Текст книги "Буран (Повести, рассказы, очерки)"
Автор книги: Александр Исетский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
– Тайны небе[26]26
Есть мать.
[Закрыть].
Мальчик говорил, что есть у него мать, отец и сестра, но он не помнит, где они, он забыл, где они, он ищет их.
– Ребята, он говорит, что умерла у него Таня какая-то, а отца с матерью давно, видно, нет. Он говорит, что на небе тайна – ничего неизвестно. Выходит, что он круглый сирота теперь.
Так Колька стал переводчиком Мача. Когда в речи Мача не было слов, похожих на русские, Колька разговаривал с Мачем жестами.
Ребята потребовали, чтобы Колька узнал, хочет ли Мачка есть. Подавив ладошкой живот Мача и пожевав ртом, Колька спросил:
– Жрать хочешь?
Мач обрадованно закивал головой.
– Хочет! Хочет! – закричали ребята, и двое малышей кинулись в свои дворы.
Мач с жадностью ел принесенный хлеб, счастливо жмуря слезящиеся глаза. Еда и участие к нему крикливых ребятишек приглушили на время горе Мача. Он бегал с детьми, удивлялся их играм, откликался на новую свою кличку.
К вечеру друзья нашли Мачу в полуразрушенном сарае место для сна. Снова принесли куски хлеба. Дали рваный пиджак.
Оставшись один в своем новом жилище, мальчик со всей остротой затосковал и уснул, уронив голову на залитые слезами руки.
День за днем в забавных играх с ребятами тупела боль, уходило горе безродного одиночества. Мач обжился в сарае большого грязного двора. Укутавшись в необычную одежду и тоскливо засыпая, он повторял чудные слова: «беги, хватай, бей, скачи» и свое новое имя Мачка.
В конце третьей недели слух о Маче дошел до хозяина мелочной лавчонки. Он огорчил друзей Мача, высказав догадку, что чумазый Мачка, наверное, выставочный и что он его сдаст кому следует. Втайне он надеялся получить хорошую плату за найденного выставочного «инородца».
В ближайшее воскресенье он повел Мача на выставку. Дружелюбные сверстники с московской окраинной улицы далеко провожали своего друга.
Едва завидев ярко расцвеченную арку входа на выставку, мальчик вырвал руку у державшего его торговца и с радостно забившимся сердцем ринулся в калитку.
С криком: «Отец!.. Мать!..» – мальчик стремительно бежал по берегам искусственных прудков, сквозь тропические рощицы, натыкался на проволочные сетки вольеров, обегал юрты, белые хатки, падал, вскакивал и вновь бежал, сопровождаемый бранью выставочных служителей.
Слух его уловил тоскливый вой собаки, и Мач на мгновение остановился. Вой повторился. Лицо мальчика осветилось бурной радостью.
– Хад! Хад! – пронзительно выкрикнул Мач.
Его испугал этот тоскующий вой. «Как в тундре над умершим», – подумал мальчик. Но выбежав на лужайку, Мач увидел, что собака сидела перед отцом, задумавшимся над выделкой нового ножа, и мальчик отогнал от себя неприятную мысль. Все на лужайке было по-старому: стояли и лежали в загоне олени, через широко откинутый лаз в чуме были видны мать и сестренка.
Мач тихо свистнул. Хад в недоумении повернул голову, обрадованно завизжав, вмиг оказался возле своего маленького хозяина. Подпрыгивая и катаясь перед мальчиком, собака весело тявкала, и Мач забыл о ее тоскливом вое.
Играя с собакой, Мач, однако, с опаской поглядывал на отца. Он знал, что отец на него разгневан и будет ругать его. Но для сына и эта ругань была желанной, и мальчик с виноватой улыбкой остановился поодаль от отца.
– Я пришел, отец, – сказал он, посмотрев на лежащую рядом с отцом ременную вожжу.
Сяско не повернул даже головы к сыну и ничего ему не ответил. В глубокой задумчивости он смотрел на остро отточенное лезвие ножа.
