355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Том 9. Очерки, воспоминания, статьи » Текст книги (страница 7)
Том 9. Очерки, воспоминания, статьи
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:01

Текст книги "Том 9. Очерки, воспоминания, статьи"


Автор книги: Александр Куприн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)

Царицынское пожарище
(Письмо с Волги)

Подъезжаем к Царицыну по Юго-Западной железной дороге. В вагоне только и разговору, что о недавнее пожаре. Более всех, по-видимому, осведомленным оказывается пожилой господин с приятным загорелым лицом и с неторопливой, сдержанной речью, сильно отдающей поволжским оканьем. При дальнейшей беседе выясняется, что он лесопромышленник – из средних по годовому обороту – и тоже потерпел от огня.

– Вот теперь во всех газетах пишут о нашем пожаре. А ведь если сказать по правде, так мы, почитай, две недели горим, не переставая. Каждый день горим. Залетит искра куда-нибудь в сложенную клеть и тлеет там бог знает сколько времени. А потом вдруг и пойдет полыхать.

– Вам известно, как начался пожар? – справляется кто-то из слушателей.

– Трудно сказать. Вернее всего, заронил кто-нибудь огонь по нечаянности. Знаю только, что занялось сначала на берегу, а потом огонь перебросился на беляну, груженную лесом. Беляна эта была купца Соплякова, и лесу на ней было навалено – как бы вам сказать? – пудов тысяч на четыреста или пятьсот. Дерево сухое, вспыхнуло, как бумага, – можете себе представить, какой костер получился! Через несколько минут перегорели канаты (у нас на лесных судах канаты большей частью мочальные), и беляну понесло течением вниз. А внизу у этого же берега стояли другие белянки и баржи, тоже с лесом, купцов Максимова, Захарова и прочих. Когда владельцы увидели, что на них несется такое пожарище, то уж сами приказали у своих судов рубить канаты: рассчитывали, что снесет их лес вниз раньше, чем подойдет горящая беляна. Так оно бы и вышло, да случилась беда. Ветер в эту ночь был не вдоль реки, а поперек и прибил все суда, одно за другим, к Ельцинской мели. (Эта мель всегда образовывается на правом берегу от илу и песку, который наносится весной из узкой, но бурливой Ельнинской балки.) Туда же прибило и беляну Соплякова. Все суда загорелись почти одновременно. Такая сила была огня, что в городе стало светло, точно днем.

А тут случилось и еще несчастие. Беляны, по мере того как горели, становились все легче и легче, подымались из воды все выше, и одна за другой, благодаря течению, стали переваливать через мель. Перевалили и пошли о берег толкаться… Весь берег запылал. Все лесные пристани, склады, лесопилки, беляны, баржи, расшивы – все затрещало. А беляны плывут да плывут по течению, и ветром их около берега трет. Село Елынанское загорелось, за ним Купоросное. Оба выгорели, что называется, дотла. В Ельцинском только церковь и сохранилась, а в Купоросном школа. Мы так уж и решили, что от самого Царицына ничего не останется. Потому что как этакая штука горит, – ведь в беляне-то лесу больше чем на полтысячи вагонов, – то от нее и в ста саженях не убережешься. Однако, батюшки, господь небесный смилостивился… Пронесло мимо.

Рассказчик снял шапку и истово, с глубоким вздохом перекрестился. Потом вынул из шапки платок и медленно вытер лицо.

– Пишут, что убытку около десяти миллионов, – сказал я.

– Точно сказать невозможно-с. Мы так считаем, что миллионов на тринадцать набежит. Да ведь какие убытки-то! По миллиону и больше. О таких потерях, какую я, например, понес, даже и упоминать совестно.

– Значит, и вы тоже пострадали?

– Ну, моя беда пустяки: десять – двенадцать тысяч. Сравнительно с другими говорить не стоит. Вот Максимов больше чем на полтора миллиона потерял. А застрахован у него был один только лесопильный завод, в ста сорока шести тысячах.

– Почему же не был застрахован лес?

– Леса у нас ни одно общество не принимает. Да и невозможно-с. Как подъедем к Царицыну, вы сами увидите, что у нас на пристани творится. Клеть возле клети стоят так тесно, что насилу пролезешь, а между ними древесный сор, кора, мочалка. И тут же увидите, пьяный валяется, и трубка у него в зубах. Безобразие-с.

– Говорили что-то о поджогах?..

