованная, не могла выговорить ни слова. Кряжов тревожно ходил по комнате.
– Молодость, молодость! – бормотал он, качая головой, и вдруг остановился перед Павлом. – Но, знаешь ли ты, – начал он, – что это… это может отрезать ей дорогу на родину?..
– А возвращение к мужу не отрежет ли ей дороги к жизни? – строптиво спросил Павел, и его лицо нахмурилось.
– Что ты! что ты!.. разве я что-нибудь возражаю, – поторопился оправдаться старик. – Я только сказал, чего она может ожидать… Пусть едет… Не мне давать теперь советы, довольно я давал их и прежде.
В голосе старика послышалась горечь. Ему было тяжело помириться с мыслью, что его дочь бежит, может быть, навсегда за границу, бежит с чужим паспортом. Он молча, понурив голову, ходил по комнате.
– Что ж, и я не прикован к месту, и я поеду, – бормотал он, утешая себя хоть этим.
– Да, но покуда тебе лучше остаться здесь, – заметил Павел. – Ты мог бы сказать ее мужу, что не знаешь, куда она уехала, чтобы тебя не считали сообщником в деле этого бегства…
– Сообщник… сообщник в противозаконном деле! – шептал Кряжов в раздумье и опять внезапно, как-то неестественно ободрился. – Хорошо, хорошо, – заговорил он. – Я покуда здесь дела приведу в порядок… Все отлично пойдет, отлично!
– А как же ты? – взглянула Груня на Павла боязливыми глазами.
– Приеду весной к тебе. Мне здесь работать надо… Да и тебе лучше пожить тихой, покойной жизнью, отдохнуть, собраться с силами.
– Вера Александровна, не поедете ли вы со мною месяца на три, на четыре? – спросила Груня у младшей Обносковой.
– Ах, мой ангел, помилуйте, как же это я вдруг за границу попаду! – застенчиво захихикала Вера Александровна. – Мне, право, совестно!
Груня закусила себе губы, чтобы удержаться от смеху.
– Чего же совеститься? Вы очень, очень обяжете меня этим, – пожала она руку младшей Обносковой.
– Ах, нет, это вы обяжете меня, – воскликнула Вера Александровна. – Мне так хочется видеть заграницу! – восторженно воскликнула она и захихикала снова.
– Вот воображаю я изумление нашего взаимного родственника и его матушки, – рассмеялась Высоцкая.
– Так им и надо, аспидам! – злобно промолвила Ольга Александровна. – Ехидные люди!
Начались толки о будущем. Составлялись планы поездок за границу в гости к Груне. В семейном кружке царствовало то оживление, которое всегда бывает, когда один из членов семьи едет в далекий путь. Все как будто хотят наговориться, вознаградить себя за долгое время предстоящей разлуки и рассеять невольную грусть, стесняющую подчас сердце в эти последние минуты свидания.
Приготовления к отъезду пошли быстро. Груня и Павел были особенно нежны с Кряжовым в эти дни: они понимали, чего стоит старику согласие на отъезд дочери. Но он старался бодриться, старался шутить и смеяться; только, иногда он говорил Павлу:
– Ну, теперь ты побереги меня, покуда я не уеду к ней.
– Я перееду к тебе тотчас же, как только она уедет, – отвечал Павел.
– Спасибо, спасибо, брат. Теперь мне нужна нянька. Стар я становлюсь! – вздыхал Кряжов, и на минуту его лицо темнело от грусти. Настал день отъезда.
– Все ли вы отправили? все ли вы уложили? – заботилась Ольга Александровна как практический человек.
– Никогда, может быть, я не увижусь с тобою? – плакала чувствительная Вера Александровна, обнимая сестру.
– Чудесно, чудесно, все кончится сегодня вечером, – радовалась Высоцкая. – Корабли сожгутся, и возврата не будет.
– Ах, разве мы на корабле поедем? – испугалась простодушная Вера Александровна.
– Нет, не на корабле.
