355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Исетский » Буран (Повести, рассказы, очерки) » Текст книги (страница 4)
Буран (Повести, рассказы, очерки)
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 16:30

Текст книги "Буран (Повести, рассказы, очерки)"


Автор книги: Александр Исетский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– То есть как это – подо что?

– Ну, под «честное слово» или под «ей-богу»?

– А какое это имеет значение?

– Ха-ха! Так вы еще Микиту Маленького не знаете. Если под «ей-богу», так полушубок уже пропит, и Микита скулит на лесосеке, как «цуцик», а если под «честное слово», так пропьет в Сретенке на обратном пути.

Комната огласилась дружным хохотом. Возмущенный Гусельников порывисто встал, но, прежде чем он успел что-то сказать, дверь открылась, и в комнату вошел Егор Фролович в сопровождении Микиты. На Миките был порядком поношенный, но аккуратно починенный полушубок, плотно подпоясанный обрывком кирзовой вожжи, и в этом полушубке, в добротно подшитых с обсоюзкой валенках, в добытой где-то веселой рыжеватой ушанке он выглядел плотно сбитым крепышком-мужичком.

Посрамленный кладовщик, задрав кверху голову, внезапно заинтересовался почему-то висевшим над ним плакатом об искусственном осеменении коров. Взглянув на кладовщика и его понурившихся приятелей, Семен Викторович отказался от назидательного слова. Он только подчеркнуто внимательно и тепло пригласил Никиту Афанасьевича и Егора Фроловича присесть и рассказать о результатах их поездки в лесосеку.

Возвращаясь как-то из районного центра, куда он ездил, чтобы окончательно оформить ссуду на строительство нового скотного двора, Гусельников решил заехать к Никите Рябкову. Хотелось ему сгоряча договориться с Никитой об организации строительной бригады и любопытно было взглянуть, как живет его подшефный мастер.

За три недели со дня их памятной встречи Никита мало-помалу словно бы оттаивал, опасливо-настороженный взгляд его смягчился, и без обычных ранее споров он проворно брался за всякие ремонтные хозяйственные работы. Однако цепко продолжала его держать привычка к назойливому выпрашиванию перед работой небольших «авансиков», вероятно, для утоления своего пристрастия к спиртному. Но председателю не доводилось видеть его пьяным, а печь, сложенная Никитой для отопления клуба, оказалась на редкость стройной и красивой.

И тем не менее, войдя в избу Никиты, Семен Викторович подосадовал на себя за выдачу этих «авансиков» Рябкову: тот сидел за столом, на котором главенствовала бутылка водки. Жена стояла у шестка, варила что-то на таганке. Оба всполошенно вскинулись, увидев председателя. Никита схватил было пол-литра, чтобы куда-то сунуть, но спокойный, добродушно-насмешливый вопрос Гусельникова остановил его:

– Так, так, Никита Афанасьевич! Забавляешься? Втихаря глушишь?

Никита плаксиво ухмыльнулся.

– Какая тут забава. С Егором Фролычем сегодня молоканку перекрывать зачал. Иззяб. – И, строго взглянув на Ефросинью, кивнул на стол.

Гусельников огляделся и поразился. Трехоконная изба выглядела не жильем, а какой-то универсальной мастерской. Самые разнообразные инструменты висели на стенах, лежали на верстаке, на полках, на печке и подоконниках. Стояла недоделанная оконная рама, в тисках было зажато какое-то кольцо, над кроватью висело несколько ходиков и будильник. Под матицу на потолке были засунуты железные прутья, тонкие рейки. Под верстаком, свесившись синим ребристым мехом, лежала старенькая гармонь.

Семен Викторович изумленно развел руками:

– Не предполагал я, Никита Афанасьевич, что тут у тебя такая немыслимая мастерская.

– А вот все заполонил, – ворчливо проговорила Ефросинья, сталкивая на пол с табурета у верстака стамески и стружку. – Не на что гостя посадить.

– А у меня такой порядок, – горделиво отозвался Никита, подбирая с пола инструмент. – Как отлучусь из колхоза, обязательно добьюсь испытать какую-нибудь новую работенку. Подспорье! Вот и накопилось.

Ефросинья чем-то громыхнула у шестка.

– Да вместо заработков-то и натащишь невесть чего. Ходим голы-босы, а он свое. Была бы хоть польза какая-то от твоего-то струменту.