– Правда, что говорили, но улик веских нет. Один только случай был на днях несколько подозрительный. Рабочие сложили лес в вагоны и ушли. А через минут двадцать в вагонах загорелось точно само собой. Но по-настоящему ничего еще нельзя сказать.

Он помолчал немного и продолжал веско и с убеждением:

– Главная причина – это наша общая халатность и беспорядок. Надзора нет никакого: ни полицейского, ни городского… Предупредительных мер на случай пожара тоже не существует. Нанимают, правда, лесопромышленники каких-то ночных сторожей из инвалидов, но от них нет никакого толку. Каждый из нас, из купцов, признает, что недурно было бы завести то и то: сторожей нанять надежных и трезвых, помпы держать про всякий случай, пожарные пароходы, кадушки с водой между клетями расставить, организовать береговую полицию, строго преследовать курение, ну и так далее. Но только спеться никак не можем. Во-первых, конкуренты, значит, – враги, а во-вторых – лень, халатность, отсутствие почина. Живем спустя рукава. И опять-таки беспорядок и безобразие-с. Выгружают лес как попало, где пришлось. Здесь, скажем, моя клеть, а рядом другая, а через тридцать сажен опять моя и еще в пятом и десятом месте. Вразброс. Ну, вот меня и берет досада: зачем же я буду для соседа стараться? Оттого и для себя-то никто ничего не заводит… Впрочем, надо надеяться, что авось теперь-то, после беды, за ум возьмутся.

– Вероятно, пожар не обошелся без человеческих жертв?

– К несчастью, да. Дело ведь ночное, внезапное. Теперь, впрочем, ничего еще пока не выяснено. Да и трудно: уж очень у нас много работает на пристанях пришлого люда. А что без крова остались многие, обнищали за одну ночь – это уж совсем верно. Слава богу, в городе теперь хлопочут об организации хоть временной помощи погорельцам…

Поезд круто поворачивает и идет вдоль по нагорному берегу Волги. Внизу, куда только хватает глаз, и влево и вправо, весь берег сплошь завален бревнами, досками, дровами. И только по огромности опустевшей площади можно судить о необычайных размерах пожара. Сгорело все, до последней соринки, черная зола, покрывающая пространство между необозримою сетью рельсов, одна напоминает о том, что несколько дней тому назад здесь кипела работа и возвышались тысячи штабелей прекрасного строевого леса… А на оставшихся не тронутыми огнем местах все так же полагается на волю божью и так же беззаботно покуривает «цыгарку» свою стихийный русский человек.

29 июня <1901>

Царицын

События в Севастополе
Ночь 15 ноября

Не буду говорить о подробностях, предшествовавших тому костру из человеческого мяса, которым адмирал Чухнин увековечил свое имя во всемирной истории. Они известны из газет; вкратце: матросский митинг, выстрелы в Писаревского и одного пехотного офицера, отложение экипажей от армии, присяга и измена брестцев, Шмидт подымает на «Очакове» сигнал: «Командую Черноморским флотом», великолепно-безукоризненное поведение матросов по отношению к жителям Севастополя и, наконец, первые предательские выстрелы с батарей в баржу, подходившую к «Очакову» с провиантом. Но должен оговориться. Длинная, по-жандармски бессмысленная провокаторская статья о финале этой беспримерной трагедии, помещенная в «Крымском вестнике», набиралась и печаталась под взведенными курками ружей. Я не смею судить редактора г. Спиро за то, что в нем не хватило мужества предпочесть смерть насилию над словом. Для героизма есть тоже свои ступени. Но лучше бы он попросил авторов, адъютантов из штаба Чухнина, подписаться под этой статьею. Путь верный: подпись льстит авторскому самолюбию…

Мы в Балаклаве услыхали первые звуки канонады часа в три-четыре пополудни. Сначала думали, что это – салюты в честь монарха или кого-то из его августейшей семьи. Но выстрелов было слишком много, более сорока. К тому же вскоре показались первые извозчики из Севастополя с колясками, наполненными людьми, одуревшими от ужаса. Говорили смутно и бестолково, что на «Очакове» пожар, что несколько судов потоплено, что из морских казарм стреляют из пулеметов. Мы вдвоем поехали в Севастополь на обратном извозчике. Это был единственный извозчик, согласившийся вернуться в город, объятый пламенем революции. Надо прибавить, однако, что там у него осталась семья. Вскоре стемнело. Нам навстречу беспрерывно ехали коляски, дроги, телеги. Чувствовалась уже за пятнадцать верст паника. На экипажах навалена всяческая рухлядь, собранная кое-как, впопыхах. В этом было много жуткого. Точно кошмарный обрывок из картины переселения народов, гонимых страхом смерти. Сцеплялись колеса с колесами, люди ругались с озлоблением, со стучащими зубами. Ни у кого не было огней. Наступила ночь. Справа от нас, над горизонтом, по черному небу двигались беспрерывно прямые белые лучи прожекторов, точно световые щупальцы.