– А вы о каких-то кораблях говорили.
– Да, – засмеялась Высоцкая, – я хотела сказать, что Агриппине Аркадьевне нельзя будет вернуться на старый путь.
– А! А уж я испугалась!
– А вы-то не боитесь, сжигая корабли? – спросила Высоцкая у Грунп.
– Нет, я спокойна, – твердо ответила молодая женщина.
В кабинете Кряжова шел между тем разговор другого рода.
– Павел, если мне не удастся ехать весною к дочери, то поручаю ее тебе, береги ее, не покидай ее, – говорил Кряжов. – Я сделаю распоряжение насчет имения, оно все перейдет вам обоим. Надеюсь, что ты не бросишь ее…
– Ты сомневаешься во мне? – спросил Павел.
– Нет, мой друг, – задумчиво проговорил старик. – Правда, ты молод, ты моложе ее на несколько месяцев, но… но ты тверд и любишь ее, как добрый друг. Ты не бросишь ее, никогда не бросишь… Скажи мне, успокой старика, обещаешь ли ты мне не бросить ее?
– Отец, ты совсем не то думаешь, что говоришь, – мягко и задушевно произнес Павел. – Может быть, я отчасти угадываю твои мысли… Скажу тебе одно, это не минутная вспышка, это даже совсем не вспышка, это привязанность, выросшая со мною с колыбели, и она умрет только тогда, когда умру я сам… Может быть, ты боишься того, что скажет свет…
– Сын мой, друг мой, я ничего не боюсь, – обнял Кряжов Павла. – Стар я, стар я, трудно мне себя ломать, свои взгляды изменять трудно… Ну, да сам виноват! Тут выбора нет:, или ваше несчастье, или ломка своих убеждений… Да благословит вас бог, да благословит вас обоих, неразлучных!
Через несколько минут старик позвал дочь в свой кабинет.
– Груня, может быть, мне не удастся приехать к тебе летом, – заговорил он.
– Милый, почему же? – печально спросила дочь.
– Я ничего не говорю положительно, но, может быть, может быть… Все мы под богом ходим, – промолвил отец. – Лучше предвидеть все дурное, чем тешиться розовыми мечтами… По опыту узнал я это!.. Да, так если я не приеду или приеду позже Павла, то я передаю тебя в его руки. Он твой друг, твой защитник… Будьте счастливы!
– Папа, да зачем же этот мрачный, прощальный тон? Мы еще увидимся, – сказала дочь.
– Да, да, может быть, увидимся… Но… но бог знает, что может произойти в вашей жизни, прежде моего свидания с тобой… Я вас благословляю.
Старик отвернулся, чтобы скрыть слезы.
– Груня, я не хочу, – начал он твердо после нескольких минут молчания, – чтобы говорили, что я обманут дочерью… Нет, я теперь все вижу, знаю, что было прежде, что будет дальше. В прошлом виноват я, и если за будущее кто-нибудь станет упрекать тебя, то пусть этот упрек падет на меня, а не на тебя. Ты не виновата, ты не должна краснеть… Я неосторожной рукой хотел вырвать взлелеянную мною самим траву, которая должна была расти… И вот она не погибла, но только пробилась другим путем… Вы не должны краснеть за мою ошибку…
Груня тихо сжала руку Павла, и оба стали успокоивать старика. Его мучила мысль, что его Груня не может сделаться женою Павла, и в то же время он знал, что отношения брата и сестры должны непременно кончиться между молодыми людьми. Старику непременно хотелось найти оправдание новым, предстоящим в будущем отношениям этих людей. Но сами молодые люди не искали этого оправдания и очень спокойно и трезво смотрели на новый, открывавшийся перед ними путь…
XXI
Обносков навсегда лишается жены
Нелегко жилось в это время Алексею Алексеевичу Обноскову. Огорченный бегством жены, боящийся пуще всего огласки, раздражаемый постоянно вопросами посторонних людей о Груне, не находил он утешения и спокойствия даже тогда, когда оставался один в своем доме и стремился забыть все случившееся за книгами, за учеными занятиями. Эти занятия постоянно прерывались приходом его матери и ее то плаксивыми сожалениями, то подзадоривающими нашептываниями. Он чувствовал себя нездоровым: у него, как это обыкновенно случалось с ним при всяких неприятностях, начались сильные припадки кашля и лихорадочное состояние. Большую часть свободного времени он проводил лежа на диване, загромоздив стулья и неизменный ночной столик книгами и бумагами. Марья Ивановна, видя, что ее сын часто «приваливается», как она выражалась, ухаживала за ним и советовала ему, хотя бесплодно, бросить на время занятия. По возможности она старалась как можно чаще быть около сына, вязала в его кабинете чулок и сообщала ему грязные сплетни о жене или читала ему наставления.