«Отец не хочет говорить со мной, – с огорчением подумал мальчик. – Пусть бы уж лучше ударил, но он и не смотрит на меня».
Мач пошел в чум. Мать сидела, склонясь над работой. Она нашивала цветные полоски на подол гуся и, отведя руку с иглой в сторону, любовалась узором.
Недо, улыбаясь, смотрела на леденец, искрившийся в ее руке.
– Я пришел, мать, – сказал Мач, с завистью глядя на леденец в руке сестренки.
Ему ясно было, что конфету Недо дал опять Журавль, и мальчик огорчился, что он пробегал столько дней, а Недо, наверное, каждый день ела сладкий сахар. Мальчик обошел мать и шепнул за спиною сестренки:
– Недо, дай мне откусить. – Он уверен, что она даст ему сласти. Недо его очень любит.
Но сестренка не ответила ему. Словно и не слыша его просьбы, она любовалась красивой конфетой.
Сестренка молчит. Все они точно сговорились не отвечать ему. Только одна собака сидит у входа в чум и, сбочив голову, весело смотрит на Мача.
– Дай сахара! – настойчиво повторил Мач и, потеряв терпение, рванул из руки Недо соблазнительный леденец.
Что-то хрустнуло, и вместе с леденцом в руке мальчика оказалась вся кисть ручонки Недо, легкая и холодная, как лед.
Мальчик с ужасом взглянул на сестру, но она, чуть покачнувшись, продолжала улыбаться. Она даже не вскрикнула от боли.
– Держи руку! – испуганно пробормотал Мач и торопливо сунул руку сестры обратно в рукав ее ягушки. Но рука выпала из рукава и скатилась с колен Недо на шкуру перед костром. Пальцы все так же цепко держали красный леденец.
Мач, холодея от страха, придушенно крикнул матери, что он оборвал у Недо руку. Мать не ответила. Мач стал трясти ее за плечо. Она покачнулась и безмолвно и тяжело повалилась на него.
Мач кинулся из чума к отцу, хрипло крича, чтоб чуме на него повалилась мать и у костра лежит неживая рука Недо. Отец безучастно смотрел мимо сына. Мальчик схватил его руку, но в тот же миг отдернул свою ручонку. Рука отца, как и руки сестренки, была холодна и тверда.
Теряя силы, мальчик отбежал от отца к оленям. Они не кинулись к нему, стуча скрещивающимися ветвистыми рогами. Олени, не шевелясь, стояли и лежали с немигающими веками устремленных в пространство глаз. На рогах дальнего оленя, следя за мальчиком и готовясь улететь, встревоженно чирикал воробей.
– Илибем-бэрти!.. Илибем-бэрти!..[27]27
Олений бог.
[Закрыть] Почему олени не шевелятся? Почему они не бегут ко мне? Что ты сделал сними, Илибем-бэрти? – слов Мача не было слышно, только, дрожа и скашиваясь, шевелились губы.
Сознание его мутилось. Крадучись, он снова тихо подошел к чуму.
Спокойная, с неподвижным взглядом, все так же лежала у костра мать с иглой в руке. Улыбалась безрукая сестренка Недо.
Немигающими глазами Мач смотрел на оторванную руку Недо с ярким леденцом, лежавшую на шкуре у костра, и медленно пятился от чума. Запнувшись о погонный шест и в беспредельном ужасе дико вскрикивая: «На-а! На-а!» – мальчик кинулся прочь с лужайки.
Радостно повизгивая, за мальчиком бежала его лайка Хад.
На песчаной дорожке перед чумом Сяско Сэротэтто белел на столбике новенький транспарант: «Господ посетителей просят руками экспонаты не трогать».
В одном из славянских павильонов выставки было необычно многолюдно и шумно. На официальный раут по случаю монарших наград в связи с ярким успехом выставки собрались сотни высоких сановников империи и первосвященных отцов ее патриаршего престола, именитых дворян и блестящих аристократов, матерых купцов и пронырливых миссионеров.
Под сводами павильона звучала торжественная кантата: «Коль славен наш господь в Сионе...»