Мы окликали, спрашивали. Ни один из беглецов не отозвался. Извозчики отвечали бессмысленно и неопределенно:

– А там пальба идет.

Или:

– Там все друг друга постреляли.

А один сказал с зловещей насмешкой:

– Поезжайте, поезжайте. Сами увидите.

Дорога к Севастополю идет в гору. Когда мы поднялись на нее, то увидели дым от огромного пожара. Весь город был залит электрическим светом прожекторов, и в этом мертвом, голубоватом свете трубы дыма казались белыми, круглыми и неподвижными. Город точно вымер. Встречались только отряды солдат.

Когда при въезде, против казарм, поили лошадей, то узнали, что действительно горит «Очаков». Отправились на Приморский бульвар, расположенный вдоль бухты. Против ожидания, туда пускали свободно, чуть ли не предупредительно. Адмирал Чухнин хотел показать всему городу пример жестокой расправы с бунтовщиками. Это тот самый адмирал Чухнин, который некогда входил в иностранные порты с повешенными матросами, болтавшимися на ноке.

С Приморского бульвара – вид на узкую и длинную бухту, обнесенную каменным парапетом. Посредине бухты огромный костер, от которого слепнут глаза и вода кажется черной, как чернила. Три четверти гигантского крейсера – сплошное пламя. Остается целым только кусочек корабельного носа, и в него уперлись неподвижно лучами своих прожекторов «Ростислав», «Три святителя», «XII апостолов». Когда пламя пожара вспыхивает ярче, мы видим, как на бронированной башне крейсера, на круглом высоком балкончике, вдруг выделяются маленькие черные человеческие фигуры. До них полторы версты, но глаз видит их ясно.

Я должен говорить о себе. Мне приходилось в моей жизни видеть ужасные, потрясающие, отвратительные события. Некоторые из них я могу припомнить лишь с трудом. Но никогда, вероятно, до самой смерти, не забуду я этой черной воды и этого громадного пылающего здания, этого последнего слова техники, осужденного вместе с сотнями человеческих жизней на смерть сумасбродной волей одного человека. Нет, пусть никто не подумает, что адмирал Чухнин рисуется здесь в кровавом свете этого пожара, как демонический образ. Он просто чувствовал себя безнаказанным.

Великое спасибо Горькому за его статьи о мещанстве. Такие вещи помогают сразу определяться в событиях. Вдоль каменных парапетов Приморского бульвара густо стояли жадные до зрелищ мещане.

И это сказалось с беспощадной ясностью в тот момент, когда среди них раздался тревожный, взволнованный шепот:

– Да тише, вы! Там кричат!..

И стало тихо, до ужаса тихо. Тогда мы услыхали, что оттуда, среди мрака и тишины ночи, несется протяжный высокий крик:

– Бра-а-тцы!..

И еще, и еще раз. Вспыхивали снопы пламени, и мы опять видели четкие черные фигуры людей. Стала лопаться раскаленная броня с ее стальными заклепками. Это было похоже на ряд частых выстрелов. Каждый раз при этом любопытные мещане бросались бежать. Но, успокоившись, возвращались снова.

Пришли солдаты, маленькие, серенькие, жалкие – литовский полк. В них не было никакой воинственности. Кто-то из нас сказал корявому солдатику:

– Ведь это, голубчик, люди горят!..

Но он глядел на огонь и лепетал трясущимися губами:

– Господи, боже мой, господи, боже мой.

И было в них во всех заметно темное, животное, испуганное влечение прижаться к кому-нибудь сильному, знающему, кто помог бы им разобраться в этом ужасе и крови.

И вот и к ним и к нам подходит офицер, большой, упитанный, жирный человек. В его тоне молодцеватость, но и что-то заискивающее. Это все происходит среди тревожной ночи, освещенной электрическим светом прожекторов и пламенем умирающего корабля.