– Ох, Леня, Леня, что люди-то про нас толкуют, – вздыхала она, пощелкивая вязальными спицами. – Весь город говорит, что уж это недаром наше-то сокровище у своего отца находится. Никого не обманешь, никого не уверишь, что она так гостит у своего отца, с твоего согласия. Да как и поверить? Какой муж позволит гостить жене у отца, когда отец живет в том же городе и без того может видеть каждый день свою дочь.
Обносков упорно молчал.
– Ну, да и она хорошо ведет себя, – продолжала мать. – Наших-то мерзавок, Верку и Ольку, зазвала к себе, с ними компанию ведет. Видно, нам бока моет. Нечисто что-то у них, что-то они затевают…
– Ну, скажите, что они могут затевать! – раздражительно говорил Обносков. – Что они могут затевать?
– Не знаю, батюшка, не знаю, только уж недаром к ним Степанида-то стала ходить, – провязывала мать новую спицу своего вязанья. – Разузнавала я – не ходит ли кто-нибудь из мужчин, людишки не говорят, подкуплены… Все подкуплены… А сдается мне, что кто-то ходит. Вчера я своими глазами видела, как кто-то шмыгнул к ним на подъезд. Уж не Павлушка ли, чего доброго.
– Да перестаньте вы меня раздражать! – сердито вскрикивал Обносков. – Кто бы там ни ходил, а я все это на днях покончу.
– Ох, хорошо, если бы покончил, – качала головой мать. – Да нет! Ты такой добрый, все потакаешь им.
– Да что же вы прикажете делать! – поднимался на локте Обносков. – С полицией ее тащить? Вы поймите, что я на виду стою, я скандала боюсь, я своего имени не хочу отдать на пересуды, я свою карьеру не хочу портить. Ведь все надо огласить. Что они вздумают наговорить на меня, это еще неизвестно… Вы думаете, легко мне будет, когда все пальцами станут указывать на меня? Вон и теперь Петр Петрович, Родянка, Левчинов, все они перестали ходить, а если и придут, так в каждом слове слышится насмешка… -
– Ах, батюшка, да пусть их смеются!
– Пусть смеются! Хорошо вам говорить, а я через это уроков могу лишиться. Эти болтуны не мою жену чернить станут, а меня, меня!.. Теперь во всем одни мужья виноваты, бабье царство настало…
– Так это, значит, так и нужно позволить ей жить у отца? – всплеснула руками мать.
– Нет, нужно запугать Кряжова, чтобы он выгнал ее из дому; нужно заставить ее, чтобы она сама пришла в мой дом, за прощеньем пришла… Вот чего я добиваюсь и добьюсь! Кряжов уже в моих руках, он кланяется, он понял, что право на моей стороне, – говорил сын.
Вечером он писал новое письмо к Кряжову с угрозами и настоятельными требованиями. На следующий день к нему приходил уклончивый ответ с обещаниями скорого примирения. А мать снова вязала чулок в кабинете сына и снова пилила его.