– Ну и чего ты канючишь? – вскипел Никита. – Да ежели обманывают!

– Как это... кто обманывает? – заинтересовался Гусельников. Но Никиту задели попреки жены.

– А твоей сродственнице Каптелине кран к самовару впаял, так чем она поплатилась? «Я вам, да я вам...» А через полгода принесла студня на ладони. – И, уже обернувшись к председателю, ответил ему сдержанно: – Походя ладят на шермака. То он тебе начальство, то совесть на пеньке в лесу забыл. Тут еще многие кротами живут.

– Пожалуйте! – поклонилась хозяйка. – Не обессудьте только.

Никита бросился к столу и зазвенел стаканами.

Обволакиваясь пахучим паром, на столе стоял чугунок с картошкой, чашка квашеной капусты и ядреные соленые огурцы. Гусельников не намеревался долго задерживаться у Никиты и тем более гостевать. Однако столкнулся вот снова с маятной жизнью Никиты, и опять Семеном Викторовичем овладела обида за горькую судьбу этого человека. Не мог он вот так встать и уйти, не поняв до конца приоткрывшейся перед ним души Никиты. Чем он был кровно оскорблен? Чем загнан в безысходный тупик? Но никто, кроме самого Никиты, не смог бы досказать со всей обнаженностью печальную повесть о его нескладной жизни, и Семен Викторович, скинув на верстак шубу, решительно присел к столу.

– Ну что же? Давай отпробуем лежневской картошечки.

– Простенько, правда, получается, – с мужской неловкостью суетился Никита, пододвигая к гостю чашки с едой и ставя перед ним стакан водки. – Ну, да, как говорится: чем богаты, тем и рады, – улыбнулся он широко и просто.

Откровенная и ясная эта улыбка, осветившая его худенькое лицо, говорила, что сказал он эту поговорку не просто к слову, как извинение за скромное угощение, но больше, пожалуй, потому, что был искренне рад вот так запросто посидеть с человеком, который пришел к нему без подвоха, с каким-то добрым интересом.

– Ну так, Семен Викторыч, держите! – поднял Никита свой стакан. – Я вас там на работе-то все – «товарищ председатель, товарищ председатель». Привычка! Некоторые это любят. Ну, а тут вы у меня в гостях, что ли, так я припомнил, как вас по имени и отчеству. Пожалуйте!

– Только мне, Никита Афанасьевич, сразу не осилить, – улыбнулся Гусельников, чокаясь с хозяином.

– Не неволю.

– И неудобно как-то без хозяйки, – взглянул Семен Викторович на Ефросинью, стоявшую у кухонной переборки с поджатыми в ниточку губами.

– А ей это вроде ежа за пазуху, – махнул на жену Никита. – Валяйте без стесненья.

Без особой охоты Гусельников отпил пару глотков и с аппетитом принялся за еду.

С хрустом закусив огурцом, Никита усмехнулся:

– Странность! Вот вы заинтересовались, – кивнул он на свои инструменты, – чего у меня здеся накоплено. А у нас тут многим это вроде буржуазности кажется. Такие даже выкрики на собраниях бывали: дескать, Никита принес в колхоз только хомут да седелку, так надо забрать у него, вроде паю, частновладельческую лавочку. Дурость!

Распалив цигарку, Никита продолжал:

– И я бы, Семен Викторович, отдал. Право слово, без копейки бы отдал. Пускай! Но им, вишь, завидно взять только инструмент. А Микиту под это место. Ты-де, еще загордишься, ежели тебя бригадиром в мастерскую поставить. Не любят они, когда я их в глаза на собраньях режу. Отдай им, а сам? Как я буду без инструменту? Как? И инструмент тоже, как он без меня будет? Это только на словах: мы сами. Иззубрят, забьют, сломают. Чего им? Казенное. Правление купит. Вот простая стамеска, – достал Никита стамеску с подоконника и любовно огладил ее. – Ей век износу не будет, ежели ласково за ней ухаживать.

– Значит, не берет вас мир с народом из-за мастерской вашей? – спросил Гусельников.

– Не язвил бы их на собраниях, так все бы по-хорошему обошлось, – вставила свое слово Ефросинья.

Никита посмотрел на нее жестко и мучительно.

– Выстояла! Да уж с каких пор я и ходить-то к ним перестал. Вот только Семен Викторыча выбирали, так я сходил, посмотрел. Вопрос, конечно, не в моей мастерской – отдал бы я им или не отдал. Дело не в этом.

Дотянувшись до стакана гостя, стоявшего на столе, Никита звякнул его своим.

– Давайте допьем! Может, в первый и последний раз с вами вот так-то. Случается! – И, допив свой стакан, Никита пристукнул им по столу. – Случается!

– Если разговор о выпивке, – заметил Гусельников, – то я действительно компаньон плохой. А так – почему бы нам не встретиться, не поговорить?

Никита, хитренько прищурив левый глаз, усмехнулся.

– А кто его знает, может, вам вот это все, – обвел он рукой избу, – тоже потребуется без хозяина? Происходило! С тем же бывшим председателем.

Ефросинья простонала:

– Ох! Ну и скажи, еще ты не зуда? У человека, может, и в мыслях такого нет, а ты... Зуда ты прирожденная!

– Прирожденная ты кила! – вскочил Микита. – По твоей натуре ты век будешь стоять да кланяться. Да разве в этом счастье? Определенно! – И, присев снова к столу, он положил сухую загрубелую руку на руку Гусельникова. Открыто и ясно улыбнулся: – Шутю я, товарищ председатель. Не тот у вас глаз, не подозрительный.

Покачав пустую бутылку на столе, он перевел свой взгляд на недопитый стакан гостя, Гусельников заметил это:

– Я не буду больше. У меня норма фронтовая.

Никита, вздрогнув, несколько мгновений остро и немигающе смотрел в глаза Семена Викторовича и, отодвинув от себя стакан гостя, трезво сказал:

– Ладно! Для ясности не будем. Действительно! Коренной вопрос, Семен Викторыч, не в мастерской, не в моем инструменте. О нем я сказал уже вам. Не могу я переносить, когда у нас колхозник на своем дворе – хозяин, а в колхозе – вроде поденщика. Стоит да кланяется, что пастух, что председатель. А ежели ты ждешь от колхоза какого-то проку, так становись хозяином на той работе, что тебе доверили. А поденщик что? Ждет приказания от бригадира, бригадир от председателя, а председатель висит на телефоне: директив от району ждет. Как будто мы не знаем или запамятовали, из какого места телки родятся, да на какой земле когда сеять, когда убирать. А в районе надсажаются, за нас думают, всякие обязательства за нас подписывают. А по мне бы так...

– Никита Афанасьевич! – прервал Гусельников. – Но ведь в районе люди не с потолка свои распоряжения берут.

– Да разве ему чего втолкуешь? – возобновила свои замечания Ефросинья из-за кухонной перегородки.

– Ну и пускай они там созваниваются, – не обратив внимания на Ефросиньины слова, ответил Никита. – А я хочу сказать, что по мне так бы надо. Настоящий хозяин сам себе не враг, чтобы у него земля или скот прогуливали. Беспрекословно! Нынче не старое время, машин всяких к нам нагнано, дай боже, и специалистов порядком насажено по колхозам. Уж как-нибудь мы постарались, дали бы государству, чего от нас требуется, чтобы этим американцам вставить в догон и угон. Безотказно!

– Так в чем же дело, Никита Афанасьевич? Рассуждаешь ты вроде здраво...

– А в том дело, товарищ председатель, что телефонные провода гудят, директивы циркулируют, а колхозники в поденщиках ходят. Округло! Ну, вот захлеснет вожжа тебе под хвост от такой захудалости, давай их язвить. Я – их, а они того тошнее – меня. Не раз из села убегал. Вредность! Ну, поживешь там, в городе, поработаешь. Наглядишься: кругом все кипит. Нарастает. Наглядно! Заторопишься домой. А ну, там этак же пошло? Сердце гонит, душа поет. Дойдешь до своего села – на тебе, и поскотина пала. Здрасте!

Рука Никиты машинально тянется к стакану. Тоскливо глядя в темный угол избы, он допивает водку и, перевернув стакан, надевает его на горлышко бутылки. Стакан, покачнувшись, звенит тонко и жалобно.

– Звонок! Вот так, товарищ председатель, и живем. Категорически!