– Это еще что-о, братцы! А вот когда дойдет до носа – там у них крюйт-камера, это где порох сложен, – вот тогда здорово бабахнет!..

Но в ответ – ни обычной шутки, ни подобострастного слова. Солдаты повернулись к нему спиной.

А гигантский трехтрубный крейсер горит. И опять этот страшный, безвестный, далекий крик:

– Бра-а-тцы!..

И потом вдруг что-то ужасное, нелепое, что не выразишь на человеческом языке, крик внезапной боли, вопль живого горящего тела, короткий, пронзительный, сразу оборвавшийся крик. Это все оттуда. Тогда некоторые из нас кинулись на Графскую пристань к лодкам. И вот теперь-то я перехожу к героической жестокости адмирала Чухнина.

На Графской пристани, где обыкновенно сосредоточены несколько сотен частных и общественных яликов, стояли матросы, сборная команда с «Ростислава», «Трех святителей», «XII апостолов» – надежный сброд. На просьбу дать ялики для спасения людей, которым грозили огонь и вода, они отвечали гнусными ругательствами; начали стрелять. Им заранее приказано было прекратить всякую попытку к спасению бунтовщиков. Что бы ни писал потом адмирал Чухнин, падкий на литературу, – эта бессмысленная жестокость остается фактом, подтвердить который не откажутся, вероятно, сотни свидетелей.

А крейсер беззвучно горел, бросая кровавые пятна на черную воду. Больше криков уже не было, хотя мы еще видели людей на носу и на башне. Тут в толпе многое узналось. О том, что в начале пожара предлагали «Очакову» шлюпки, а что матросы отказались. О том, что по катеру с ранеными, отвалившему от «Очакова», стреляли картечью. Что бросавшихся вплавь расстреливали пулеметами. Что людей, карабкавшихся на берег, солдаты приканчивали штыками. Последнему я не верю: солдаты были слишком потрясены, чтобы сделать и эту подлость. Опять лопается броневая обшивка. Больше не слышно криков. Душит бессильная злоба; сознание беспомощности, неудовлетворенная, невозможная месть. Мы уезжаем. Крейсер горит до утра.

По официальным сведениям – две или три жертвы. Хорошо пишет литературный адмирал Чухнин.

О травле против жидов, социал-демократов, которая поднялась назавтра и которая – это надо сказать без обиняков – исходит от победоносного блестящего русского офицерства, исходит вплоть до призыва к погрому, – скажу в следующем письме…

Настроение солдат подавленное. Хотелось бы думать – покаянное.

1905

Листригоны
I
Тишина

В конце октября или в начале ноября Балаклава – этот оригинальнейший уголок пестрой русской империи – начинает жить своеобразной жизнью. Дни еще теплы и по-осеннему ласковы, но по ночам стоят холода, и земля гулко звенит под ногами. Последние курортные гости потянулись в Севастополь со своими узлами, чемоданами, корзинами, баулами, золотушными детьми и декадентскими девицами. Как воспоминание о гостях, остались только виноградные ошкурки, которые, в видах своего драгоценного здоровья, разбросали больные повсюду – на набережной и по узким улицам – в противном изобилии, да еще тот бумажный сор в виде окурков, клочков писем и газет, что всегда остается после дачников.

И сразу в Балаклаве становится просторно, свежо, уютно и по-домашнему деловито, точно в комнатах после отъезда нашумевших, накуривших, насоривших непрошеных гостей. Выползает на улицу исконное, древнегреческое население, до сих пор прятавшееся по каким-то щелям и задним каморкам.

На набережной, поперек ее, во всю ширину, расстилаются сети. На грубых камнях мостовой они кажутся нежными и тонкими, как паутина, а рыбаки ползают по ним на четвереньках, подобно большим черным паукам, сплетающим разорванную воздушную западню. Другие сучат бечевку на белугу и на камбалу и для этого с серьезным, деловитым видом бегают взад и вперед по мостовой с веревкой через плечи, беспрерывно суча перед собой клубок ниток.

Атаманы баркасов оттачивают белужьи крючки – иступившиеся медные крючки, на которые, по рыбачьему поверью, рыба идет гораздо охотнее, чем на современные, английские, стальные. На той стороне залива конопатят, смолят и красят лодки, перевернутые вверх килем.