– Береги себя, Леня, – заботливо и плаксиво говорила она. – Брось ты свои занятия. Теперь тебе укрепиться надо, голубчик, чтобы собраться с силами и поехать за нашей негодяйкой. Она со своим папенькой-то, я думаю, рада, что успела уходить тебя. Поди-ко, полагает, что ты так и оставишь ее на воле гулять на все четыре стороны…
– Ничего она не полагает, – злился сын. – Я ей писал, что не оставлю ее у отца, и она знает, что это мое последнее решение.
– Э, голубчик, – вздыхала мать, – мало ли что в письмах-то пишется, бумага все терпит, да на нее никто и внимания-то не хочет обращать! Ты ей пишешь одно, а она в свой нос дует!
– Погодите, одумается! Ведь и она, и ее отец очень хорошо знают, что я не шучу, и что право ка моей стороне…
– Плохо мне что-то верится, что они знают это… Для них, видно, и прав-то никаких нет, такие уж беззаконники!
– А вот увидим: поеду к ним, как немного поспокойнее буду. Все это проклятое нездоровье затянуло дело… Кажется, все бы отдал, чтобы быть теперь здоровым! А то от первого волненья чуть не в обморок падаю… Тут твердость нужна…
– Уж что и говорить! Больным не поедешь к ним, – вздыхала мать. – А ты бы мне позволил переговорить с ними.
– Э, вы только хуже испортите дело!
– Ну, батюшка, если уж ты такой дурой меня считаешь, так это твоя воля! – оскорблялась мать. – Мы ведь вот стары да глупы, а все же в наши-то времена не делалось таких делов. Жили с мужьями честно, терпели все, да никто и не знал, что мы терпим. Да если бы в наше время такая история случилась, так мы бы дело-то мигом уладили бы, церемониться не стали бы… Ну, а теперь люди умны стали, порядки другие; что-то только из этого выйдет, не пришлось бы кому-нибудь эту кашу-то расхлебывать…
Сын молчал.
На следующий день шла та же песня, то же нытье. Алексей Алексеевич почти привык к этим беседам и очень часто не произносил ни одного звука во время сетований матери. А эти сетования принимали все более и более угрожающий тон.
Однажды Алексей Алексеевич возвратился домой с одного урока и хотел пройти к себе в кабинет, но был остановлен на пороге матерью. Ее вид не предвещал ничего хорошего, глаза сверкали каким-то злорадным блеском, движения были торопливы и тревожны.
– Ну, что, дождался? – едко заговорила она скороговоркою. – Радуйся теперь, обманули, провели!..
– Что такое? Будете ли вы когда-нибудь толком говорить! – раздражился сын. – Что случилось?
– Ничего, батюшка, ничего! – язвительно говорила Марья Ивановна. – Мать у вас дура, мать ничего не понимает, ее слушать не стоит. Ну, и прекрасно, и наслаждайтесь, как из вас дурака делают.
– Да станете ли вы говорить, как следует? Что вы меня-то пилите? Понимаете ли вы, что вы измучили меня? – почти простонал сын. – У вас святого-то ничего нет! Вы, вы меня сводите в могилу!
Марья Ивановна вдруг разрыдалась.
– Прости, родной мой, прости! – застонала она. – Не могу я, не могу сдержать себя при этаком-то позоре! Ведь наша-то развратница, душегубка-то наша, сбежала!
Обносков тяжело опустился на диван.
– Сбежала за границу с любовником, верно, сбежала, с Павлушкой, верно! Без ножа зарезала! Срам-то, срам-то какой! Что теперь говорить-то будут!
– Что же это такое? Надо идти, справиться, – бормотал Обносков. – Да это ложь, у нее не было паспорта… Ложь! ложь!.. Кто вам сказал?
– Людишки, людишки их, – рыдала мать. – Лица этакие поганые с улыбочками делают, радуются нашему горю, нашему позору… Подкуплены, бестии, подкуплены!
Обносков с усилием поднялся с дивана…
– Батюшка, я с тобою поеду, ты слаб, – засуетилась мать.
