Текст книги "Гойя"
Автор книги: Александр Якимович
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Тут имела место двусмысленность и насмешливая размытость явлений. Крупнейший в тогдашней Испании мастер гравюры Хуан де ла Крус Кано-и-Ольмедилья издал двухтомный сборник с изображениями испанских костюмов. В 1788 году вышел второй увесистый том. Глаза разбегаются от содержащегося там богатства и многообразия. Мы встретим в знаменитом сборнике обширную панораму разных мод, манер, обличий и повадок обитателей всей Империи – от Неаполя до Лимы, от баскских нарядов и утвари до андалусских платьев и камзолов, креольских плащей и шляп. Это в высшей степени познавательный сборник. Оказывается, женский и мужской наряд Канарских островов был решительно не похож на костюмы кастильских испанцев. Кастильцы не потерпели бы, чтобы их по внешнему виду смешивали с арагонцами или эстремадурцами. Аргентинский гаучо ощущал себя решительно несходным с перуанским пастухом или кубинским рыбаком. В те времена они все были испанцами – национальное самоопределение появляется в повестке дня уже позднее.
С одной стороны, сборник Кано-и-Ольмедильи имел сугубо энциклопедический и просветительский характер: это было учебное пособие по изучению нравов и культурных проявлений своей обширной и разноликой страны. С другой стороны, само это предприятие имело характер правительственного заказа, идеологический оттенок патриотической гордости. Вот ведь мы какие! Вот наши люди – такие интересные, такие разнообразные, такие неисчерпаемо увлекательные! Наш мир богат и самодостаточен. И в нашем мире повадки и ухватки, речи и манеры плебея – это образец и мерка для высших классов, и они гордятся тем, что похожи на нас. И этот разнообразный мир – это наш мир, там бурлит наша воля и энергия, там раздаются наши ритмы, рождаются наши мелодии и наши краски, столь резко отличные от дистиллированных художественных средств культурной Европы.
Вот гитара Севильи, фанданго и болеро. Вот барабаны Кубы. Вот арагонская хота. Наши тореадоры и наши махи. Наши сарсуэлы, плутовские романы и пр. Вот чем гордится испанский мир. Академии, консерватории, салоны цивилизованной Европы могут отдыхать. Им такое не по зубам.
Этнография замечательного художника-графика – это такая же двуединая вещь, как и коррида, и охота, и массовый уличный театр. Тут вам и элемент национальной культуры, и орудие вольнодумцев, и отчасти противовес придворным тенденциям «высокого искусства». И даже, если угодно, залог какой-то новой культуры, нового языка и новой живописи и новой литературы, которые расцветут в будущем в странах бывшей Империи. От Барселоны до Буэнос-Айреса, от Мехико до Гибралтара.
Испанские «просвещенцы» никогда не могли выработать однозначного отношения к народной культуре Испании, к этому многоликому комплексу быта, пения и танца, костюма и нравов. Европейски воспитанный Гаспар де Ховельянос, образованнейший правовед и яркий публицист, кумир Гойи и его друзей, обличает дикость своих соотечественников, любителей корриды и массовых развлечений. В своём «Меморандуме о благопристойности зрелищ и публичных развлечений, а также об их происхождении в Испании» он пишет: «Что являют собой наши танцы, как не жалкое подражание распущенным и непристойным пляскам самой низкой черни? У других наций боги и нимфы танцуют на подмостках, у нас – вульгарные молодчики и площадные бабы».
Но противники этого высокого вкуса не давали сбить себя с позиций. Талантливый и плодовитый Рамон де ла Крус начинал около 1750 года с классических пьес в духе Расина, но в те годы, когда в Мадриде стал утверждаться Гойя и когда разгорался спор между «европейцами» и «почвенниками», дон Рамон пустился во все тяжкие. Он выпустил в свет десятки фарсов, сюжеты и литературные свойства которых были описаны выше, и они вызвали настоящий фурор. Сайнете и сарсуэлы, в которых разбитные девчонки смеялись над чопорными дамами, лихие парни полагались не столько на воспитание, сколько на сноровку и острое слово, а также на подругу-наваху, переворачивали сознание. Аристотель, Расин и классический театр получали отставку. Условности и приличия отбрасывались.
Испанские сценические фарсы, то есть сайнете и сарсуэлы, были союзниками новоявленного искусства корриды – этого изощрённого и чудовищного праздника жизни и смерти.
Драматургия XVIII века, скажем это ещё раз, слаба. До бесконечности ставились комедии старого барочного театра. Новые жанры вроде сарсуэлы имели сомнительные литературные достоинства. Несмотря на это, испанский театр переживал свой, быть может, звёздный час. Дело в том, что сочинения драматургов – это не решающая часть жизни театра. Значение и смысл театра определяются уровнем игры актёров и актрис, сценических решений и постановочных находок.
Даже не знаю, каким способом показать сегодняшнему читателю остроту, пряность и неистовость того нового театра, который зарождался в Испании эпохи Просвещения. Сошлюсь на те догадки, которые сформулировал Хосе Ортега-и-Гассет в своей небольшой книжке, посвящённой Франсиско Гойе и его эпохе: «Начиная с 1760 года появляются сплошной чередой гениальные актрисы и блестяще одарённые актёры. Те и другие, за редчайшими исключениями, из простонародья. Актрисы не только декламировали – они были певицами и танцовщицами. И своим расцветом испанский театр обязан исключительно актрисам и актёрам, которые беспрерывно сменяли друг друга на подмостках до начала XIX века. Актрисам в особенности: обладая, по-видимому, блестящими природными данными, они дали миру одно из самых ярких проявлений того, чем может быть испанская женщина»[4]4
Ортега-и-Гассет X. Гойя и народное. М., 1991.
[Закрыть].
Экскурс. Ядрёная сарсуэла
Здесь автор этих строк собрался было процитировать соответствующие тексты и дать описание какой-нибудь мадридской театральной постановки второй половины или конца XVIII века, что-нибудь такое, чем увлекались современники Франсиско Гойи. Да и он сам был не прочь ходить на такие представления и написал портреты нескольких актрис. Известен замечательный портрет знаменитой волшебницы сцены Марии дель Росарио Фернандес, по прозвищу (или сценическому имени) Ла Тирана.
Но потом мне подумалось: не буду я испытывать терпение читателя учёными выкладками да цитатами. Лучше напомню о таких сюжетах, которые у нас всех самих на памяти. И не нужно для этого отправляться в Мадрид. Мы остаёмся в Москве.
Дело было тогда, когда наша идеология, старое государство и повелители его отправились в небытие, когда мы открывались внешнему миру и думали о новой жизни, надеясь на лучшее и удивляясь тому, какие гримасы, кукиши и другие фигуры показывает нам наша действительность. Однажды в моём доме на улице Сальвадора Альенде (такая улица есть в Москве, но не в Мадриде и не в Сарагосе) раздался звонок. На пороге стоял живописный тип, порождение бурного переходного времени. Он являл собою цыганистого молодого человека в странном одеянии. Из-под неопределённой хламиды виднелась белая рубашка с галстуком-бабочкой, а удивительного вида шляпа скрывала пышные тёмные патлы и оттеняла сверкающие глаза истинного артиста.
Тут оно и началось. Он вдохновенно пытался всучить мне что-то сомнительное – то ли бритву, которая сама бреет любую щетину на морде лица настоящего мужчины, то ли отвёртку, которая сама закручивает и откручивает шурупы без всяких усилий. Он приплясывал на месте и жестикулировал, как наэлектризованный, он размахивал руками и вдохновенно декламировал выученные где-то рекламные фразы с азартом, пылом и искренним желанием либо облапошить лоха, либо получить одобрение знатока и собрата. Нельзя было не залюбоваться.