У каменных колодцев, где беспрерывно тонкой струйкой бежит и лепечет вода, подолгу, часами, судачат о своих маленьких хозяйских делах худые, темнолицые, большеглазые, длинноносые гречанки, так странно и трогательно похожие на изображение богородицы на старинных византийских иконах.

И все это совершается неторопливо, по-домашнему, по-соседски, с вековечной привычной ловкостью и красотой, под нежарким осенним солнцем на берегах синего, веселого залива, под ясным осенним небом, которое спокойно лежит над развалиной покатых плешивых гор, окаймляющих залив.

О дачниках нет и помину. Их точно и не было. Два-три хороших дождя – и смыта с улиц последняя память о них. И все это бестолковое и суетливое лето с духовой музыкой по вечерам, и с пылью от дамских юбок, и с жалким флиртом, и спорами на политические темы – все становится далеким и забытым сном. Весь интерес рыбачьего поселка теперь сосредоточен только на рыбе.

В кофейнях у Ивана Юрьича и у Ивана Адамовича под стук костяшек домино рыбаки собираются в артели; избирается атаман. Разговор идет о паях, о половинках паев, о сетях, о крючках, о наживке, о макрели, о кефали, о лобане, о камсе и султанке, о камбале, белуге и морском петухе. В девять часов весь город погружается в глубокий сон.

Нигде во всей России, – а я порядочно ее изъездил по всем направлениям, – нигде я не слушал такой глубокой, полной, совершенной тишины, как в Балаклаве.

Выходишь на балкон – и весь поглощаешься мраком и молчанием. Черное небо, черная вода в заливе, черные горы. Вода так густа, так тяжела и так спокойна, что звезды отражаются в ней, не рябясь и не мигая. Тишина не нарушается ни одним звуком человеческого жилья. Изредка, раз в минуту, едва расслышишь, как хлюпнет маленькая волна о камень набережной. И этот одинокий, мелодичный звук еще больше углубляет, еще больше настораживает тишину. Слышишь, как размеренными толчками шумит кровь у тебя в ушах. Скрипнула лодка на своем канате. И опять тихо. Чувствуешь, как ночь и молчание слились в одном черном объятии.

Гляжу налево, туда, где узкое горло залива исчезает, сузившись между двумя горами.

Там лежит длинная, пологая гора, увенчанная старыми развалинами. Если приглядишься внимательно, то ясно увидишь всю ее, подобную сказочному гигантскому чудовищу, которое, припав грудью к заливу и глубоко всунув в воду свою темную морду с настороженным ухом, жадно пьет и не может напиться.

На том месте, где у чудовища должен приходиться глаз, светится крошечной красной точкой фонарь таможенного кордона. Я знаю этот фонарь, я сотни раз проходил мимо него, прикасался к нему рукой. Но в странной тишине и в глубокой черноте этой осенней ночи я все яснее вижу и спину и морду древнего чудовища, и я чувствую, что его хитрый и злобный маленький раскаленный глаз следит за мною с затаенным чувством ненависти.

В уме моем быстро проносится стих Гомера об узкогорлой черноморской бухте, в которой Одиссей видел кровожадных листригонов. Я думаю также о предприимчивых, гибких, красивых генуэзцах, воздвигавших здесь, на челе горы, свои колоссальные крепостные сооружения. Думаю также о том, как однажды бурной зимней ночью разбилась о грудь старого чудовища целая английская флотилия вместе с гордым щеголеватым кораблем «Black Prince» [« Черный принц» (англ.)], который теперь покоится на морском дне, вот здесь, совсем близко около меня, со своими миллионами золотых слитков и сотнями жизней.

Старое чудовище в полусне щурит на меня свой маленький, острый, красный глаз. Оно представляется мне теперь старым-старым, забытым божеством, которое в этой черной тишине грезит своими тысячелетними снами. И чувство странной неловкости овладевает мною.

Раздаются замедленные, ленивые шаги ночного сторожа, и я различаю не только каждый удар его кованых, тяжелых рыбачьих сапогов о камни тротуара, но слышу также, как между двумя шагами он чиркает каблуками. Так ясны эти звуки среди ночной тиши, что мне кажется, будто я иду вместе с ним, хотя до него – я знаю наверное – более целой версты. Но вот он завернул куда-то вбок, в мощеный переулок, или, может быть, присел на скамейку: шаги его смолкли. Тишина. Мрак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю