Текст книги "Господа Обносковы"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– Чего вы испугались, юноша? – промолвил рукоплещущий кузен Пьер. – Это часто бывает. Беды большой нет. Декольтирует на минуту свои ножки, вот и все.
Но хладнокровие и уверенность мисс Шрам уже были потеряны. Строптивая и раздражительная, она смотрела гневно, с ее лица исчезла приветливая улыбка, и глаза сверкали злобой; в ее ноге чувствовалась легкая боль, но скачки наездница не прекращала. Еще было сделано два круга, на половине третьего круга мисс Шрам снова зацепилась за обруч и полетела, но уже не на арену, а по направлению к бенуару; стукнулась коленями о барьер, перекувырнулась в воздухе и без чувств упала под ноги какого-то офицера. Неосторожный клоун с обручем в руке тоже покатился в ложу и всей массой своего тела стукнулся о голову другого господина, сбив с него шляпу. Мисс Шрам не вставала; ее подняли и повели под руки к конюшне, хотя лучше было бы ее нести, так как ее ноги не двигались. Часть публики двинулась к конюшне, но туда допускали только «своих людей», в число которых попал и Павел по протекции кузена Пьера, а остальным говорили, что «все пустяки», что «последствий не будет». На арене уже кувыркались и пели петухами клоуны… Через четверть часа мисс Шрам под крики «бра-о» раскланивалась публике.
– Вы так испугали этого молодого человека, что он крикнул и чуть не упал в обморок, – заметил ей кузен Пьер, указывая на Павла и скаля зубы.
– Thank you! [5]5
Спасибо! (англ.).
[Закрыть] – мелодическим голосом произнесла она и дружески сжала на ходу руку юноши.
Он воротился на свое место в восторге.
– Если вы не выгоните этого мерзавца, я отказываюсь ездить, – говорила между тем мисс Шрам содержателю цирка за занавесой злобным голосом и с искаженным от гнева лицом.
Человек, названный ею мерзавцем, стоял, понурив голову. Его лицо было худо и старо и разрисовано зеленой, красной, желтой и черной красками. В этом положении он был похож на какого-то голодного черта в отставке и казался тем смешнее, чем жалостнее было выражение его лица. Плач шута всегда вызывает смех. Около него стоял оборванный и тоже худой мальчуган – его сын. Дома лежала больная жена и копошилось еще четверо детей.
– Мисс Шрам, я штраф внесу, – проговорил он жалобным тоном.
– Что мне в вашем штрафе? – сердито ответила она и скрылась в толпе клоунов и своих поклонников.
– Сходи к Лоренше, авось, устроит дело, – сказал кто-то попавшему в опалу клоуну.
– А штраф ты все-таки внесешь, – сурово произнес содержатель цирка. – Без этого уж не обойдется, любезный друг! Пользы не приносите, а только гадите! Кому ты нужен? Кто тебе аплодирует? Как ни раскрашивай свою харю, а все на одра похож. Смотреть гадко! Тьфу! Ты думаешь, публике нужна такая старая сволочь, как ты?
Клоун стоял, понурив голову; он сам сознавал в душе, что он давно уже не слышал рукоплесканий себе, что он давно пережил ту пору, когда его дарили, когда его приветствовали, когда он мог являться перед толпой с природным румянцем на молодых, покрытых первым пухом щеках, в полупрозрачном шелковом трико, возбуждая восторг зрителей своей фигурой Аполлона! Теперь он был похож на поросшую мхом, отвратительную руину, полную гнилья, летучих мышей и червей, мозолящую глаза зрителя среди прелестей новых, сверкающих свежестью и красотою зданий.