Я залюбовался и сразу понял, что наш русский Бог послал мне в Москве чудо – новую сарсуэлу, в которой и я могу принять участие. И я тоже стал притопывать и прихлопывать и выкликать фразы, уместные в испанском сценическом фарсе. «Ой, не надо мне пудрить мозги, знаем мы ваши штучки!» – восклицал я примерно так, как учил своих актёров незабвенный Рамон де ла Крус в XVIII веке. В ответ мой гость предлагал мне ещё и всякую другую всячину. Он поводил плечами и рвал страсти в клочья. Он доверительно нашёптывал мне сокровенные секреты мужского счастья с бритвой и отвёрткой и восторженно вопил о чудесах технологии и товарообмена. Он сразу понял, что я ничего не буду покупать, но повеселиться не дурак. Такого ощущения живой жизни, уличной реальности, опасной истины как она есть, я с тех пор не ощущал. Не хватало только смурного небритого гитариста да двух отвязных девчонок, которые били бы в ладоши и покрикивали с андалусской хрипотцой.
Поскольку сюжет такого фарса прост и предсказуем, как пинок в театре Петрушки, то завершение интермедии было достойно её начала. На сцене появляется разгневанная женщина. Моя жена, услышавшая странный шум на лестнице, вышла к нам подбоченясь, с полотенцем на голове, как народная Немезида, накричала на вдохновенного продавца дребедени и решительно увела меня в дом за руку, захлопнув входную дверь перед носом цыгана и не понимая мой неудержимый хохот и то радостное возбуждение, в котором я находился. Я не мог разогнуться от смеха и держался за стены в экстазе. «Вы там выпили уже, что ли?» – вопросила она, не ведая о том, что именно такими репликами и должна заканчиваться настоящая ядрёная сарсуэла. Так родилась и запечатлелась в моей памяти эта импровизация из московской жизни смутного времени: столичный гуманитарий и разносчик-прощелыга приложились к бутылке и раздухарились на лестничной площадке. Занавес. Аплодисменты.
Дон Гаспар де Ховельянос осудил бы нас за эту, несомненно, варварскую и дикую сцену с участием двух обалдуев и рассерженной женщины. Мы с вами уже знаем, что Гойя преклонялся перед этим блестящим литератором и мудрецом, посещал его дом и внимал его речам и всё равно ведь ходил смотреть и корриду, и сарсуэлу, и сам пел куплеты в народном духе, притопывал и прихлопывал. Он заглядывал в заведение, которое именовалось «Манолерия», и там можно было послушать и самому исполнить самодеятельную интермедию. Сюжеты были известно какие: было там и про лукавого цыгана, продающего бритвенный прибор или кухонную посуду, и про недотёпу-мужа, которому наступила на ногу кобыла, а хромота вызвала подозрения ревнивой жены – и уж совсем потешно получается тогда, когда недотёпа-муж пытается сказать, что во всём виновата одна чёртова кобыла... Сюжеты и слова чаще всего пустые и даже дурацкие, а восторг и радость жизни – они настоящие.
Многие картины сорокалетнего Гойи похожи и сюжетами, и настроением на такие сарсуэлы из «Манолерии». Из мастерской художника выходят и сцены боя быков, и посудный рынок в Мадриде, и разговор живописного парня с дерзкой девушкой-махой на улице.
ЖИЗНЬ ПРОТОПЛАЗМЫ
Последние годы XVIII века – это, пожалуй, самый полнокровный период искусства Франсиско Гойи. Он в это время, как ни странно такое говорить, – стареющий и больной человек, с трудом свыкающийся со своим положением полуинвалида. Его настигла таинственная болезнь, назвать которую не могли тогдашние медики и затрудняются определить современные эскулапы. Несколько месяцев дон Франсиско страдал частичной парализацией, затем его мучили головные боли, а в результате он потерял слух. Жить и работать пришлось глухим или почти глухим.