– Подите прочь, – оттолкнул ее сын с непривычной грубостью.
В его глазах сверкала злоба.
– Не смейте никому рассказывать об этом до моего возвращения. Слышите?
– Слышу, слышу, – робко произнесла мать, и в ее голове вдруг промелькнула мысль: «Что это он точно мой покойник муж сделался!»
– Ступайте в свою комнату, а то вы с прислугой болтать станете. Привыкли к сплетням! – еще более резко и сухо проговорил сын, и, действительно, в эту минуту он был похож на своего забитого отца, когда тот бывал пьян и грозен.
Обносков вышел. Его походка была нетороплива, но тверда. Во всей его фигуре было что-то зловещее и мучительное. Худой и истомленный, но сдержанный появился он в доме Кряжова и приказал лакею доложить о своем приходе старому ех-профессору. Он сел в столовой и устремил глаза на дверь, из которой должен был выйти Кряжов. В этом не было ничего рассчитанного на эффект, но этот пристальный взгляд, встретивший Кряжова при первом его шаге в столовую, смутил старика и заставил его впервые потупить глаза перед зятем. Обносков не спускал с него глаз. Оба они страшно изменились за последнее время, на обоих страдание наложило свою неизгладимую печать. Кряжов молча поклонился и сел. Он как-то совсем сгорбился.
– Что же это значит? – неторопливо заговорил Обносков довольно твердым голосом. – Я жду ваших объяснений!
– Что же мне объясняться! – произнес старик.
– Где ваша дочь?
– Не знаю, – солгал Кряжов и глянул в сторону, избегая встречи с испытующим взглядом зятя. – Она уехала куда-то без моего ведома…
Старику было непривычно, мучительно лгать, и еще перед кем, перед презираемым человеком.
– Без вашего ведома? – засмеялся Обносков, и в его голосе уже послышалось лихорадочное волнение. – Без вашего ведома! И вы думаете, что я вам поверю? Не в ваши бы годы прибегать ко лжи. Вы когда-то так гордились своею прямотою.
Кряжов промолчал; он ясно слышал насмешку в словах зятя, но говорить не мог.
– И что вы хотите этим выиграть? – продолжал Обносков. – Не думаете ли вы, что вашу дочь не вернут назад?.. Да я ее из могилы отрою, я ее с того света верну! – вдруг прорвался Обносков болезненным восклицанием. – Знаете ли вы, чего мне все это стоит! Жизнью, жизнью я поплачусь!
Кряжов молчал. Какую-то тупую боль пробудил в нем измученный вид этого больного человека, как-то странно звучал в его ушах этот хриплый, задыхающийся голос, прерываемый глухим кашлем. Старик возненавидел зятя в последнее время, но теперь ему было жаль этого человека, и в глубине своей честной души он слышал упреки совести, чувствовал, что и он виноват, может быть, более всех виноват и в горе, и в теперешней болезненности этого человека. Здесь резко отразилась противоположность характеров этих двух человек: Кряжова страшно мучили упреки совести, а Обносков не упрекал себя ни в чем и считал себя вполне правым и безупречным.
– Полно, Алексей Алексеевич, – промолвил старик, – мы оба равно несчастны, мы оба равно ошиблись.
– Ошиблись! – гневно проговорил Обносков, сверкнув глазами. – Значит, и вы ошиблись во мне? Но я все тот же, каким я был прежде. Зачем же вы выбирали меня в мужья своей дочери? Где были тогда ваши глаза?.. Вы ошиблись во мне и потому решились принести в жертву меня. Стыдитесь! Стыдитесь!
Кряжов смутился и опять отвел в сторону свои глаза, чтобы не встретить взглядов зятя.
– Полно, полно, Алексей Алексеевич, – снова промолвил старик. – Я говорю, что мы оба несчастны, и нам остается только примириться со своею участью.
– Примириться? Никогда, никогда! – крикнул Обносков, волнуясь все более и более. – Я призову вас к суду, как сообщника в деле ее бегства. У меня найдутся и улики, и свидетели. Я призову к допросу вашу прислугу. Вы подкупили ее, но я разожму ей рот… Я опозорю вас, а все-таки заставлю сознаться, заставлю!
Старик поднялся с места и выпрямился во весь рост. Его колоссальная, величавая в своей скорби фигура была прекрасна в эту минуту.
– Ну, и что же будет дальше? – спокойно спросил он безмятежным и твердым тоном. – Опозоришь и заставишь сознаться, а дальше-то что?
Голос старика был необыкновенно ясен. Обносков не отвечал.
– Я опозорен уже и тем, – продолжал старик, не изменяясь в лице, – что моя дочь должна была бежать от мужа, выбранного мною. Я опозорен уже и тем, что я выбрал такого зятя, как ты. Ты хочешь наказать меня, но я уже наказан, видит бог, что я наказан. Ты видишь, я один, я оставлен дочерью, я чувствую себя виноватым перед нею и не нахожу оправдания себе даже в своей совести. Чего же мне бояться еще? Публичного скандала? Но его боятся только те, кто не боится суда своей совести; для меня высшее наказание ее суд. Этот суд я перенес, тут я уже отстоял свой законный срок у позорного столба… Ты видишь, я постарел на десятки лет, а моя натура не легко ломается…
Обносков как-то тупо молчал и слушал эту странно спокойную, безмятежную и все же потрясающую по своей глубокой скорби речь старика.
– Итак, ты хочешь скандала, – продолжал Кряжов все тем же тоном. – Все в твоей воле. Объявляй, жалуйся. Пусть судят меня, я не испугаюсь. Я мог бы испугаться, если бы суд мог воротить в твой дом мою дочь. Но, благодарение богу, на земле нет такой власти, которая могла бы сделать это. Здесь ваши законы бессильны…
– Ошибаетесь, ошибаетесь! Ее вернут, непременно вернут! – вскричал Обносков.
Старик сострадательно усмехнулся.
– Ты убежден в этом? – промолвил он. – Подумаешь посерьезнее, увидишь, что это ошибка, что никто не смеет вернуть ее, никто… И откуда вернуть? Где она? Кто это скажет?.. Значит, вся польза из скандала будет в нашем позоре с тобою. Я не боюсь суда и публичности, как я уже сказал тебе. Но загляни поглубже в свою душу; ты, как видно, считаешь себя безупречным и не знаешь, что значит страшный суд совести. От этих мучений ты сумел избавиться, к несчастию. Да, к несчастию, потому что это суд всех честных людей!.. Но не дрогнешь ли ты перед гласностью? Не побоишься ли ты сделаться без всякой пользы для себя предметом салонных толков? И будет ли говорить в твою пользу тот свет, который уже насмотрелся на подобных тебе мужей? Не будет ли колоть тебя каждое двусмысленное слово, каждый намек, каждое насмешливое сожаление? Твоя совесть покуда спокойна и не видит твоих ошибок, но тогда ей укажут на каждую мелочь, на каждый промах, тебе разъяснят, что за женщина твоя мать, каково жить с нею, насколько было честно отдать жену под ее гнет, и едва ли даже ты сохранишь свое спокойствие. Что ж, поступай, как знаешь. Я на все смотрю уже так холодно, как можно смотреть, только стоя одной ногой в могиле, а ты – ты привык волноваться даже из-за пустяков, из-за отнятых у тебя грошей…
– Надели петлю, затягивают ее и глумятся, доказывая, что ее нельзя снять! – почти зарыдал Обносков и треснул кулаком по столу.
– Бог свидетель, что я глубоко жалею тебя и каюсь за свою ошибку, – потрясенным голосом произнес Кряжов.
– Будьте вы прокляты с вашим сожалением! – крикнул Обносков и направился, шатаясь, к дверям.
– Не нам проклинать друг друга, и рассудит нас только бог, – тихо и грустно промолвил Кряжов.