А представление шло своим чередом. Крики «бра-о» не умолкали. Клоуны выделывали свои невообразимые штуки, присяжные посетители, «свои люди цирка», громко выражали свои мнения. Кузен Пьер разжигал своего юного ученика и нового друга своими замечаниями насчет удалых наездников и наездниц. Павел не мог преодолеть своего увлечения красотою лошадей и отвагой людей. Для него, для новичка в этом месте, было что-то одуряющее во всей этой массе разнообразных впечатлений. Его душу волновали то страх за наездников, то восторг за удачное окончание трудных прыжков, то удивление перед пламенным оживлением артистов, то иногда проскальзывало живое чувство грусти за унижение человека. Но каковы бы ни были все эти чувства, они все приводили к одному результату – к опьянению. Оно усилилось еще более, когда в антракте Павлу предложили бокал шампанского; когда кто-то подошел к нему со словами: «паа-зольте закугить паа-пи-осу!» и начал восхищаться артистками, рассказывая, что они еще пламеннее вне цирка; когда мисс Шрам в мужском охотничьем платье стала танцевать ирландский танец на натянутом канате, то поднимаясь на воздух, то садясь на эластический канат и сразу поднимаясь с него снова на воздух, – Павел пожирал глазами эту пламенную, черноволосую и черноглазую женщину и не мог оторвать от нее взоров, когда она на время останавливалась и, пронзая насквозь зрителей своим взглядом, с минуту, не смигнув, мрачно глядела жгучими глазами исподлобья на кого-нибудь из них. Казалось, в эту минуту она выбирала свою жертву и ставила себе задачею смутить эту жертву одним своим медленным, пронзающим, жгучим взглядом. Один этот взгляд вызывал бешеные рукоплескания, а мисс Шрам, только натешившись вполне смущением избранной жертвы, только наслушавшись досыта рукоплесканий, прояснилась улыбкой и снова порхала по канату. Павел не мог сдерживаться и неистово рукоплескал ей. Ему казалось, что страсть, кипевшая в нем самом в памятный для него скорбный вечер у Кряжова, должна была именно так отражаться на его лице, и ему чудилось, что мисс Шрам так же, как он сам, тщетно жаждет любви и, может быть, страдает. Когда представление кончилось, кузен Пьер промолвил Павлу:
– Ну, вы довольны?
– Да, – ответил бессознательно Павел.
– Здесь по крайней мере не скучно и нет вялости. Черт знает, как отупляют человека скука и вялая жизнь. Я пригласил бы вас и на пикник с нами, но на первый раз с вас довольно… А то послушали бы, как поет мисс Шрам английские песни и как танцует джиг. Чудо! Это огонь женщина!.. Ну, да время не ушло; увидите еще!
Павел стал прощаться.
У подъезда стояло несколько троечных саней, и около них толпилась, хохотала и шумела буйная масса блестящей молодежи и раздавались веселые и звонкие женские голоса. Все ждали только мисс Шрам, чтобы тронуться в путь; кони давно уже храпели от нетерпения. Вдруг среди этой суматохи и этого шума Павел услыхал за собою смелый и скорее юношеский, чем женский голос; этот голос напевал одну из элегических наивных песен Бёрнса. Павел настолько знал по-английски, чтобы понять простые и трогательные слова этой песни. Он обернулся, перед ним стоял стройный юноша, с немного откинутой назад головой и вьющимися черными кудрями.
– Бра-о, бра-о! Мисс Шрам! Мисс Шрам, вас ждут! – раздались крики у саней, и юный певец шаловливо, с громким смехом, вскочил в сани.
Все заговорило, захохотало, в воздухе раздался свист разгульных троечников, прозвучало ржанье коней, голос кузена Пьера произнес: «Прощайте, Поль!», шаловливый юноша-певец крикнул: «Adieu, my poor boy!» [6]6
«Прощай, мой бедный мальчик!» (англ.).
[Закрыть],– и через миг кругом Павла все было тихо, темно и безлюдно, а в его ушах все еще звенел веселый хохот и серебристые звуки: «Adieu, my poor boy!» Ему чудились блестящие огнями загородные залы богатого отеля, танцы, веселье, беззаботный хохот, стройный юноша-певец с жгучими, впивающимися в душу глазами, и среди этого веселья и шума слышались серебристые звуки: «Adieu, my poor boy!» У Павла шумело в голове шампанское, его била та лихорадочная дрожь, то бросало в горячечный жар; с трудом дотащил его на своей хромой кляче ночной извозчик до дома, с трудом добрел он до своей мрачной, безмолвной, похожей на могильный склеп комнаты, с трудом улегся он в холодную постель, тоскливо стараясь уснуть и заглушить эти неотступные, благословляющие его на сон и в то же время отгоняющие сон серебристые звуки: «Adieu, my poor boy!»
Отныне долго не будет он знать спокойного сна!..
XIV
Домашний ад и случайное перемирие
Груня все чаще и чаще стала подумывать об объяснении со своим мужем насчет отношений к ней Марьи Ивановны и выжидала удобной минуты. Ей становились невыносимы нападки свекрови, и она еще верила отчасти в возможность как-нибудь уладить дело с мужем. Но, прежде чем она успела привести в исполнение свое намерение, в их доме случилась неожиданная тревога, отвлекшая еще более внимание Алексея Алексеевича от его жены и ее положения. Он случайно узнал о поданном ко взысканию векселе в пятнадцать тысяч, данном Стефании Высоцкой покойным Евграфом Александровичем. Расстроенный и раздраженный вернулся Обносков домой, узнав эту новость. Его лицо вдруг пожелтело более обыкновенного, губы дрожали и кривились какой-то неестественной улыбкой.
– Каково! – улыбаясь, говорил он задыхающимся от злобы голосом, обращаясь к матери и жене. – Высоцкая представила вексель, подписанный дядею. Пятнадцать тысяч требует.
– Да она взбесилась, что ли! – неистово воскликнула Марья Ивановна, всплеснув руками. – Кто это ей их даст? Вот нашла дураков!
– Да как же вы не дадите-то? – с негодованием прохрипел сын и засмеялся каким-то глухим смехом.
– Да ведь ты, батюшка, законный, единственный наследник всего имущества дяди.
– Ну, что ж из этого? Законный наследник! А что я наследовать-то буду? Много ли останется имущества за вычетом пятнадцати тысяч?
– Да ты уж и впрямь не хочешь ли уплатить ей эти деньги? – изумилась мать.
– Да поймите вы, что у нее в руках законно написанный вексель!
– А ты скажи, что она украла его. Ведь я образ со стены сниму, к присяге пойду, что она его украла. Она с сыном и придушила братца и выкрала, верно, бумаги.
– Да что вы говорите? Это не сохранная записка, а вексель, вексель! Понимаете ли вы? Тут никакой речи не может быть о воровстве. Украла или нет, а все-таки уплатить по нем деньги нужно.
– Что же мы делать-то будем? Беззащитные мы горемыки! Господи, за что ты на нас испытание посылаешь? – хныкала Марья Ивановна, ломая руки.
– Я думаю съездить к ней, образумить ее… Ведь она грабит законных наследников… Должна же у нее быть хоть капля совести, – говорил Обносков, совершенно теряя рассудок и самообладание.
– Мне кажется, Алексей, – вмешалась Груня, – что тебе и хлопотать не о чем. Слава богу, что дядя так честно распорядился и не оставил нищими законных наследников.
– Ты с ума сошла? Дура! – с гневом сказал Алексей Алексеевич и, плюнув, вышел из комнаты.
– Да вы это кого законными наследниками-то называете, матушка? – воскликнула Марья Ивановна, отирая торопливо слезы.
– Детей дяди и его жену, – ответила Груня.
– Господи! До чего мы дожили! – всплеснула руками Марья Ивановна. – Вы бы стен-то постыдились! Публичную женщину женой называете, незаконнорожденных выкидышей законными детьми признаете! И хоть бы кто-нибудь чужой это говорил, а то говорит родная, по закону венчанная жена… Не вы бы говорили, не я бы слушала!.. Да вам муж-то что? Пешка? Вы на чей счет-то живете, что его деньгами не дорожите? Уж не на свой ли? Нет, ваш милый папенька баловал вас, холил, а капитала, небось, за вами не дал. «Я, говорит, буду ежегодно давать на содержание», – пискливо произнесла Марья Ивановна, должно быть, подражая басу Кряжова, и плюнула. – Ишь какой добрый! Нет, а ты дай весь капитал, весь капитал дай, а на одном содержаньи не отъезжай! Старый надувало! Скряга поганый!