Награжденные принимали дань восторженных поздравлений. Среди удостоенных монаршими наградами были ревнители и северных окраин российского престола. Наместник Тобольского края за успокоение и умиротворение под русской короной инородцев Севера был пожалован большой золотой медалью; епископ Тобольский за труды по просвещению края, за ревностную заботу об обращении инородцев в православие – золотой медалью; заведующий Северным инородческим отделом за умелое устройство для обозрения публики быта и труда северных инородцев – большой серебряной медалью; березовский исправник за просвещенное содействие успеху выставки – серебряной медалью; обдорский урядник за деятельное содействие туземцам в приезде на выставку – бронзовой медалью; скульптор Валецкий за прекрасно исполненные манекены инородческого отдела выставки – похвальной грамотой.
Не были забыты и верноподданные «инородцы».
Старшину рода Сэротэтто на Ямале за верноподданические чувства и посылку на выставку богатой самоедской семьи жаловал царь большим своим портретом в золоченой раме; Сяско Сэротэтто, самоед с Ямала, за охотное совершение на выставку большого путешествия награждался иконой святого угодника-чудотворца Николая Мирликийского в серебряной ризе.
В списке награждений против фамилии Сяско Сэротэтто была сделана на поле приписка: «Ввиду бесследного исчезновения инородца Сяско с выставки в день раздачи наград, икона передана благочинному церкви Вознесения господня, воздвигнутой в память посещения всероссийской выставки Государем Императором».
Арка-павдей – Большой темный месяц[28]28
Декабрь.
[Закрыть], самое веселое время в тундре. Весело было в урманах и по реке Ярудею – вернулись с летних кочевок по Ямалу на свои зимние стойбища и ненцы рода Сэротэтто.
Ненцы положили царю годовой ясак и запаслись на Салехарде на торгах с хитрыми русскими купцами всяческим провиантом на новый долгий год. Смотря по удаче охоты на зверя, по улову дорогой рыбы – много ли, мало ли выпили огненной водки. В злом винном угаре переругали мошенников купцов.
Повеселели даже обездоленные ненцы-бедняки, не кочевавшие с родом по Ямалу. Вернулись богатые сородичи, и бедняки подолгу гостились в их чумах, наедались, а изредка и до беспамятства напивались. Получали от богатой родни подарки: то малицу, то кисы, то оленьи шкуры и забывали на время об ожидавшем их ядоме[29]29
Голод.
[Закрыть].
Играли свадьбы, торжественные и затейливые, с шуточными песнями и играми.
На Севере, за омертвевшим подо льдом Нял-паем[30]30
Обская губа.
[Закрыть], за Ямалом горели в небе сполохи. Величественные и прекрасные сиянья освещали тундру и урманы мерцающим тихим светом. Северные сиянья освещали и обширную лесную лужайку, на которой стояла занесенная снегом юрта. Никому она не принадлежала, никто в ней не жил, но не было веселее и оживленнее ни в одном чуме на Ярудее, чем в этой нежилой юрте. Построили ее ханты – пастухи богатых ненецких чумов. Это была плясовая народная юрта.
После обычных дневных зимних работ съезжались сюда молодые и старые хасово, свободные от пастьбы пастухи-ханты. Усаживались на закиданные ветками нары возле стен. Раскуривая трубки или нюхая растертый листовой табак, северяне тихо беседовали о новых нартах, о свадьбах, сыгранных и предстоящих, перекидывались шутками.
Так было и в морозный вечер незадолго до Яле-таралма-иры, – месяца поднятия солнца. Вскоре, как сошелся народ, всегда угрюмый Сезю неожиданно начал скороговоркой веселый хынопс[31]31
Песня.
[Закрыть].
Ходил жених по чуму, похаживал —
Видит невесту, а не подойти к ней:
Стоит на пути авка[32]32
Пешка, без матери, воспитываемая в чуме.
[Закрыть], топчется на месте.
Жених зайдет справа – она хвостом вправо,
Зайдет влево – она хвостом влево,
Зайдет сзади – она копытцем его,
Зайдет спереди – она норкой его.
