Текст книги "Скрытый дефект (СИ)"
Автор книги: Александр Колючий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Глава 24
Нина Федоровна
Она позвонила в среду вечером.
– Лёш. Я в пятницу приеду.
Я стоял в общаге посреди комнаты с телефоном у уха и не сразу нашёл, что ответить.
– Мам… А чего вдруг?
– Так Зинка в город едет, к дочери. На машине. Я с ней.
Пауза.
– Ты не хочешь, что ли?
– Хочу, – сказал я. – Конечно хочу.
– Я ненадолго. В воскресенье обратно, Зинка обратно повезёт. – Она помолчала. – Я тебе варенья привезу. И сала.
– Мам, у меня всё есть.
– Ага, – сказала Нина Фёдоровна. – Всё у него есть.
И положила трубку.
Я сел на кровать.
Три месяца я разговаривал с этой женщиной по телефону – четыре раза за три месяца, всего минут сорок в сумме. И каждый раз после разговора минут двадцать сидел и смотрел в стену.
А теперь она ехала.
И у меня было двое суток, чтобы придумать, как быть сыном женщине, которую я никогда в жизни не видел.
Я убирался всю ночь на четверг.
Это было довольно дико: человек, который через тринадцать суток должен выставить десять изделий на государственные испытания, в четыре утра отмывал потолок в общажной комнате.
Но я отмывал.
Содрал старые обои в прихожей, которые отходили кусками. Выскреб плиту. Вынес два мешка хлама, скопившегося за три месяца. Купил новую клеёнку на стол. Поменял лампочку в коридоре на общем этаже – она не горела с июля, и мимо неё все ходили три месяца.
В пятницу утром сходил на рынок и купил постельное бельё. Нормальное, в упаковке. У прежнего Лёхи был один комплект, застиранный до серости.
Потом посмотрел на свою комнату при дневном свете и понял, что всё это не помогло.
Двенадцать квадратных метров. Кровать, стол, два стула, шкаф, полка с книгами – единственное, что я за три месяца сюда добавил. Окно, за которым труба котельной. Общий коридор, общая кухня, общий санузел на восемь комнат.
Мужчина тридцати лет, начальник службы, три месяца получавший девяносто пять тысяч, живущий в общежитии коридорного типа.
Встретил я её на автовокзале в четыре дня.
«Нива» с областными номерами подъехала к остановке, задняя дверь открылась, и оттуда начали вылезать сумки.
Сначала сумки. Потом она.
Нина Фёдоровна оказалась невысокой, полной, в старом бордовом пальто и вязаной шапке. Лицо круглое, обветренное, с глубокими морщинами у глаз. Пятьдесят восемь лет.
Она увидела меня и остановилась.
И вот здесь была секунда, которую я боялся больше всего.
Потому что мать узнаёт сына не глазами.
Она смотрела на меня секунды три.
Потом сказала:
– Поправился.
И стала доставать вторую сумку.
Я подошёл и взял обе.
Они были неподъёмные.
– Мам, что тут?
– Картошка своя, – сказала Нина Фёдоровна. – Ты её в магазине покупаешь, поди?
– Покупаю.
– Ну вот.
В комнате она разделась и села на стул.
Осмотрела всё – потолок, окно, шкаф, полку с книгами, новую клеёнку.
– Чисто, – сказала она.
– Прибрался.
– Вижу, что прибрался. – Она сняла шапку и положила на колени. – Лёш. Тут же сыро.
– Нормально.
– Сыро, – повторила она. – У тебя в углу вон, гляди.
Я посмотрел. В углу за шкафом действительно темнело пятно – я его не замечал.
– Ты сколько тут живёшь?
Я замялся.
В том-то и дело, что я не знал.
То есть теоретически знал: в личном деле стояло, что Кузнецов А. М. проживает в общежитии с две тысячи девятнадцатого года. Но сказать это матери как своё воспоминание я не мог, потому что она бы спросила что-то уточняющее и я бы поплыл.
– Давно, – сказал я.
– Шесть лет, – сказала Нина Фёдоровна. – С тех пор, как из квартиры съехал.
Из какой квартиры?
Я не знал ни про какую квартиру.
– Ага, – сказал я.
Она посмотрела на меня.
Всё было так весь вечер.
Она говорила – я слушал и складывал.
Из её слов постепенно собиралась чужая жизнь, которую я носил на себе как чужое пальто.
Лёха Кузнецов родился в девяносто шестом, в райцентре, в семи километрах от того села, где Нина Фёдоровна жила сейчас. В графе «отец» стоял прочерк.
Мать работала – сначала в городе, потом, когда Лёхе было три, вернулась в район, в совхоз, потом совхоза не стало, потом в школьной столовой, потом в магазине.
Лёха учился нормально, но без интереса. После девятого пошёл в ПТУ номер двенадцать, в город, на слесаря – потому что было общежитие и потому что больше никуда не хотел.
В двадцатом устроился на «Металлург», сборщиком.
В двадцать первом снял с кем-то квартиру. Через два года съехал обратно в общагу.
В двадцать втором получил первый выговор.
– Ты на Наташку сильно обиделся тогда, – сказала Нина Фёдоровна, разбирая сумки.
Я молчал.
– Я тебе говорила: не в ней дело. – Она выкладывала на стол банки. – Она девка неплохая. Просто ей тогда двадцать три было, а ты сидел и ничего не хотел.
– Ага.
– Ты и правда ничего не хотел, Лёш, – сказала она, не поворачиваясь. – Я ж помню, как ты в девятнадцать пришёл с завода первый раз и говорил: мам, я там ничего не понимаю, там никто ничего не объясняет, мне дали и сказали делай.
Я замер.
– Ты полгода ходил, – продолжала Нина Фёдоровна. – А потом перестал говорить. Просто ходил и всё. И вот с этого началось.
Она поставила последнюю банку.
– А теперь вон, начальник.
Я не стал её поправлять.
Ужинали мы её едой.
Она привезла варёную картошку в банке, сало, солёные огурцы, варенье – три литра – и домашний хлеб, завёрнутый в полотенце.
Я ел и думал, что это уже третий человек в этой жизни, который кормит меня своей едой, потому что считает, что я сам не прокормлюсь: Петрович, Женя со своим термосом и теперь она.
– Лёш.
– М?
– Ты не пьёшь?
Она спросила это, глядя в тарелку.
– Не пью, мам.
– Совсем?
– Совсем. С июля.
Она положила вилку.
– Точно?
– Точно.
Нина Фёдоровна подняла голову, и я увидел, что у неё глаза мокрые.
– Ты не ври, – сказала она. – Ты мне не ври, я лучше знать буду.
– Я не вру.
Она долго на меня смотрела.
Потом кивнула и снова взяла вилку.
– Ну и слава богу, – сказала она. – Я тебе тогда в трубку не поверила. Думала, чего не сказать по телефону-то.
Ночью я не спал.
Она спала на кровати – я застелил новым бельём, – а я на полу, на двух одеялах, и слушал, как она дышит.
И думал про то, что делаю самую подлую вещь в своей жизни.
Не про завод. Про завод было понятно: я ошибся, меня сняли, я исправляю.
А вот это было другое.
Эта женщина приехала к сыну. Она везла ему картошку из своего огорода, сало, которое солила сама, и варенье, которое варила в августе, думая про него. Она два дня смотрела ему в лицо.
А сына не было.
Он умер где-то между июлем и августом – не физически, а как-то иначе, так, что этого не объяснить ни одному человеку на земле. И в его теле сидел шестидесятичетырёхлетний мужик, который в это же самое время умер по-настоящему, на четвёртом этаже заводоуправления, и теперь ел её сало и называл её мамой.
Я лежал на полу и думал: а что было бы, если бы я сказал правду?
Ответ был очевидный. Она бы решила, что сын сошёл с ума. Она бы плакала, она бы потащила меня к врачам, она бы жила с этим до конца.
Значит, правду нельзя.
А ложь – можно?
Она пошевелилась на кровати.
– Лёш.
– Что, мам?
– Ты спишь?
– Сплю.
Она помолчала.
– Ты в детстве так же, – сказала она. – Всё «сплю, сплю», а сам до трёх часов лежишь и в потолок смотришь. Я, бывало, зайду – а у тебя глаза открытые.
Я лежал на полу в темноте.
– Ты о чём думаешь-то? – спросила Нина Фёдоровна.
– О работе, мам.
– Опять врёшь, – сказала она спокойно. – Ну ладно. Не хочешь – не говори.
И повернулась к стене.
Через пять минут она уже спала.
А я лежал и думал, что за три месяца меня раскусили ровно три человека: Резников, который просчитал, Самохин, который догадался, и эта женщина, которая просто знала, что сын врёт, когда говорит «сплю».
В субботу мы ходили по городу.
Ей хотелось посмотреть, и я водил.
Мы дошли до проходной «Металлурга» – она постояла, посмотрела на бетонный забор и на плакаты, и ничего не сказала.
Прошли мимо ЖК «Мечта рабочего». Голограмма на фасаде в дневном свете была едва видна.
– Дорого небось, – сказала Нина Фёдоровна.
– Дорого.
– А ты бы взял.
– Мам, я в общаге нормально.
– Ты в общаге шесть лет, – сказала она. – Лёш, тебе тридцать. Ты в общаге тридцать лет проживёшь, а потом тебе пятьдесят будет.
Она остановилась и посмотрела на оранжевые дома.
– Я тебе денег дам, – сказала она.
– Мам.
– У меня есть.
– Мам, у тебя пенсия двенадцать тысяч.
– У меня есть, – упрямо повторила она. – Я с девяносто шестого откладываю.
И вот тут у меня внутри что-то сдвинулось.
С девяносто шестого.
Женщина тридцать лет откладывала деньги, живя на двенадцать тысяч в месяц, для сына, который шесть лет не звонил.
– Мам, – сказал я. – Слушай меня внимательно.
Я достал конверт.
Я приготовил его накануне и носил с собой весь день, потому что не знал, когда и как отдать.
Там было двести тысяч. Всё, что у меня осталось после квартальной, после паяльной станции, после надфилей и после двух поездок в Екатеринбург.
– Это тебе.
Она посмотрела на конверт и отодвинула руку.
– Ты что.
– Бери.
– Лёша, у тебя самого…
– У меня оклад, – сказал я. – Мам. Там крыша над сенями течёт. Возьми и почини крышу.
Она стояла на улице возле ЖК «Мечта рабочего», в старом бордовом пальто, и смотрела на конверт.
– Двести? – спросила она.
– Двести.
– Это сколько ж ты…
– Столько и получаю.
Она взяла.
И заплакала – молча, не закрывая лица, просто стояла и плакала, держа конверт двумя руками.
– Мам.
– Ничего, – сказала она. – Ничего, Лёш. Это я так.
Вечером в субботу мы сидели за столом и пили чай.
И вот тогда это и случилось.
Она рассказывала про соседку, у которой сын в Сургуте, и как-то по касательной вышла на то, что в девяностых сама жила в городе.
– Я ведь тут работала, – сказала она.
Я поднял голову.
– Где?
– Да на твоём же. На «Металлурге».
Я очень медленно поставил чашку.
– Я не знал.
– Так ты и не мог знать, ты маленький был. – Она помешивала чай. – С девяносто третьего по девяносто седьмой. В заготовительном, комплектовщицей.
Заготовительный. Тот самый, где в девяносто пятом складывали ящики без маркировки. Тот самый, в котором в июле мы с Марком Борисовичем нашли задел.
– Четыре года, – сказал я.
– Четыре. – Она отпила. – Тяжело было. Зарплату не платили по полгода, талонами давали. Я в девяносто седьмом уехала.
– Почему?
Нина Фёдоровна помолчала.
– Так с тобой на руках.
Я считал.
Девяносто шестой. Она уехала в девяносто седьмом.
– Мам, – сказал я осторожно. – А отец?
Это был самый рискованный вопрос за три месяца. Я задал его и сразу пожалел.
Потому что если Лёха знал ответ, я сейчас палился.
Но она не удивилась.
– Ты опять, – сказала она устало.
Значит, спрашивал. Значит, не знал.
– Я тебе двадцать раз говорила: не надо тебе это.
– Мам.
– Лёша. – Она поставила чашку. – Ну что тебе с этого? Ну был человек. Хороший был человек, между прочим. Из технологов, с четвёртого цеха.
Из технологов. С четвёртого цеха.
Я сидел за столом в общаге и чувствовал, как у меня очень медленно, очень холодно идёт вдоль позвоночника.
– И что? – спросил я.
– И ничего. – Нина Фёдоровна смотрела в чашку. – Женатый был. Двое детей. Я знала, я не дура.
Она пожала плечами.
– Я ему и не говорила ничего. Уехала, и всё.
– То есть он не знал?
– Не знал, – сказала она. – И не надо было ему знать. У него своя жизнь, у меня своя.
Она подняла голову.
– Ты чего побледнел?
– Ничего, – сказал я. – Душно.
Я встал и открыл форточку.
За окном была ноябрьская темнота и труба котельной, и на трубе мигал красный огонёк.
Я стоял у окна спиной к ней и держался за подоконник.
Из технологов. С четвёртого цеха. В девяносто шестом.
В девяносто шестом я был старшим технологом четвёртого цеха завода «Металлург».
Мне было тридцать четыре. У меня была жена Таня и двое детей.
Я не помнил её лица.
Вот что было самое страшное. Я стоял у окна в общежитской комнате и пытался вспомнить комплектовщицу из заготовительного по имени Нина – и не вспоминал.
Их через цех проходили сотни. Я знал по имени бригадиров, мастеров, кладовщиц, людей из ЦЗЛ. А комплектовщиц из заготовительного – нет.
Может быть, это была не я.
В четвёртом цеху в девяносто шестом работали и другие технологи. Старший был один – я. Но были ещё цеховые, были из бюро, был Самохин, который тогда только пришёл.
Может быть, кто угодно.
Я очень хотел, чтобы это был кто угодно.
– Лёш, – сказала за спиной Нина Фёдоровна. – Ты чего там стоишь?
– Сейчас.
Я закрыл форточку и вернулся к столу.
– Мам, – сказал я. – А как его звали?
Она посмотрела на меня.
– Вот этого я тебе не скажу, – сказала она. – Извини. Это я одна знаю и одна унесу.
И всё.
Она больше про это не говорила ни слова – ни в тот вечер, ни утром в воскресенье, ни когда я провожал её к «Ниве».
Уехала она в час дня.
Зинка с областными номерами просигналила у подъезда, Нина Фёдоровна вышла с пустыми сумками – она их все оставила мне, – и мы постояли у машины.
– Ты звони, – сказала она.
– Буду.
– Не «буду», а звони. Раз в неделю.
– Раз в неделю.
Она постояла.
И вот тут она сделала то, от чего я едва не сломался.
Она подняла руку и поправила мне воротник куртки.
Обычным материнским движением, которое делают, не задумываясь.
– Худой всё равно, – сказала она. – Ты ешь.
– Ем.
Она села в машину.
И уехала.
Я стоял у подъезда минут десять после того, как «Нива» скрылась за поворотом.
Она не спросила ни разу.
Вот что я понял, стоя там.
Она два дня прожила в моей комнате и ни разу не спросила, почему я, начальник службы, который три месяца назад по телефону рассказывал про повышение, сейчас приходит с работы в восемь вечера с руками в металлической пыли.
Она видела руки. Она видела рабочую куртку. Она видела, что я ухожу в шесть утра и прихожу в темноте.
И ничего не спросила.
Потому что если бы спросила – мне пришлось бы отвечать, и я бы сказал, что меня сняли.
Она это понимала лучше меня.
Тринадцать суток до государственных испытаний.
В комнате пахло чужим домом – яблоками, печкой и полотенцем, в котором был завёрнут хлеб.
Я сел за стол, отодвинул банки и достал блокнот.
«Замечания к системе входного контроля. Взгляд снизу. Пункт двадцатый».
Глава 25
Заместитель
Резников вызвал меня в понедельник, десятого ноября, в восемь утра.
Вызвал через мастера участка – не звонком, не по громкой связи, а запиской, потому что у слесаря пятого разряда Кузнецова А. М. не было допуска в административный корпус и его надо было проводить.
Провожал меня Ерёмин лично.
– Алексей Михайлович, – сказал он в лифте, жуя жвачку. – Разовый пропуск оформил на два часа. Если задержитесь – позвоните, продлю.
– Спасибо.
– Да не за что. – Он смотрел на табло этажей. – Поздравляю, кстати.
– С чем?
Он улыбнулся.
– Ну, вас же не просто так наверх зовут.
Кабинет первого заместителя генерального директора за неделю не изменился.
Тот же кофе, те же кожаные кресла, тот же бесшумный кондиционер.
Резников сидел за столом и читал что-то с планшета. Он не встал и руки не подал.
– Садитесь.
Я сел.
– Ситуация следующая, – сказал он, откладывая планшет. – Прогон закончен. Из двухсот двадцати четырёх плат к установке допущены семьдесят девять. Сто сорок пять в изоляторе.
– Я знаю.
– Знаете. – Он посмотрел на меня. – Знаете вы это, Алексей Михайлович, потому что четыре вечера подряд нелегально ходили в первый корпус через чёрный ход, не имея допуска.
Я молчал.
– Ерёмин доложил мне в пятницу, – сказал Резников. – Он ведёт журнал прохода через служебные входы, там стоят датчики. Я приказал не давать этому хода.
– Спасибо.
– Не за что. – Он сцепил пальцы. – Теперь по делу. Красько провела прогон и разработала методику. Методика согласована военной приёмкой. Она справилась.
– Она отлично справилась.
– Согласен. – Резников выдержал паузу. – А теперь скажите мне как специалист: она вытянет ближайшие десять суток?
Я подумал.
Подумал честно, потому что вопрос был не риторический.
– Нет, – сказал я.
– Обоснуйте.
– Обратная сборка двадцати бортов, – сказал я. – Это семь суток в две смены при полной загрузке участка. Параллельно приёмка третьей партии – она приходит четырнадцатого, это ещё тысяча двести плат, и их надо прогнать по новой методике. Параллельно предъявительские испытания на каждый борт – а это очередь в испытательную лабораторию. Параллельно подготовка документации к государственным испытаниям: паспорта, протоколы, ведомости комплектации.
Я загибал пальцы.
– Четыре потока, которые надо состыковать по времени. Это не диагностика. Это организация.
– И Красько этого не умеет.
– Красько блестящий диагност, – сказал я. – Она видит в изделии то, чего не вижу я и не увидит никто на заводе. Но она не умеет строить поток. У неё сейчас четыре человека и семь параллельных задач, и она пытается делать их все сама, потому что не умеет отдавать.
Резников чуть улыбнулся.
– Знакомо звучит?
– Знакомо, – сказал я. – Я так делал в сентябре.
Он встал и прошёлся до окна.
– Хорошо, – сказал он. – Теперь я скажу.
Он повернулся.
– Ваше отстранение – это решение заказчика, и я его не отменю. Дементьев сказал: до окончания государственных испытаний вы не исполняете обязанности начальника службы. Это прямая формулировка, и обходить её я не буду.
– Понимаю.
– Но в приказе Дементьева нет ни слова о том, что вы не можете работать в службе на другой должности.
Я поднял голову.
Резников вернулся к столу и достал из папки лист.
– Проект приказа, – сказал он. – Кузнецов Алексей Михайлович переводится на должность заместителя начальника службы входного контроля критических узлов.
Он положил лист передо мной.
– Условия. Первое: начальник службы – Красько Евгения Павловна. Не исполняющая обязанности – начальник. Я вчера подписал ей постоянный приказ.
– Хорошо.
– Второе: вы подчиняетесь ей. Не «формально числитесь», а подчиняетесь. Она ставит задачи, вы исполняете.
– Хорошо.
– Третье. – Он постучал пальцем по листу. – Право решающей подписи на актах входного контроля остаётся за ней. Вы имеете право ставить партию в изолятор. Вы не имеете права выпускать партию в производство и возвращать её поставщику. Это делает она.
Я читал текст приказа.
Там всё было именно так, как он сказал.
Заместитель начальника службы. Оклад восемьдесят две тысячи – на тринадцать меньше, чем было. Право изолятора без права выпуска.
Через десять недель после того, как я эту службу создал.
– Алексей Михайлович, – сказал Резников. – Я понимаю, как это выглядит.
– Как это выглядит?
– Как унижение.
Я положил лист.
И вот здесь я должен сказать честно, потому что иначе всё это не имеет смысла.
Мне было плохо.
Не обидно – плохо, физически. Я сидел в кожаном кресле, читал приказ и чувствовал под рёбрами тяжесть, ту самую, знакомую, которая в прошлой жизни у меня появлялась перед скандалом на планёрке.
Сорок лет я был старшим. Сорок лет – плюс эти три месяца.
Я ни разу в жизни не подчинялся человеку моложе себя на тридцать семь лет.
– Я подпишу, – сказал я.
Резников поднял бровь.
– Так быстро?
– А чего тянуть?
– Обычно в таких случаях просят подумать до завтра.
– Аркадий Ильич. – Я взял ручку. – Десять суток. Если я буду думать до завтра, останется девять.
Я расписался.
Резников забрал лист и убрал в папку.
– Хорошо, – сказал он. – Теперь неофициально.
Он сел напротив, не за стол, а в соседнее кресло.
– Вы знаете, почему я это сделал?
– Потому что вам нужен поток.
– Это первое. – Он кивнул. – Есть и второе.
Он помолчал.
– Третьего ноября вы встали на совещании и доложили о собственной ошибке. Я вас накануне просил этого не делать. Я привёл вам четыре аргумента, и все четыре были верные, и вы их все приняли, и всё равно сделали по-своему.
– Было.
– Я после того совещания двое суток думал, – сказал Резников. – И пришёл к выводу, который мне не понравился.
– Какому?
– Что я бы так не сделал.
Он сказал это ровно, без всякой театральности, как констатируют показание прибора.
– Я двадцать пять лет в этом бизнесе, Алексей Михайлович. Я умею считать риски лучше всех на этом заводе. И вот я посчитал ваш ход и получил, что он проигрышный по всем параметрам: вы потеряли должность, дали козырь холдингу, подставили директора.
Он посмотрел на меня.
– А потом я посчитал ещё раз, с другим горизонтом. И получил другое.
– Что получили?
– Что если бы вы промолчали, то в декабре, когда завод получит третью партию от нового поставщика, мы бы проверяли её по вашей старой методике, – сказал Резников. – И я бы за неё отвечал. Снова.
Он встал.
– Я не прощаю ошибок, Кузнецов. Это правда, и вы её знаете. Я покупаю людей, которые их признают. Они дешевле и надёжнее.
– Дешевле?
– Разумеется. – Он впервые за разговор усмехнулся. – Человек, который сам себя снял с должности, не требует прибавки.
Женя узнала о приказе от меня.
Я пришёл в лабораторию в десять, уже с новым пропуском – Ерёмин оформил за полчаса, с той же вежливой улыбкой, – и положил копию приказа на её стол.
Она прочитала.
Потом подняла голову.
– Вы понимаете, что это идиотизм?
– Не понимаю.
– Вы создали службу. Вы её начальник. Я у вас работаю два месяца.
– Женя. – Я сел напротив. – Я эту службу создал и завалил первую же партию. Вы за две недели написали методику, которая её ловит. Какой тут идиотизм?
– Такой, что вас сняли, а не меня.
– Меня сняли правильно, – сказал я. – Дементьев объяснил мне это в кабинете директора, и он прав от первого до последнего слова. Если приёмку ведёт человек, который однажды решал не по физике, любая проверка это заметит. Это не наказание. Это гигиена.
Она молчала.
– И ещё, – сказал я. – Есть вещь, которую вы, может быть, не заметили, а я заметил.
– Какая?
– Вы за эти две недели ни разу не спросили у меня разрешения.
Женя нахмурилась.
– В каком смысле?
– В прямом. Вы принимали решения сами: какой профиль ставить, какую выборку брать, что делать с четырьмя платами из «хороших» групп. Вы мне докладывали как факт, а не спрашивали как у начальника. И при этом вы четыре вечера гоняли меня как подсобника – пили, сверли, переделай.
Я развёл руками.
– То есть фактически вы уже были начальником службы. Приказ просто это догнал.
Она смотрела на меня секунд пять.
– Ладно, – сказала она.
В пятый раз за три месяца.
Но в этот раз оно прозвучало иначе.
Первая задача, которую она мне поставила, была в тот же день, в половине первого.
– Алексей Михайлович.
– Слушаю.
– У меня четыре потока и они не стыкуются. – Она развернула ко мне лист, исчирканный стрелками. – Обратная сборка, приёмка третьей партии, предъявительские в ИЛ и документация. Я третий день пытаюсь это уложить в график и не могу.
Я посмотрел на лист.
Это был честный, добросовестный и совершенно безнадёжный документ. Она пыталась нарисовать все четыре потока последовательно, и у неё получалось двадцать три дня вместо тринадцати.
– Дайте карандаш, – сказал я.
Я перечертил за сорок минут.
– Смотрите. Первое: вы сейчас пытаетесь сначала принять третью партию, а потом собирать. Так нельзя, потому что борта надо начинать собирать сегодня, а партия придёт четырнадцатого.
– А из чего собирать?
– Из семидесяти девяти, которые уже прошли прогон. – Я обвёл цифру. – Семьдесят девять плат – это семьдесят девять бортов. Нам нужно десять. Мы полностью закрываем потребность прямо сейчас, из того, что лежит на столе.
Женя моргнула.
– Я об этом не подумала.
– Вы считали всю партию, а надо считать потребность. Десять бортов на испытания – это десять контроллеров, десять модулей телеметрии, десять инерциальных блоков и сорок регуляторов.
Я зачеркнул половину стрелок.
– Второе. Третья партия к испытаниям вообще не нужна. Её принимаем спокойно, в фоне, по нормальной процедуре, без гонки. Она пойдёт на серию в декабре.
– А если Дементьев спросит?
– Дементьев спросит про десять бортов, а не про склад.
Я нарисовал заново.
– Третье. Предъявительские в ИЛ – узкое место, у них одна камера полунатурного моделирования и три часа на борт. Десять бортов – тридцать часов. Значит, надо договариваться о второй смене в лаборатории, иначе они физически не успеют.
– Иван Андреевич не согласится.
– Согласится. – Я отложил карандаш. – Я схожу.
Женя посмотрела на новый график.
Десять дней. Всё влезало. С запасом в сутки.
– Как вы это сделали? – спросила она.
– Убрал из плана то, что не нужно для задачи, – сказал я. – Вы пытались сделать всё. Я так в сентябре делал, помните, чем кончилось.
Она долго смотрела на лист.
Потом сказала:
– Я поняла, почему Резников вас вернул.
Иван Андреевич согласился на вторую смену.
Не сразу – он полчаса объяснял мне, что у него люди, график, отпуска и что лаборатория и так работает на пределе.
Я слушал не перебивая.
А потом сказал:
– Иван Андреевич. Я прошу не за службу. Я прошу лично.
– В смысле?
– В июле я вас публично размазал по стенке из-за дубовой медной прокладки, – сказал я. – При военпреде, при вашем начальнике ОТК, при всех. Вы были виноваты, но я это сделал неправильно: я мог отвести вас в сторону и сказать наедине.
Начальник испытательной лаборатории молчал.
– Я за это извиняюсь, – сказал я. – С опозданием на четыре месяца.
Иван Андреевич снял очки и потёр глаза.
– Да ладно, – сказал он. – Я тогда действительно проспал.
– Проспали. Но я мог иначе.
Он помолчал.
– Вторую смену дам, – сказал он. – С четверга. Но учтите: у меня Люба с ребёнком, она до восемнадцати, я её не поставлю.
– Не надо Любу. Достаточно двоих.
Вечером в лабораторию зашёл Марк Борисович.
Он принёс аттестационные документы на второй стенд – паспорт, протокол первичной аттестации, свидетельство, – и положил их Жене на стол.
– Держи, дочка. Всё по форме, комар носа не подточит.
– Спасибо, Марк Борисович.
– Не за что. – Он снял очки и начал протирать. – Я, между прочим, за эти две недели узнал слов больше, чем за предыдущие сорок лет. Гермоввод. Пульсации. Деградация быстродействия.
Он водрузил очки обратно и посмотрел на меня.
– Лёша, выйдем.
Мы вышли в коридор первого корпуса.
Там было пусто и гулко, горела каждая вторая лампа.
– Ты приказ подписал? – спросил метролог.
– Подписал.
– Заместителем.
– Заместителем.
Марк Борисович покивал.
– Я тебе одну вещь скажу и пойду, – сказал он. – В семьдесят шестом году меня понизили. Был начальником бюро, стал старшим инженером. За то, что я аттестовал прибор, который потом не сошёлся на межлабораторных сличениях.
– И?
– И я полтора года ходил старшим инженером и всех ненавидел, – сказал старик буднично. – Начальника, который меня понизил. Того, кого посадили на моё место. Комиссию. Себя, кстати, тоже – но себя меньше всех, себя я как-то умел оправдывать.
Он засунул руки в карманы халата.
– А через полтора года меня вернули. И знаешь, что я понял?
– Что?
– Что эти полтора года я профессионально простоял на месте. – Он посмотрел на меня поверх очков. – Я не научился ничему, потому что всё это время был занят обидой. Она, Лёша, очень трудоёмкая штука. Она целиком занимает человека.
Он пошёл по коридору.
– А ты за две недели у верстака двадцать пунктов написал, – сказал он, не оборачиваясь. – Я у Красько в блокноте видел, она четыре из них мне на аттестацию приносила.
Он дошёл до поворота.
– Вот и вся разница между нами, старый ты чёрт.
И скрылся.
Я постоял в пустом коридоре.
«Старый ты чёрт».
Он сказал это машинально, тем небрежным тоном, каким говорят присказку.
И ушёл, не заметив.
А я стоял и думал, что это уже четвёртый человек, который что-то такое чувствует и проговаривает, сам не понимая.
Домой я в тот день шёл пешком через весь город.
Полтора часа по ноябрьской слякоти.
Мне надо было подумать.
Я думал вот о чём.
В сентябре у меня была должность, печать, полный объём полномочий, четыре миллиона двести оборудования и приказ по заводу, разграничивающий службы.
И я за два месяца завалил партию, уронил борт и получил отстранение.
В ноябре у меня нет печати, нет права выпускать партию, нет подчинённых и оклад на тринадцать тысяч меньше.
И за три дня я разгрузил график на десять суток, выбил вторую смену в испытательной лаборатории и написал двадцать пунктов замечаний, которых не видел из кабинета.
Из чего следовал вывод, который мне очень не нравился.
Всё, что я умею по-настоящему, никак не связано с должностью.
А всё, что я делал неправильно, было связано с ней напрямую: я принимал решения, исходя из того, как они отразятся на моей ответственности, а не на изделии.
Десять суток до государственных испытаний.
Семьдесят девять плат прошли прогон.
И третьего ноября на совещании Дементьев сказал, что через год, если всё сложится, он про мой доклад вспомнит.
Год – это долго. У меня было десять суток.




