– Марья Ивановна, я долго терпела, – заговорила Груня взволнованным и дрожащим голосом, – но теперь терпение лопнуло. Всему бывает конец. Вы ежедневно придирались ко мне, я молчала. Но с некоторого времени вы стали делать намеки на то, что я ничего не принесла за собою, бранить моего отца… Вы сами знаете, что это гнусная ложь, что вы и мой муж живете, большего частию, на деньги, выдаваемые моим отцом. Я об этом напоминаю вам затем, чтобы вы не смели более упрекать меня и бранить моего отца.
– Ах, матушка, расхвасталась своими деньгами, – с пошлой иронией развела руками Марья Ивановна. – Да что ваши деньги? Тьфу! Плюнуть и ногой растереть. За Леню и не такую бы нищую отдали, как вы. Нашли бы мы и получше невесту.
Груня с отвращением взглянула на свою свекровь.
– _ Если бы я не уважала себя, то только в таком случае я могла бы товорить с вами, – промолвила она. – Но я еще уважаю себя и считаю невозможным препираться с вами вашим же площадным языком; другого же языка вы не понимаете и не поймете. Но замечу вам раз и навсегда, и прошу вас это понять и помнить, что мы не можем жить вместе…
– Ну, матушка, не с сыном ли меня разлучить думаете? – перебила Марья Ивановна. – Так ошибаетесь, ошибаетесь! Дудки! Далеко кулику до Петрова дня. Не видать вам этого, как своих ушей без зеркала. Не выжить вам меня отсюда.
– Я и не говорю, что я непременно вас выживу, – холодно ответила Груня. – Я утверждаю и повторяю только одно то, что вместе мы жить не можем.
– Так уж не вы ли думаете мужа бросить? – крикнула Марья Ивановна, хлопая себя по коленям.
– Не знаю, что будет. Но вместе с вами я жить не могу, – ответила Груня.
– Погодите, погодите! Дайте Лене с делами справиться, тогда он вас научит, как нужно его мать уважать, – грозила Марья Ивановна.
– Я Алексея еще плохо понимаю, – сдержанно промолвила Груня. – Но, во всяком случае, или он сам не станет меня учить уважению недостойной женщины, или я не стану учиться этому. Таким вещам не учат. Уважение заслуживается людьми.
– Скажите, пожалуйста, какая умница. Обо всем говорит, как расписывает! – хлопнула себя еще раз по коленям Марья Ивановна.
Груня с омерзением отвернулась и ушла в свою комнату. Ей было отвратительно это грубое и пошлое создание. Бедную женщину давили сотни мыслей. Она не могла ничего сообразить и прежде всего старалась успокоиться. Но это было не так легко сделать в Обносковском доме. Марья Ивановна не оставила невестку в покое и явилась через час к ней снова.
– Хоть бы лампаду-то затеплили, – заговорила свекровь укорительным тоном, вставая на стул, чтобы достать лампаду. – О боге бы больше думали, так дурь и не лезла бы в голову. Вспомнили бы, что сегодня суббота, люди ко всенощной идут. А у вас и мысли-то о господе нет, богоотступница!
– Ступайте вон из моей комнаты, – вскочила Груня со своего места и указала на дверь стоящей леред образом на стуле свекрови. – Чтоб ваша нога никогда не была здесь. Слышите!
– Да вы хоть греха-то побоялись бы, поглядели бы, за каким я делом здесь стою, – проговорила Марья Ивановна, не сходя со стула и держа в руке лампаду.
– Говорят вам, идите вон! Не то я людей позову, дворников позову и велю вас вытащить отсюда силой, – вышла из себя Груня, сверкая большими глазами.
Марья Ивановна впервые услышала такие страшные звуки в голосе человеческом и струсила. Она вышла. Груня замкнула дверь на ключ. Минут, через десять Марья Ивановна постучалась снова в дверь.
– Отворите, – промолвила она довольно мягким тоном.
– Вам сказано, что вас сюда не будут пускать, – ответила ей Груня.
– Да мне лампаду надо поставить. За что вы на бога-то сердитесь?
– Не нужно мне никаких ваших лампад. Идите прочь! – крикнула Груня, и снова в ее голосе послышались страшные ноты. Это не был жидкий, полудетский крик, но слышались полные и твердые звуки гнева.
– Господи, да что же это такое? Светопреставление начинается, что ли? Раззрат, безбожие, беззаконие. Сын на мать, жена против мужа идут, – вопила Марья Ивановна. – Вы лампаду-то возьмите, я ее на окно здесь поставлю, – продолжала она немного погодя. – Вы богу угодите, а он, творец наш небесный, вас не оставит.
Груня не трогалась с места и оставила лампаду теплиться на окне.
Алексей Алексеевич Обносков несся, между тем, к Стефании Высоцкой. Он совершенно не верил в успех своей поездки, не был нисколько уверен в ее необходимости и все-таки ехал. Его била лихорадка, душила злоба, и ему нужно было сорвать на ком-нибудь эту злобу, высказаться до конца и уже тогда начать размышления о необходимости примирения со своей судьбою. Он хитрил теперь даже с самим собою и уверял себя, что его поездка должна иметь благие последствия, что должна же быть и у Стефании Высоцкой совесть, которая не позволит ей ограбить законных наследников и пустить почти по миру двух сестер покойника. Возбуждение было так сильно, что Обносков храбрился всю дорогу и струсил только тогда, когда в его руке уже дрогнул колокольчик у дверей Высоцкой. В эту минуту Алексей Алексеевич готов был вернуться домой и отложить визит до другого времени, но дверь отворилась. Перед Обносковым появилось приветливое морщинистое лицо сгорбленного старика, через минуту с этого лица пропал всякий признак приветливости; оно вдруг приняло то грубое выражение, на какое способны только старые лакеи из крепостных; спина старика выпрямилась, голова поднялась.
– Кого вам? – сурово спросил Матвей Ильич, это был он.
– Высоцкую, – ответил Алексей Алексеевич и боком прошел мимо заслонившего дорогу старика. Он сам сбросил с себя пальто и выказал явное намерение пройти в комнаты.
– Да вы это куда? – остановил его Матвей Ильич. – Надо прежде доложить. Спросить: желают ли принять… А то – на! Без доклада прямо в горницы прут! Какой это такой порядок! – ворчал старик и пошел из передней в комнаты, захлопнув дверь у самого носа Обноскова.
– Старая бестия, лягается! – прошептал Алексей Алексеевич, ходя по передней нетерпеливой походкой.
– Ну, вот, доложил, – заворчал Матвей Ильич, снова являясь пред гостем и садясь в угол, где он до того что-то портняжил.
– Ну, что же велели сказать? – спросил Обносков в ярости.
– Что?! Видите, дверь открыта, – ну и ступайте, – ответил старик, не обращая на него внимания, и заворчал что-то себе под нос.
Под влиянием этой сцены у Алексея Алексеевича прошла минутная трусость, и на место ее явилось дерзкое желание быть грубым до последней степени и выместить на ком-нибудь проглоченную обиду. Он вошел в простую, но уютную гостиную. Перед ним, почти на середине комнаты, стояла Стефания, спокойная, прекрасная, без всяких гримас и признаков волнения. Она молчала.
– Здравствуйте, – скороговоркой пробормотал Обносков. – Меня привело в ваш дом только дело… Вы подали ко взысканию безденежный вексель, выпрошенный вами у дяди.
Стефания молча слушала, ее лицо оставалось по-прежнему спокойным. Глядя на нее в эту минуту, можно было подумать, что эта женщина сумеет владеть собою на каком угодно допросе.
– Вы, вероятно, нехорошо понимаете, что вы делаете, – заговорил снова Обносков, отчасти удивленный этим бесстрастным спокойствием. – Требовать не свои деньги – вообще низко; но если притом они отнимаются у законных наследников, то подобному поступку трудно приискать название.
Стефания все молчала и слушала. Обносков вышел из терпения.
– Что же вы молчите? – спросил он ее.
– Что же мне отвечать? Вы выражаете свои мнения, я их слушаю, – улыбнулась Стефания невозмутимо-холодною улыбкою.
– Я совсем не затем приехал, чтобы высказывать свои мнения, – с досадой вымолвил Алексей Алексеевич, взбешенный этой улыбкой.
– Но покуда ваши слова имели именно этот характер, – заметила Стефания.
– Я очень слаб, мне тяжело объясняться стоя, – произнес с одышкой Обносков и с злобной иронией прибавил:– Я сяду, хотя вы, кажется, и не желаете этого.
– Мне совершенно все равно, – равнодушно сказала Стефания и первая опустилась в кресло.
Обносков тоже сел. Оба помолчали. Он измерял ее яростными глазами, она же смотрела просто и невозмутимо спокойно – казалось, что ей очень удобно сидеть на мягком кресле и слушать гостя. Так как Стефания не изъявляла никакого желания начать беседу, то ему снова пришлось заговорить первому.
– Вы должны отчасти знать, – начал гость, – что у моего покойного дяди, кроме меня, прямого наследника, было две сестры. У этих женщин нет ничего, они почти нищие. Вся их надежда заключалась в помощи брата и в тех деньгах, которые могли достаться им после его смерти. Состояние дяди оказалось, против всяких ожиданий, гораздо менее, чем мы думали. Я не стану упрекать в чем-нибудь вас, хотя я знаю, что вы были главной причиной, уменьшившей состояние дяди. Но этого не поправишь… После его смерти осталось имущества столько, что если уплатить вам деньги по взятому вами векселю, то в остатке получится почти нуль; если же вычесть из этого остатка следующую мне часть, то сестрам покойного достанется просто несколько рублей.
По лицу Стефании скользнула едва заметная усмешка при упоминании об этом вычете законной части Алексея Алексеевича из имущества, равняющегося нулю.
– Эти две несчастные женщины, плохо образованные, не привыкшие к труду, – продолжал гость, – останутся нищими. И причиной этого будете вы. Загляните в свою совесть. Не должны ли пробудиться там стыд и раскаяние. Вы – любовница, извините за название, но вы добровольно принимали его, живя с дядей; ваши дети – незаконнорожденные, – чьи они – это не наше дело, – и вы берете деньги, грабите их у законных наследников, пуская последних по миру. Это такое позорное преступление, это такой несмываемый грех, перед которым человек не может не краснеть в своей душе.
Стефания спокойно полулежала в кресле и упорно продолжала молчать.
– Вы, кажется, хотите сыграть со мною комедию, – раздражился Обносков, – хотите отмолчаться, вывести меня из терпения и выгнать вон своим молчанием?
– Что же я буду вам отвечать? – снова спокойно спросила Стефания. – Вы опять выражаете только свои мнения, я их слушаю. Ваше дело такого рода, что вам приходится ограничиться именно одною этою ролью. Вы понимаете, что другого исхода для вас нет.
– Вы так думаете-с? – едко спросил Обносков, разозленный тем, что Высоцкая сразу поняла и бесплодность его разговоров, и характер его роли. – Но положим, что я только и могу делать в этом деле одно – высказывать свои мнения. В таком случае, мне хотелось бы слышать ваше мнение.
– Мое мнение высказано гораздо раньше вашего, – равнодушно ответила Стефания.
– Да вы всё молчали! – увлекся Обносков и не сразу сообразил сущность ответа Стефании.
– Да, теперь я молчала, потому что высказалась уже прежде, подав ко взысканию вексель, – улыбнулась Высоцкая.
Обносков позеленел и, вскочив с места, заходил по комнате.
– А! Так вы смеетесь над нами! – заговорил он в гневе. – Прекрасно! Вы думаете, что мы так оставим это дело? Вы полагаете, что мы не станем требовать судом своих денег? Нет-с, я последний грош отдам, чтобы показать вам, что у нас любовницы и незаконнорожденные дети не могут ни при каких условиях грабить законных наследников. Вы думали, что вы нашли выход обойти закон? Вы хотели насмеяться над этим законом, жили без венчанья с человеком, грабили его, чтобы заставить общество поклоняться вам и уважать вас за деньги; дураки даже называли вас, любовницу, женою этого человека; потом вы вынудили его дать вам вексель, и теперь вы опять хотите торжествовать, пуская по миру законных наследников и показывая всем, что и разврат может торжествовать над честностью и беззаконие над законностью. Но вам этого не удастся, слышите вы, не удастся!
Обносков, весь покрытый потом, искривленный от злобы, опять бросился на стул и тотчас же вскочил снова.
– Кто же вам мешает действовать судебным порядком, а не раздражать себя кричаньем здесь? – почти с участием спросила Стефания своего измученного гостя.
Гость сжал кулаки и снова тяжело опустился на стул, облокотившись на стол и стиснув голову руками.
Стефания неторопливо встала и позвонила. Вошел Матвей Ильич.
– Матвей Ильич, подайте господину Обноскову воды, – обратилась она к старику и, тихо наклонив голову, прошла мимо гостя в другую комнату.
Матвей Ильич подал воду. Обносков молча выпил. Теперь он был похож на ослабевшего ребенка. Его можно было заставить делать что угодно.
– Прикажете нанять извозчика? – спросил Матвей Ильич довольно мягким голосом и с невольным сожалением покачал головой, глядя на это вдруг осунувшееся лицо с мутными глазами.
– Да… ехать… больше нечего делать… – бормотал Обносков, как пьяный. – Нужно было!.. – треснул он кулаком по столу, не докончив своей фразы.
Стефания, между тем, вошла в свою комнату, и ее лицо приняло вдруг озабоченный вид.
– Что с тобой, матушка? – спросил ее старший сын, знакомый читателю. Теперь он уже был студентом Технологического института.
– Надо будет съездить к Обносковым, – сказала она и потерла в раздумье свой лоб рукою.
– К Обносковым? – изумился сын.
– Да, к сестрам покойного твоего отца, – продолжала мать и потом прибавила каким-то тоном удивления:– Вообрази, они чуть не остались нищими. У отца оказалось совсем не такое большое состояние, как все думали. Надо будет успокоить этих несчастных женщин.
Сын помолчал.
– Матушка, – начал он нерешительно через минуту. – Должно ли и полезно ли помочь им? Они много сделали тебе зла.
– Что же? Мстить? – спросила мать с упреком в голосе.
– Нет, нет, – отрицательно покачал головою сын. – Но они вредные женщины.
– Они нищие и будут еще вреднее, если им не помочь, – промолвила мать. – Они привыкли держать себя чопорно, жить без труда и порядочно одеваться. Если у них не будет средств, они пустятся в разврат или станут обирать других, отнимая кусок хлеба у бедняков своими происками.
– Они и теперь отнимут хлеб у бедняков. Их долю ты могла бы отдать другим…
– Но я не могла бы тогда иметь влияния на них.
– Ты думаешь их исправить?
– Нет, но для сдерживанья их у меня будут в руках средства.
Сын замолчал.
– А я уж думал, – начал он снова уже веселым тоном, – что ты к этому подлецу хочешь ехать, – указал он на ту комнату, где был за минуту Алексей Алексеевич.
– Да, он подл и вреден, – с отвращением произнесла мать и потом весело засмеялась. – Глуп он невообразимо!
Сын тоже засмеялся и нежно поцеловал руку матери, точно благодаря ее за что-то.
В доме Алексея Алексеевича шла уже в это время суматоха. Хозяин был привезен домой совсем больным и с трудом дотащился до своей постели. Его била лихорадка, душил кашель, во всем теле чувствовалась непомерная слабость.
– Леня, голубчик, что с тобой? – всплеснула руками Марья Ивановна.
– Пошлите за доктором! Я умираю! Дышать трудно! – прошептал больной и закрыл глаза.
Марья Ивановна бросилась из комнаты, послала за доктором, выругала за неповоротливость кухарку и, захватив с вешалки из передней что-то из верхнего платья, кажется, салоп, бросилась в комнату сына. Здесь она прикрыла его принесенной теплой одеждой и снова побежала чем-то распоряжаться. Груня еще ничего не знала. Наконец приехал доктор, новые хлопоты, новая беготня. До ушей Груни достиг весь этот шум, она позвала горничную и спросила о его причине.
– Барин умирает-с! – отвечала горничная. Груня побледнела и поспешно отправилась в кабинет мужа.
– Поздно, поздно пожаловать изволили, – прошипела Марья Ивановна.
Груня вздрогнула.
– Как? – воскликнула она и бросилась к постели мужа. Он, тяжело дыша, спал.
Видя, что он жив, Груня с негодованием взглянула на Марью Ивановну, перепугавшую ее.
– Полюбуйтесь! Хорош? – шипела свекровь. – Вы всё довели его до этого. В семье-то радостей нет, так не поздоровеешь.
– Здесь не место ссориться, – шепотом заметила Груня. – Вам надо заботиться об его выздоровлении, а не добивать его огорчениями… Надеюсь, что эта потеря тяжелее всего отзовется на вас.
Груня вышла.
– Уж на ком же больше, как не на мне! – воскликнула Марья Ивановна, и вдруг ее воображению представилась возможность смерти Лени. Что тогда делать? Опять нищета, опять содержать студентов-жильцов, прокармливать себя подаяниями благотворителей? «Господи, спаси его и сохрани! Услышь материнские слезы», – шептала она, глядя на образ и мысленно сравнивая настоящее свое сытое довольство с пережитой нуждою. Ей стало страшно за свое будущее. Но мало-помалу она начала понимать, что ее настоящее довольство только отчасти и очень мало зависит от жалованья Лени, которое прекратится с его смертью; она начала сознавать, что главный источник этого довольства заключается в деньгах, выдаваемых отцом Груни, что часть этих денег стала бы выдаваться и ей после смерти сына, если бы она была в хороших отношениях с невесткой. Прошлого нельзя воротить, но можно управлять своими отношениями к людям в настоящем. Сойтись с невесткой, ухаживать за ней, подделываться к ней стало теперь целью Марьи Ивановны, Казалось ей, что все надо перенести, что надо кошке поклониться в ножки, только бы обеспечить свое будущее. Тяжелая, бессонная ночь прошла для нее у постели умирающего сына. Не менее тягостную ночь провела и Груня в своей комнате. Она не молилась, не плакала, подобно свекрови, она даже не содрогалась при мысли о смерти мужа. Нет, какое-то страшное чувство боязливой радости было в ее душе при мысли о смерти этого человека, и Груня даже не стыдилась этого чувства. Только теперь она поняла, что ее связь разорвана не только со свекровью, но и с мужем.
Однако у нее не стало сил не пойти в комнату этого чуждого ее сердцу человека. Она говорила себе, что надо ходить даже и за чужими больными, а тем более за теми, с кем нас связали законные узы брака.
– Голубчик, ангел мой кроткий, вот и вы пришли сюда, – воскликнула Марья Ивановна, встретив на другой день Груню в комнате Алексея Алексеевича.
Груня изумилась этому приветствию.
– Простите вы меня! – всхлипывая, говорила свекровь. – Наделала я вам в жизни неприятностей!.. Вспыльчива я, а вы сердиты, вы неуступчивы… Если бы вы хоть раз приласкались ко мне, так я бы ножки ваши целовала, как собачонка за вами бегала бы… Ведь я горя в жизни натерпелась много, меня жизнь испортила… Разве я виновата, что мой карактер таков?.. Забудьте вы все старое. У одра смертного люди сходятся, врагам прощают. А ведь это сын мой умирает, – зарыдала Марья Ивановна, – сын мой.
У Груни дрогнуло сердце, но она не шевелилась с места.
– Простите меня, грешную, глупую! – еще раз простонала Марья Ивановна и быстро поднесла к губам руку невестки.
– Что вы, что вы делаете! – закрыла лицо руками Груня и впервые зарыдала какими-то истерическими слезами. – Зачем это люди жить не умеют друг с другом, зачем они губят друг друга, когда и в их сердцах есть и любовь, и нежность! – восклицала она и тихо поцеловала свекровь.
Молодое, неопытное существо было растрогано, потрясено голосом матери, рыдающей у постели умирающего сына… Сыну не стало в эту минуту легче, но горячо любящая мать успокоилась: у нее явилась надежда избавиться от нужды даже и тогда, когда он помрет…
Настало затишье и перемирие в обносковском семействе. Все дружно хлопотали о выздоровлении больного, совещались, проводили вместе вечера, дружески говорили между собой, не скупились на поцелуи, и никто не думал заглянуть в свою душу и прямо спросить себя: изменилась ли хоть какая-нибудь существенная черта в их характерах и убеждениях? Полюбили ли они друг друга и может ли быть естественным этот мир, если ничто внутри примирившихся личностей не изменилось? Этих вопросов не делал никто: одни по расчету и подлости, другие по неопытности и доверчивости.