Ходил жених по чуму, похаживал, —
Видит невесту, а не подойти к ней.
Дернул авку за хвост – она рехнула,
Дернул опять – обмочила его.
Заругался жених, плюнул, да из чума,
А невеста кличет его, потешается:
«Ты бы взял ремешок, женишек,
Да огрел бы авку по спине!»
Взял жених ремешок, огрел авку,
Испугалась она, убежала.
Сам к невесте, обхватил ее,
Только видит – не невеста это,
А сидит хохочет столетняя старуха.
Ненцы хохотали над смешной песней, задыхаясь от крепкого табака до удушья, до слез. А в другом углу юрты у жарко топившегося чувала большой сказочник Ямру начинал свои сказки.
– Разозлился однажды На-а-дьявол, что нет у него своей вотчины, своей земли и олешек. Надоело ему пугать ненцев и нигде не жить. Пришел он к великому Нуму и стал просить: «Дай мне, Нумей, вотчину в твоей тундре, хочу добрым ненцем стать, род свой завести на Ямале». Нум насквозь все видит – видит он, что злой На-а на горе ненцам расплодиться хочет. «Не дам», – ответил ему светлый Нум. Сколько ни клянчил На-а – не дал ему Нум ни вотчины, ни клочка земли. «Дай! – закричал обозлившийся На-а, – дай мне хоть кол в землю забить, чтобы было у меня свое место, чтобы я на этом колу хоть посидеть мог». Надоел он Нуму. «Ну, забивай», – ответил он, чтобы отстал от него На-а. Забил На-а кол, залез на него, сидит ухмыляется. Вдруг соскочил, выдернул кол и бежать. А из земляной дыры, где кол был, клубами, как дым, начали вылетать комары, мошкара всякая и большущие оводы. Набросились на Нума и давай жалить и кусать его. Нум схватил из костра головню и заткнул ею дыру в земле, а в костер сырых веток подбросил. От дыма погань разлетелась в стороны. Так злой На-а напустил в тундру злого кусучего гнуса, и одно спасение от него указал нам Великий Нум – дымящиеся костры.
Долго удивлялись слушатели забавной и мудрой сказке и хвалили Ямру.
Но вот раздались волнующие частые удары Ильки Поронгая в бубен, и на утоптанный круг вышли ханты-пастухи. Начался танец. Кружась, притоптывая мягкими кисами и подскакивая, носились плясуны по кругу в ярком отсвете чувала.
– Хо! Хо! – изредка восторгались ненцы.
Но как бы ни был захватывающе весел танец, сколько бы ни было на кругу умелых плясунов, никто не мог забыть, не мог не вспомнить удивительного плясуна Сяско Сэротэтто. Он один из ненцев умел плясать по-хантыйски, и никому из них, бывало, не удавалось переплясать его. Но Сяско не было нынче на плясовом кругу. Не было Сяско и в тундре.
Давно прошло обещанное урядником время, когда должен был вернуться из царева города Сяско Сэротэтто.
Когда перекочевали ненцы с Ямала в леса на Ярудее, заезжали к уряднику в Салехард старшина рода Натю и многие сородичи Сяско. Всем им урядник отвечал одно и то же:
– Идите от меня ко всем чертям! Очень нужен царю ваш вшивый Сяско. Чем я знаю, где он пропал.
Ненцы вскакивали на нарты и озлобленные гнали в тундру, не зная, кому жаловаться на Белого царя, взявшего у них Сяско со всей его семьей и оленями, со всем богатством, с которым они отправили его в царев город.
В разгаре пляски, вспомнив о Сяско, запел Сезю новую грустную песню. Круг плясунов расстроенно остановился. Бубен в руках Ильки Поронгая умолк, а потом зазвучал приглушенно, как далекие грозные раскаты. Раскачиваясь и немигающе смотря на пламя чувала, Сезю пел песню о Сяско:
Прошло над тундрой короткое лето,
Ушло солнце за Каменный Пояс.
Вернулся с Ямала ненецкий народ,
Не вернулся только в тундру
Из царева города Сяско.
Мы пляшем и веселимся —
Любил плясать и Сяско,
Плясал он лучше всех.
Пройдет Большой темный месяц,
Над краем земли
Снова поднимется солнце.
Осветит оно наши чумы,
Но не осветит оно чума Сяско
Сяско пропал в царевом городе,
А урядник смеется над нашим горем.
Мы пойдем добывать зверя,
Сделаем острые стрелы.
Из тугого большого лука
Мы пустим стрелу в Салехард.
Она найдет там злую рысь
И пронзит ее поганое сердце.
Зверь взял у нас Сяско,
Стрела возьмет у зверя жизнь.
Натягивайте, хасово, тугие луки.
Готовьте острые стрелы.
Бубнит тревожно Илька, бьется в дверь буранный ветер. В чувале тлеет алая груда углей. В глубоком раздумье, молча, сидят в плясовой избушке взволнованные песней Сезю сородичи Сяско.
Отец
1Всю германскую провоевал безропотно и честно Евлампий Берестнев ездовым в полковой батарее. До самых Карпат дошел, а ни в чине, ни в звании не повысился, ни креста, ни медали не заслужил. Одну только награду за ратные труды свои получил памятную, но ту награду не только показать, а и говорить о ней неловко было: разворотил ему немец осколком правую ягодицу.
С той немецкой наградой да с большевистской прокламацией за подкладом папахи и домой прибыл Евлампий, в родные Берестяны.
Большевиком на фронте он не стал, потому как с конями больше, а не с людьми там общался: и дома ему не повезло: отец с матерью для того, будто, и ожидали с распроклятой войны своего дорогого сына, чтобы повидаться с ним только перед смертью. Похоронил их солдат вскорости друг за дружкой. И остался в родительском доме хозяином, с меньшой своей сестренкой Устей.
Хоть и не был Евлампий большевиком, однако ж власти Советской ни в чем не воспротивился, когда объявилась она заревым флагом на башенке Заозерского волостного правления.
А лишь только землю делить стали, приглядел себе сердечную подругу.
Как вошла веселуха Дашенька в дом, светлее жить стало. Но сколь ни бились молодые хозяева, не могли одолеть нужду. А тут наследники начали появляться – сперва сынок Гераська, потом девчушки – Галинка с Настенькой. Да и Устя к тому времени заневестилась, справа ей потребовалась какая ни на есть...
Ну, прямо, нос вытащишь, хвост увязнет.
Осерчал шибко Евлампий на такую жизнь и, когда начали строить колхозы, чуть не первым записался, в полном согласии с женой, в Берестянскую артель «Почин». Напросился в конюхи, не изменил старой дружбе с лошадьми.
Хоть не сразу, но стали налаживаться в артели дела.
А время на месте не стоит, вперед катится, то одну, то другую перемену в жизнь Евлампия несет. Выдали замуж Устинью, подросли, отучились в школе Гераська с девчонками, и пришло время родителям – Дарье Архиповне с Евлампием Назаровичем отпустить детей из родительского дома. Увезли женихи девчат по соседним деревням, а у Герасима оказался талант картинки рисовать. Заезжий школьный инспектор увез Герасима в областное художественное училище, и в доме Берестневых поселилась тишина, и все чаще в родительские сердца вползала тоска о разлетевшихся детях. Дарья Архиповна еще как-то спокойно переносила тишину в избе, а заскучав о своих девках, бежала погостить на денек-два, бывало и на неделю, то к одной, то к другой дочери.
Тяжелее было без ребят Евлампию Назаровичу. Не то, чтобы нужна была их помощь, а так – по житейской традиции, по складу характера нужно было ему кого-то наставлять уму-разуму, приучать к хозяйственной сноровке. А больше, пожалуй, тяготило его то, что не может он супротив своих соседей выставить на колхозную работу ни одного своего молодого работника. За самое живое задевало Евлампия Назаровича, когда вывешивали в конторе ведомость или «вычитывали» на собраниях – чей колхозный двор сколько трудодней заработал. И выходило так по этим объявлениям, что у погодков Берестнева падало на двор по две-три тысячи трудодней за год, а у него с Дарьей и до тысячи не дотягивало. После же того, как Дарья надсадила руки на дойке, а работа в огородной бригаде скрючила их ревматизмом, Евлампию Назаровичу с его трудоднями за конюховство нечего было больше и глядеть на ведомости и вслушиваться в «вычитки» на собраниях.