Опять долго проходил он по комнате в глубоком раздумье. В его душе не было волнения, не было тревоги, но какое-то торжественное спокойствие хладнокровного взвешиванья своих дел и мнений, спокойствие молчаливой проверки своего прошлого царило в этой старой, честной душе. Что-то покорное, тихое, хотя и не лишенное следов мучения, отражалось на похудевшем и обрюзгшем лице старого ех-профессора.
Вечером за чаем он мельком заметил Павлу о посещении Обноскова.
– Что, он обещал выдать ей паспорт? – спросил Павел.
– Мы об этом не говорили, он очень расстроен, – ответил Кряжов.
– Жаль его; с пелен совсем искалечили человека! – проговорил Павел с неподдельным чувством.
Кряжов вздохнул и особенно горячо пожал на прощанье руку своего названого сына. Старику было крайне приятно, что Павел не сказал ни одного резкого слова про Обноскова.
Не в таком безмятежном настроении духа возвратился домой Алексей Алексеевич. Он был угрюм, раздражен и нетерпелив. Марья Ивановна вышла к нему навстречу, желая расспросить о результатах его визита к Кряжову, но увидала выражение его лица и струсила. Опять лицо сына напомнило ей лицо мужа, когда тот бывал в буйном настроении духа.
– Не надо ли тебе чего-нибудь, Леня? Чаю не хочешь ли? – боязливо спросила она.
– Оставьте меня одного, – проговорил он, не обращая на нее внимания.
– Утомился ты, бедный! Ты прилег бы, – с участием проговорила мать.
– Оставьте меня одного, слышите ли вы? – топнул ногою Алексей Алексеевич. – И меня выжить из дому хотите, что ли? – гневно остановился он перед матерью.
– От тебя-то этого я не ожидала! – захныкала Марья Ивановна.
– Идите в другую комнату плакать, довольно я насмотрелся на ваши слезы, – сказал сын и отвернулся от матери.
Она украдкой поспешно отерла слезы и вышла походкой наблудившей кошки… Алексей Алексеевич стал ходить по комнате. Сотни дум роились в его голове, он мысленно обвинял во всем случившемся тестя, жену, Павла, свою мать, но ни разу не пришло ему в голову, что и он виноват не менее их всех. Он представлял себя мучеником испорченных людей, испорченных нравов современного общества и отчасти даже с гордостью думал, что чаша еще не выпита до дна, что он еще будет страдать за свою честность, за свои права. Эта мысль отчасти давала ему силы смотреть без особенного страха на предстоящую ему в свете роль обманутого и брошенного мужа. Он знал, что в глазах света всегда прав победитель и смешон побежденный, но Обносков теперь презирал и ненавидел этот свет, как скопище мерзавцев, подрывающих все основы спокойствия, и дураков, не умеющих бороться против этих нарушителей порядка. В его голове возник вопрос: что делать? Объявлять ли о бегстве жены или выдать ей паспорт? Сначала ему хотелось во что бы то ни стало произвести скандал. Но мало-помалу он склонился к мысли о выдаче паспорта. Трусость перед гласностью взяла верх над желанием опозорить Кряжова и его дочь. Алексей Алексеевич видел ясно, что его дело проиграно безвозвратно, что жену воротить нельзя, что Кряжов слишком зарекомендован в мнении общества для того, чтобы к нему пристала грязь, что, наконец, борьба будет неровная, так как он, Обносков, располагает очень небольшими материальными средствами и связями, а Кряжов заручился и тем, и другим. Первый раз Обноскову приходилось поступить против своих убеждений, и это было причиною самых сильных мучений. Но на ком выместить злобу? Кого обвинить за необходимость такой поблажки противникам? Под рукой была мать. Она уже давно вызывала негодование Алексея Алексеевича своим нытьем, своими упреками и сплетнями. Более чем когда-нибудь чувствовал он в настоящее время на себе весь гнет ее безобразного характера. Теперь он обвинял ее более всех других людей за бегство жены.