Через полтораста лет Андре Мальро напишет, что в результате болезни 1793 года угас один из самых очаровательных художников своего времени – и появился новый художник, опасный гений и исследователь запредельных измерений. В живописи и графике он – как бог. В том смысле, что ему доступны все регистры изобразительного искусства.
Правда, один регистр как будто выпадает из системы. Гойя почти перестаёт писать религиозные картины. И не потому, что нет предложений, а скорее всего потому, что не испытывает необходимости или интереса. Мы уже прежде замечали почти обидную закономерность: в портретах или народных сценах, в рисунках и офортах наш мастер расправляет крылья и находит новые и новые выразительные возможности. Как только он выполняет заказ на картину или фреску для храма, как только ему приходится соблюдать нормы церковной иконографии и благопристойной усреднённой манеры письма (ибо святые отцы осторожны и щепетильны, они легко пугаются неожиданных решений или оригинальных приёмов) – получается приличная средняя живописная продукция с условными фигурами святых, правильными академическими композициями и прочими признаками традиционной церковной живописи.
В молодости Гойя дерзил и экспериментировал и в церковной живописи: вспомните картины для Аула Деи. С возрастом он поумнел и решил, что не следует метать блестки таланта перед теми, кому это не нужно. Заказчики платят деньги, живопись вполне приличная, а самому неинтересно. Этого не скроешь. Эксперименты в области сакральной живописи были доступны в прежние времена лишь таким уникальным мастерам, как Эль Греко, и его живописные откровения из мира святых и ангелов захватывающи и опасны. Но Гойя не считал нужным баловать настоятелей храмов и архиепископов новаторским искусством. Он понимал, что не в коня корм. Оригинальность и новаторство не котируются в почтенной традиционной институции по имени католическая церковь.
Картоны же для гобеленов, портреты групповые и индивидуальные, сцены народной жизни бурлят и пульсируют живой и лёгкой, контрастной, необычной живописью, и теперь в руках мастера такое мастерство, которое позволяет ему и подниматься к вершинам счастья, и спускаться в бездны ужаса и отвращения. Он с одинаковой силой и, пожалуй, с одинаковой готовностью пишет и чудовищных исчадий ада, и лучащихся обещанием жизни женщин, и просторы речной долины, и развлечения простонародья.
Один только раз случилось с ним такое, что он взялся исполнить церковный заказ, написал фреску в куполе и на сводах храма Сан-Антонио де ла Флорида в Мадриде, и в этой ритуальной, сакральной, иконографически скрупулёзной большой композиции развернул во всю ширь жажду жизни и восторг бытия.
Это скромное церковное здание носит имя святого Антония Падуанского. Главным чудом этого праведника и чудотворца считается оживление усопшего. Дело было в XIII веке, и святой вернул мертвеца к жизни, дабы восстановить справедливость. Воскресший назвал имя своего убийцы, и тем самым был спасён ложно или ошибочно обвинённый в убийстве добродетельный человек. История, что называется, духоподъёмная, но в списке агиографических сюжетов ничуть не оригинальная. По примеру воскрешения Лазаря Господом нашим Иисусом Христом множество святых чудотворцев христианского мира воскрешали мёртвых или побуждали их свидетельствовать во имя благих дел, против зла и греха. Поучительность этой истории, если сказать правду, мало интересует художника. Он помещает в куполе целую толпу простого народа, малых и старых, девиц юных и старух дряхлых, и они все завязаны в замечательную мизансцену, а самое главное, они соединяются в единое народное тело.
Найдите этот небольшой храм в стороне от бурной жизни центральных кварталов Мадрида, зайдите туда и поднимите голову вверх. Вы ощутите, что там, наверху, нас волнует не сюжет, не хорошо отрежиссированный рассказ о чудесном деянии праведника. Нас захватывает переживание какого-то огромного физиологического организма, состоящего из простонародных типов. Они живут своей жизнью, а смысл происходящего перед их глазами чуда лишь частично затрагивает их. Матроны и нищие, служанки и торговки, кормилицы, моряки, влюблённые пары и прочие обитатели городской улицы энергичны, витальны и независимы. Они никому не служат и ни на кого не ориентируются. Святой Антоний с его чудесным деянием – это для них почти что мимолётный факт бытия. Воскресил мертвеца – слава Господу! Но в жизни народной субстанции это свершение святого человека – далеко не самое главное. Их, людей, реальное бытие заключается в том, что они от веку и навеки будут заниматься своими делами и бесконтрольно трудиться и смеяться, стареть и умирать, плодиться и размножаться, и всё это не ради святых отцов и не ради веры, не ради равенства и братства, не ради государства или иных великих духовных скреп. Они просто живут сами по себе и ради себя самих, а вовсе не ради чего другого. Короли, революции, святые праведники, идеи и идеологии проносятся над ними, как ветры и дожди, как времена года, а жизнь продолжается. Простонародье – это часть вечного процесса жизни, а не довесок к королям, религиям, идеологиям, революциям и прочим великим и священным вещам.
Протоплазма живёт себе ради жизни как таковой, не спрашивая о смысле этой самой жизни. Тем она сильна, а в иных случаях тем и кошмарна. Вот о чём нельзя не подумать, оказавшись в храме Сан-Антонио и постояв там хотя бы недолго, разглядывая купол и паруса этого в общем-то небольшого и даже тесноватого сооружения. Художнику заказали церковную фреску, религиозное изображение, а он фактически написал сцену из народной жизни.
Гойя нащупал очень важную тему, или проблему, или идею. Он в свои примерно сорок лет научился не просто рисовать в каком-нибудь особом стиле, не просто стал мастером. Он обретает Зрение с большой буквы. Начинает видеть общенародную (простонародную и элитарную) жизнь, как существование и движение целостной человеческой субстанции. Она состоит из материальных тел, из мужчин и женщин, аристократических персон и уличных торговок, из крестьян, слуг, крепких молодых людей с тяжёлыми взглядами, кокетливых девиц, нищих, старух, бравых солдат и всех прочих представителей единой человеческой биомассы.
С этой единой биомассой происходят удивительные вещи. Единая субстанция жизни оказывается светлой и тёмной. Она страдает и умирает, она играет у гробового входа, она поворачивается к мастеру разными гранями. Жизнь сама по себе, а идеи, храмы, дворцы, троны, вечные ценности – сами по себе. Они не обязательно соприкасаются – а когда это происходит, результат часто бывает трагичным.
Неужто Гойя был первым из художников, кого посетило такое интуитивное ощущение человеческой протоплазмы, наполняющей мироздание? Наверняка не первым. Великие мастера живописи дозревали до такого ощущения человеческой реальности раньше или позже. Рубенс явно был открыт для этого философского переживания, не передаваемого словами. Его почитатель и последователь Диего Веласкес тоже дорос до такого видения нашего человеческого племени, живущего на этой земле.
Гойя, однако же, имел особую судьбу. Ему довелось проследить судьбы и перипетии бытия человеческого племени не только на вершинах счастья, в сверкании экстаза света и любви. История распорядилась так, что главным делом художника стало описание мучительного падения, гибели, мутации, искажения человеческого облика.
БОЛЬНОЙ МИР ГЛАЗАМИ ИНВАЛИДА
Не торопитесь пугаться и горевать – у нас ещё будет более чем достаточно поводов для этого. Карьера мастера пока что как будто складывается вполне благополучно. Инфант дон Луис, младший брат Карла III, дал художнику множество заказов на картины, изображающие его любимую жену-красавицу Марию Терезу (которая была причиной удаления инфанта от королевского двора, ибо жениться на простой графине было со стороны настоящего Бурбона недопустимым мезальянсом). Оказалось, что принцу с графиней было хорошо, в их семье царили мир и радость. Гойя любил ездить в их поместья и проводить там время за писанием портретов этих приятных ему людей. Притом инфант хорошо и вовремя платил за хорошие вещи, а такое можно было сказать не о всех высокопоставленных заказчиках.
Попавший в немилость младший Бурбон оказался ценителем и почитателем таланта живописца. Другие заказчики не церемонились с исполнителем портретов и работником гобеленной мануфактуры. До тех пор, пока Гойя не приобрёл высокий статус и громкое имя, с ним норовили обращаться примерно так же, как царедворцы вообще обращаются с художниками, портными, парикмахерами или ковроделами. Премьер-министр граф де Флоридабланка отказался платить за свой большой парадный портрет. То ли ему не понравился этот холст, то ли он вообще не желал иметь дела с искусством и не думал, что оно для чего-нибудь нужно. Может быть и такое, что он настороженно относился к Гойе. Если я не ошибаюсь, именно уважаемый сеньор граф был послом в Риме, когда оттуда, как рассказывают, выслали молодого Франсиско Гойю за возмутительные приключения в одном женском монастыре. Граф, вероятно, запомнил этого молодчика и те неприятности, которые пришлось вынести в Ватикане ради того, чтобы выручить из тюрьмы непутёвого соотечественника.
Такое с Гойей бывало в первые годы при дворе, но потом случалось всё реже. Его ценили всё более. Жизнь в общем удалась – хотя именно такие удачники никогда не бывают вполне довольны своими успехами. С 1785 года он уже состоит в избранной когорте «живописцев короля» и занимает важный пост в Академии Сан-Фернандо, то есть в профессиональном союзе признанных художников. Он не богач, но и не бедняк, и увеличивающееся состояние его таково, что он покупает кое-какую недвижимость и пользуется благами банковского дела: акции банков дают ему неплохой доход. Очень разумная стратегия благополучия в данном случае, ибо художнику не следует рассчитывать на удачные заказы. Доходы живописца непостоянны, если не позаботиться о своём имуществе и прочих активах.
Франсиско Гойя состоит уже и личным живописцем короля, а это повыше, чем просто придворный живописец. (Придворных всегда несколько, а личный художник короля – эксклюзивная позиция). В этом мире везде свои иерархии. Он целует руку нового Карла, уже четвёртого носителя славного имени, и весьма рад этому. Он сам написал о том в письме старому другу Сапатеру, перед которым художник обычно не притворялся и не отмалчивался. Хотя и говорить в письме всё то, что думаешь, было испанцам в те времена не свойственно. Мало ли кто будет читать эти письма...
Главный герой его картин (в том числе и картонов) в это время, то есть около 1780 года и позднее, – это простонародье. Там видны энергетика низов, буйство природных страстей, бурление и круговращение человеческой протоплазмы, а наверху думают, что так и надо. Правительство пока что терпит среди высокопоставленных чиновников некоторых либералов, просветителей, поборников европейских ценностей, вроде Ховельяноса. Но почему-то считается, что опора трона – это не только изощрённая аристократическая элита, но и буйное простонародье, родная почва.
Настают годы, когда жизнь меняется, цвет времени становится угрожающим. Почва зашевелилась, протоплазма забурлила и вышла из берегов.
Во Франции собрались Генеральные штаты, бросившие вызов старому миру. Депутаты от третьего сословия объявили себя 17 июня 1789 года Национальным собранием. 9 июля того же года было объявлено о создании Учредительного собрания. Король Людовик XVI (тоже Бурбон) попытался его разогнать, но это вызвало новую волну возмущения. Мадрид и Вена, Лондон и Санкт-Петербург ожидали бурных событий, но реальность превзошла все ожидания. 14 июля 1789 года парижский народ (иные скажут «чернь») берет штурмом крепость Бастилию, символ королевской власти. Начинается революция, смертельно напугавшая монархов Европы. В конце концов даже нерасторопные испанские Бурбоны вынуждены были что-то делать, как-то отвечать на вызов времени. Им это было тяжело, реальность была слишком страшной и непонятной. С запозданием, с нелепыми ошибками, с промахами и глупостями премьер-министра Годоя реализуются испанские ответы на французские вызовы.
Гойя видел и понимал происходящие в Европе и своей стране процессы гораздо отчётливее и реалистичнее, чем люди власти с их вечным желанием принять желаемое за действительное. Но при этом он пока ещё высоко ценит своё положение придворного живописца, конфидента знатных персон, вхожего в коридоры власти. Он даёт поручение своему сарагосскому другу и доверенному лицу Мартину Сапатеру поискать в архивах Арагона документальные свидетельства дворянского происхождения его предков. Мать Гойи из рода Лусьентес вроде бы происходила из дворян, поскольку семейное предание гласило, что её род имел дворянское звание, стёршееся из памяти по воле неблагоприятной судьбы. Не всякий испанец старался в бедности помнить о своих рыцарских корнях или воображать их, как Дон Кихот.
В Париже бунтуют, скоро с гильотин полетят головы аристократов, знатность рода перестанет быть желанной привилегией и превратится в угрозу жизни. Но наш герой не сомневается, что ему, приближенному короля, уже вхожему в высшее общество, не мешает обзавестись фамильным гербом. Испания есть Испания: если есть возможность получить дворянство, то её нельзя упускать.
Новоиспечённый дворянин не отличался изысканной внешностью. Точнее сказать, одевался он шикарно и по последней моде, но порода была не та, высшему обществу не соответствовала. На фоне рафинированных аристократов Гойя выделялся тяжеловесностью и неуклюжестью. Он был крепко сшит, но грубовато скроен. Невысокого роста, глаза глубоко запавшие, под тяжёлыми веками, нижняя губа толстая и сильно выпячена, лоб составляет почти прямую линию с мясистым приплюснутым носом. Если и было в этой выразительной голове нечто львиное, то этот лев был из захудалых. Тем не менее и такой зверь опасен.
Наверное, то лицо и та фигура, которые Гойя видел в зеркале, были для него своего рода измерительным инструментом, который помогал ему в портретном искусстве. Он видел в зеркале своего рода характерного актёра, сильного и дерзкого простолюдина, добившегося с помощью небесспорных методов дворянской приставки «де». Он стал де Гойя-и-Лусьентесом. Настоящие аристократы знали цену такого наспех состряпанного дворянства, но с фактом приходилось считаться, и когда лакеи на лестнице дворца выкликали его имя во время визита и звучала благородная приставка «де», то это было гораздо солиднее, чем без приставки. Такие времена, такие нравы.
Наверняка ему приходило в голову, что он наблюдает свои модели со стороны, примерно так же, как рассказчики плутовских романов наблюдали пёструю публику, населяющую города и веси страны. Вот холодный и гордый граф де Флоридабланка, аристократ и премьер-министр. Притом не желающий платить за свой портрет, не снисходящий до такой дребедени, как живопись. Вот печальный Ховельянос, умнейший человек страны (так о нём говорили), чем-то встревоженный и не очень уверенный в себе. Вот суровый и сильный Андрес дель Пераль. Разночинец, учился художествам, приобрёл состояние, коллекционер живописи и просвещённый скептик – а осанка такая, как будто он рыцарь и вождь могучих сил, идущих на борьбу с тьмой. Особый случай: колоритный герцог, генерал и прочая, дон Мануэль Годой, плечистый красавец с ногами античного атлета, с чувственным лицом, не испорченным сомнением и разными сложными мыслями. И прочие занятные актёры на сцене жизни и судьбы.
Они все – именно актёры в своих ролях, а наблюдает их автор и режиссёр. В роли этого наблюдателя Гойя запечатлел самого себя на известном рисунке, находящемся сегодня в Лондоне, в Национальной галерее. Это один из особо красноречивых автопортретов. Он сделан именно тогда, когда Гойя боролся со своим недугом и предчувствовал предстоящие его стране и миру большие несчастья. Беда придёт из Франции, из страны надежд и родины Революции. Все эти люди – король и премьер-министр, царедворцы и просвещённые скептики – собраны на сцене, чтобы встретить какую-то ещё пока невнятную и непонятную угрозу, историческую бурю. Гойя всматривается в своих героев в ожидании урагана. Его лицо напряжено и почти искажено гримасой, как будто он хочет услышать внятное Слово сквозь те глухие рокоты, которые раздаются в его голове. Бледное лицо окружено взметёнными тёмными волнами волос, как будто кольцом тьмы, сгущающимся вокруг головы.
События назревали, приближались и удалялись, угрозы сгущались, и не только испанская монархия, но и прочие властители Европы, от Британии до России, находились в сомнении, недоумении и растерянности. Французский монарх метался и не умел оценить драматичность ситуации. Он тайно просил помощи у своего кузена, короля Испании, но оба Бурбона фатально ошибались в своих планах и намерениях. Когда положение стало угрожающим, Людовик XVI даже собирался бежать в Испанию и найти там убежище. Но было уже поздно. Помочь ему родичи не могли. Они всегда опаздывали, вечно колебались, произносили громкие слова и не подтверждали их делами. Французская задача была не по силам таким слабым ученикам политической школы, как испанские правители. Что же касается всего большого узла европейской политики в тревожное время, то эти хитросплетения честолюбий, коварств, пылких лозунгов, циничных расчётов, слабостей и озарений оказались слишком сложны даже для таких великих умов и талантов, как назревающий плод исторического процесса по имени Наполеон.
На свой лад испанский монарший дом старался откликаться на события в Париже. Реакция была простодушной и прямолинейной. Стали увольнять чиновников, которые считались либералами или «офранцуженными», afrancesados. Решительно пресечь либерализм и скептицизм не было никаких сил, ибо вольнодумие за последние полвека прочно укоренилось в головах элиты. Что можно было сделать? Сократить расходы? Как обычно бывает, расходы на роскошь, на государственные ритуалы, на пышные приёмы не сокращались, количество скакунов в конюшнях и ливрейных лакеев в покоях дворца оставалось, как прежде, чрезмерным. Но расходы на гобелены были вычеркнуты из бюджета королевского дома. Знатные и состоятельные заказчики тоже насторожились, на время потеряв желание получить свои портреты кисти Гойи. Приближались трудные времена, тревожные времена.
Ховельянос временно уволен с правительственного поста и отправлен в ссылку. Рафинированный и образованный граф де Флоридабланка также уходит в отставку. Королева Мария Луиза не хочет далее терпеть этих умников, у неё свой план спасения Испании и разрешения большого европейского кризиса. План, надо признать, наименее удачный из всех возможных.
Именно в годы метаний и неуверенности королевский дом завёл себе всесильного любимца и временщика. Таковым сделался, как мы помним, Мануэль Годой – крепкий гвардейский сержант, имевший способности командовать ротой или батальоном солдат, но для управления государством явно непригодный. Из всех достоинств у него было только мужское обаяние, хотя довольно однообразное. Можно ли опираться на этот немудрёный дар в политике? Это вопрос.
Считалось, что стареющая Мария Луиза питала к этому красавцу-мужчине запоздалую страсть, а двое из её немалочисленных детей были обязаны своим существованием молодецким семенникам гвардейца. Это были инфанта Исабель и инфант Франсиско де Паула. Прежде безродный любимец получил титулы, как если бы он имел славную родословную. Он звался теперь Мануэль де Годой-и-Альварес де Фариа герцог Алькудиа. Его владения и доходы были баснословно велики. Он стремительно сделался генералом элитной лейб-гвардии, личным секретарём королевы, председателем Королевского совета, кавалером ордена Золотого руна (это было бы неприлично в старые времена, ибо сей орден давался по определению только особам королевской крови). И далее этот персонаж получал такие титулы, которые вызывали оторопь и пожимание плечами у рассудительных людей. Власть спятила. У власти не хватает ума, чтобы начать действовать и думать. Политика, экономика, финансы и армия страны попали в руки малосведущего, самоуверенного любимца королевы.