По-особому тосковал отец о Гераське. Девки что – чужая добыча. А сын в дому – молодой хозяин, ему вершить дальше отцовский труд, беречь и крепить родной кров. А где вот теперь Гераська, к чему привыкает, к какому труду? Картинки рисовать? Не укладывалось в голове у Евлампия Назаровича, что на картинках можно прожить. Казалось ему, что все это лишь забава. А случилось так, что эта Гераськина забава всю судьбу отцовскую перевернула, судьбу колхозного двора Берестневых.
Первые годы Гераська приезжал домой на каникулы, на практику. Как же были рады отец и мать этим приездам сына. Они не знали, куда его посадить, чем угостить, сколько подушек подложить ему под голову. Отец уводил сына на конеферму и с гордостью показывал кровных рысаков, иноходцев. Хвастался призами, которые он «загреб» на Ирбитском ипподроме, сажал на резвого скакуна, чтобы пронес он Гераську по селу «с веселым ветерком», а односельчане поглядели – каков растет у Назарыча сынок. Находил отец заделье съездить с сыном в колхозные поля, как бы ненароком подивиться при сыне: «...глянь-ка, Гераська, какие у нас нынче овсы подымаются!», или придержит лошадь у пшениц, будто для перекура, а сам опять дивится: «Ну и хлеба, однако, растут! Завалимся хлебом, право-слово, завалимся!»
В эти первые годы учебы Герасим приезжал домой на каникулы наскучавшимся по родным Берестянам, по родному дому, по своим школьным сверстникам. Целыми днями он пропадал с друзьями в полях, носился где-то по дремучим дубравам, по зарослям черемушника, часами бултыхался или рыбачил на речушке Берестянке. Но непременно таскал с собой за поясом штанов толстую затрепанную тетрадь, в которой день за днем появлялись все новые и новые зарисовки родных мест, картинки труда колхозников, молодежных хороводов, крестьянских изб.
Заглянув однажды тайком: в «рисовальную тетрадь» сына, отец подивился: «До чего же, стервец, похоже все подмечает!» Но он был поражен, увидев на одной из страниц себя, держащим под уздцы жеребца Самопала. «Когда же это он меня схватил?» Дарьи в избе не было, и, чтобы проверить схожесть, Евлампий Назарович глянул на себя в зеркало: «Как вылитый!.. А глаза-то у Самопала так и косят».
Целый день коневод горделиво ходил по конюшне, нет-нет, самодовольно поскрипывая на строптивого Самопала: «И-и, ох, ты, срисованная скотина!» От этого рисунка Евлампий Назарович даже как-то возвысился в своих глазах. Вечером спросил у сына:
– Ну и на кой ляд ты это все рисуешь, Гераська?
– Пригодится, тятя. Руку на рисунках и этюдах набиваю.
В последующие годы Герасим все реже и реже приезжал в родные Берестяны. Писал, что поступил в какое-то еще более высшее училище, в летнюю пору ездят они по Уралу писать этюды.
Порадовал однажды сын большим письмом о первом участии в областной художественной выставке, где были выставлены два его полотна, и в подтверждение приложил к письму каталог выставки. Среди десятков фамилий художников Евлампий Назарович с его непривычностью к чтению едва нашел «свою» фамилию. А в конце каталога, среди прочих «картинок» неожиданно увидел себя. Обомлев от радости, выскочил в сени, где Дарья процеживала молоко после дойки.
– Ястри его возьми! Ты гляди, как Гераська меня разрисовал!
Это был тот самый рисунок, где Евлампий Назарович с жеребцом Самопалом стоял на дворе конефермы. Сбочив и вздернув голову, рысак, как живой, пытался вырваться из крепкой руки коневода, державшего его за узду, косил на Евлампия Назаровича задорным карим глазом. Сам Евлампий Назарович стоял рядом в клетчатой сарпинковой рубахе, со вскинутой головой, властно и в то же время влюбленно глядя на жеребца. В этом игривом единоборстве коневода с рысаком чувствовалась глубокая их взаимная привязанность, и жеребец, балуясь неповиновением, как бы понимал, что в суровом, властном взгляде человека больше гордости его кровной лошадиной статью, неукротимой резвостью, чем недоброго желания грубо сломить его баловливую строптивость. От картины веяло влюбленностью колхозного коневода в свою работу, любованием человека красотой чудесного животного.
Евлампий Назарович не стал дожидаться, когда Дарья в полусвете сенок рассмотрит дорогую ему картинку. Дробно сбрякали ступеньки крыльца, схлопали дворовые воротца. В этот памятный вечер Дарье Архиповне пришлось долго сумерничать, дожидаясь мужа. Евлампий Назарович пришел домой почти за полночь, пока не облетел с Гераськиной картинкой чуть не все Берестяны.
Но эта радость была последней. Письма от сына приходили все реже, ласковых слов для родителей у него уже не находилось, но, как и в прежних письмах, Герасим не забывал упомянуть, что все еще в городе трудно с продуктами и хорошо бы, если б «маманя подослала чего-нибудь из еды». Маманя копила сливки, сбивала масло, пекла сдобные «орехи» – любимое лакомство Гераськи, доставала из кадушки прибереженные куски обсоленного свиного сала. Шили холщовый мешок, напихивали его припасенной снедью, и Евлампий Назарович относил увесистую посылку на почту.
«Кого кормим? – думал он, идя на почту. – Сказывал, будто получает там какую-то стипендию. А не послал небось, не привез ситчика матери на кофточку, аль отцу фабричной махорочки».
Обеспокоенный затянувшимся молчанием сына, Евлампий Назарович настоял, чтобы Дарья съездила к нему в гости, попроведала, узнала бы – здоров ли?
Вернулась Дарья Архиповна сумрачная: не сказавшись, не посоветовавшись с родителями, Гераська женился.
О сношке отозвалась скупо:
– Вертлявая какая-то. Башка парнишечья, подоткнет свой шпын пальцами с той, с другой стороны – вот тебе и причесалась. А Гераську нашего прямо-таки заездила – только и знает на него вешаться. Срам смотреть.
– Ну, а Гераська... что он? – хмурясь, спросил Евлампий.
– А что Гераська? Ухватился за ее подол и волочится.
И еще глубже, как ржа, обосновалась во всех порах берестневской избы тоскливая тишина. Рушились надежды стариков на молодого хозяина.
Ранней весной пришло от Гераськи еще письмо. Начиналось оно, да и все было написано душевно-трогательно и ласково. Но по мере того, как строчку за строчкой медленно читал отец сыновнюю весточку, радостно-просветлевший было взгляд его все более мерк под сурово смежающимися, вздрагивающими бровями, а голос все глуше выговаривал душевно-мягкие, проникновенные слова письма:
«Дорогие и любимые мои тятенька Евлампий Назарович и мамонька Дарья Архиповна! Здравствуйте и примите низкий поклон от вашего сына Герасима! Передайте мой привет тетке Устинье Назаровне и дяде Семену Прокопьевичу. Поедете к сестричкам – кланяйтесь и им от братишки.
Низко кланяется вам и желает доброго здоровья также и жена моя. После того как маманя к нам приезжала, Аллочка все время ее вспоминает и говорит – какая у тебя заботливая и добрая мамаша, какая она мастерица еду готовить. Очень ей понравились сдобные печеные орехи. У нас ведь в магазинах таких не продают.
Дорогие тятенька и мамонька, в нашей жизни произошло радостное событие – родился сын. Поздравляем вас, милые родители, со внуком! Низкий поклон дедушке с бабушкой от внучка.
Но вместе с радостью вот какая у нас забота, любимые тятенька и мамонька. Скоро у Аллочки кончается декретный отпуск, а водиться с ребенком никого найти пока не можем. Девки все здесь стремятся на производство или на какую-нибудь учебу, старухам государство дало пенсии, так их теперь невозможно уговорить, чтобы понянчились. Отдавать же грудного ребенка в детские ясли боязно. Хочется нам первенького сыночка выходить дома здоровеньким и веселым. Так вот у нас к вам, дорогие родители, большая просьба, чтобы бабушка приехала к нам поводиться со внучком, пока мы не подыщем ему няньку. Очень вас просим войти в наше положение. Тятенька, пока бабушка будет у нас жить, мы с Аллочкой всячески вам поможем, ведь мы оба зарабатываем».
Противоречивые чувства вызвало письмо сына в сердцах стариков. С отъездом Дарьи Архиповны нарушался весь заведенный порядок в домашнем хозяйстве. Кто будет с огородом управляться, со скотиной, проворачивать всю работу по избе? У девок свои семьи, свои ребята. Ну, а как же быть Гераське? Сколько не огорчал он родителей, а все ж таки сын, родная кровиночка. И внучонок народился, Берестневым прозываться будет.
Ревела несколько дней Дарья, охала, оглядывая привычную избу, стонала, сидя с подойником у своей Зорьки, уткнувшись лбом в ее теплый шерстистый бок.
Дрожащим голосом сказала Евлампию свое решающее слово:
– Поеду я все-таки, отец. А то уморит там эта вертушка внучонка. Со скотиной, пока там поживу, Устя тебе поможет управляться, а огород девки прибегут вскопать да посадить. Ну, а поесть та же Устинья чего-нибудь наварит, да и сам как-нибудь сгоношишь...
Евлампию Назаровичу, скрепя сердце, пришлось согласиться отпустить старуху на время к сыну.
Но где и когда это было видано, чтобы деревенская хозяйка или деваха, попав в городскую благоустроенную квартиру, где тепло приходит по трубам невесть откуда, вода течет из кранов, холодная и горячая, электрические и газовые плиты в любое время варят, пекут и жарят, а всяких магазинов кругом полным-полно, так вот где это видано, чтобы сельская жительница, попав в такую благодать, села бы на мягкий диван и горестно заскучала о деревенской лавчонке сельпо, о своей печке, о водоносных коромыслах и стиральном корыте, заревела бы от того, что не надо ей больше заботиться о домашней скотине, об огороде, об угарной бане.
Недолго тосковала и Дарья Архиповна о привычной своей деревенской работе. Войдя в курс городского житья и приноровившись ко всяким кухонным машинкам, все реже и реже вспоминала она о своих горшках, ведрах и лопатах, сечках и мутовках. Потосковала и о старике с его ворчливым, но добрым нравом. Однако давным-давно это было, когда Дашенька дня не могла прожить, не свидевшись со своим Евлашей. Поблекли озорные глаза, отцвели пунцовые губы, облетел со щек румянец, и осталась в сердце только тихая осенняя привязанность, как у двух дерев в лесу, сплетшихся своими ветвями еще в летнюю знойную пору. А тут на руках оказался беспомощный, родной и милый внучек, привязанность к которому росла и крепла день ото дня, оспаривая привязанность к берестянскому деду. Дарья Архиповна не вернулась из города в Берестяны.
А Евлампий Назарович? Он скупо, по-мужски обронил на письмо из города две горькие горошины слез, сунул его за божницу на сохранение, высморкался и наставительно сказал коту:
– Вот так, Васька, нас бог и поберег – вдоль и поперек! – огляделся вокруг себя в пустой избе и не то всхохотнул, не то зарыдать хотел: – Хэ-хэ-хэ! Попал ты, Евлаха, на баской этюд!
Обещал утешительно сын отцу в письме, что и его он намерен «перетащить» в город, как только добьется квартиры побольше. Только никак не пришлись по душе Евлампию Назаровичу эти сыновние слова.