В избе стало тихо, только над кроватью за печью разнобойно потикивали ходики. Из-за притолоки кухонной переборки в упор на мужа слезливо глядела Ефросинья, поджимая дрожащие губы, сдерживая какой-то душевный крик. И не сдержала:

– Маята ты моя, маята! – вдруг зарыдала она и упала на кровать, уткнувшись в подушку.

Семен Викторович почувствовал, как словно бы горячий клубок подкатил изнутри к глотке и прервал его дыхание.

Оторвав от подушки лицо, искаженное непереносимым страданием и мукой, Ефросинья выкрикивала перехваченным голосом:

– Девка родная из дому ушла! Невеста! От нашей-то с тобой маяты. Сколько нас с тобой уговаривала: «Тятенька, уедем! В городу-то мы легко проживем». Так тебя изволоком отсюда не вытащишь!

Никита сидел, опершись локтями на колени, зажав в ладони сухонькое лицо. Медленно оторвав его от ладоней, он устремил на жену тяжелый взгляд немигающих глаз, подернутых гневной мутью.

– Ну, нет! – помотал он всклоченной головой. – Нет! Это ей ловко. Она ведь только и есть, что родилась! А я родил! К чему же у нас в Лежневке над волостным правлением красное-то знамя мы вывешивали? Может, – ей это – тряпка, а мне это – моя кровь! Завоеванное! Мне хотится, чтобы эта кровь в моей Лежневке ключом взыграла! Родник! Семен... Нет. Товарищ председатель, справедливо я решаю? Только по совести. Коренное!

Гусельников пристально смотрел на этого тщедушного мужичонку. Он вспомнил его с замызганной шинелью в руках на дороге; в замкнутой настороженности в их первой беседе; с оттаивающим взглядом на разнарядках, когда Никита в зачиненном полушубке хозяйственно говорил о колхозных заботах. Сейчас он сдержанным, но окрепшим голосом провозглашал свою незыблемую веру, и Семен Викторович увидел перед собой беспощадного обличителя бед и тягот родного села, кровно преданного ему хозяина.

– Правильное твое решение, Никита Афанасьевич, – положил ему руку на плечо Гусельников.

– А как же неправильное? – вышел Никита на середину избы. – Пусть она нас бросила. Пусть! Она, может, и фамилию свою лежневскую переменила. Это ей ловко. А как мне, Миките Рябкову, от себя убежать? А что там мне скажут? Ну, может, наплевать, что скажут. А сам я что себе скажу? Других зазывал, а сам? Что я, потерял, что ли, веру в наш артельный зачин? Да ежели бы и потерял, так эта вера у других не погаснет. Дойдут руки у партии и до нашей Лежневки! Возобновится!

– Непременно, Никита Афанасьевич! – порывисто подошел к нему Гусельников. – Давай твою руку!

Никита сосредоточенно всмотрелся в лицо Семена Викторовича и чуть улыбнулся.

– Возьмешься? Были тут и до тебя. Подержатся и бросят. Тяжело нашего брата подымать. Но ежели подвести под наш принцип емкую хозяйственную вагу да пораскачать, так оно подастся. Безостановочно!

– Качнем, Никита Афанасьевич! Партия мне такую задачу и поставила. Вот я сейчас ездил. Охлопотал ссуду, материалов дефицитных шефы подбросят. Можно без боязни начинать. Берись-ка, Никита Афанасьевич. Подберешь себе работящую бригаду и двинем, как ты говоришь, безостановочно!

Глаза Никиты искристо блеснули, но тут же потухли.

– Посмотреть надо. Примериться, – задумчиво зажал он в кулак бороденку. – Поворот!

– Ну, будь здоров, Никита Афанасьевич! Засиделся я у тебя, а там делов, наверное, накопилось. До свиданья, Ефросинья... отчество-то не знаю. Извините. Нагостился, а как хозяйку звать-величать, не знаю. Хорош гость!

– Ой, да не беспокойтесь, – подала она стеснительно руку. Глаза ее просохли от слез, но натертые веки и подглазники еще густо пламенели. – Не осудите нас за разговоры-то наши.

– Да что вы! Хорошо поговорили! – уже с порога отозвался Гусельников.

Отвязав от вереи застоявшуюся лошадь, он заскочил в кошеву, но тут же осадил порывистого орловца и оглянулся на избу Никиты. Казалась она в сгущающихся сумерках еще ниже и печальней.

Но – странное дело – на душе Семена Викторовича было светло и радостно. Он знал теперь, что в этой ветхой избенке живет Микита Маленький с большой, неугомонной человеческой душой.

Из избы до слуха Гусельникова глухо, чуть внятно долетал задумчивый, но негрустный наигрыш гармоники. Семен Викторович широко улыбнулся и дал волю рвавшемуся орловцу.

Повести

Золотая медаль
Историческая повесть

Олени распластались в стремительном беге. Ненец на легкой нарте, окутанной снежной пылью, стоит словно в белом облачке, несущемся за убегающими животными. Ритмически поднимается в его левой руке тонкий, звенящий на ветру тюр[1]1
  Длинный погонный шест.


[Закрыть]
, заставляя оленей еще выше взметывать черные сверкающие копыта.

Монотонная, как вьюжное завывание, несется за оленями, за нартами песня ненца:

 
О-ой!.. Жжет мою грудь
Пламенным углем из костра
Проклятая бумага.
Ястребиное перо[2]2
  Ястребиное перо – знак большой скорости, с которой должно быть доставлено известие.


[Закрыть]

Припечатано к ней
Кровяным полунощным солнцем.
О-ой! Ястребиное перо
Гонит меня по тундре,
Гонит моих оленей.
Горе в проклятой бумаге,
Горе везу ненецкому народу.
Оно лежит у меня на груди,
Жжет мою грудь
Пламенным углем из костра.
О-ой!..
 

В размашистом быстром беге несутся по снеговой тундре красавцы олени. Несется за оленями горестная песня...

Обдорский урядник вырвал из рук ненца пакет и убежал в дом, крикнув с порога, чтоб он не трогался со двора.

Поспешно сорвав бляху сургучной печати и отбросив припечатанное ею ястребиное перо, урядник вытащил из пакета предписание канцелярии наместника края в Тобольске. Голубая гербовая бумага гласила:

«С Высочайшего утверждения Министр государственных имуществ ПРИКАЗАЛ: незамедлительно доставить в город Москву на Всероссийскую этнографическую выставку одну самоедскую семью со всем ее хозяйством: жилищем, оленями, собаками и природной обстановкой. Самоеды должны быть одеты в лучшие национальные одежды, иметь запас пищи на 2—3 месяца, пушнину, ими добываемую, чтобы шить из нее северные одежды по заказам господ посетителей выставки и иностранных гостей.

Самоедам обещать – снятие ясака со старшины рода и с семьи, отправляемой на выставку.

Чины полиции, точно и неукоснительно выполнившие настоящий приказ, будут представлены к награде».

Давно уже шел «варнай-иры» – вороний месяц[3]3
  Апрель.


[Закрыть]
, когда оставляют ненцы стоянки зимних кочевий в урманах и уходят со своими стадами оленей за тысячи верст на Север, за Обскую губу, на Ямал.

Еще в конце прошлой недели пересекли губу и ушли за Щучью реку последние оленьи стада и упряжки рода Натю Сэротэтто. Ненцы перекочевывали по ягельным пастбищам в глубь полуострова. Надо было торопиться догнать их, и урядник заставлял бедняка ненца безудержно гнать оленей, сокращая стоянки для отдыха и кормежки измученных животных.

Четверка оленей была у ненца всем его стадом. Он не мог с нею кочевать по тысячеверстным просторам ямальской тундры за многооленными сородичами. Для бедняка его четверка оленей была, как костыль для хромого нищего. Ненец проклинал урядника, проклинал свою беду. Но голубая гербовая бумага манила обдорского полицейского царской наградой, и ему не было дела до горя ненца. На вторые сутки урядник догнал стада рода Сэротэтто. Иньки[4]4
  Жены ненца.


[Закрыть]
и пастухи Натю были испуганы внезапным появлением царского человека. Они чувствовали беду. Старик Сэротэтто терялся в догадках.

– Здравствуй, Натю! Как здоровы твои олени? Здоров ли ты сам? – приветствовал приехавший старшину рода.

– Здравствуй и ты. Мои олени рады хорошему ягелю. Здоров и я, – обычно ответил на обычное приветствие Натю и так же привычно осведомился: – Зачем приехал в Ямальскую тундру?

Урядник уклонился от немедленного ответа.

Сидя на почетном месте в чуме старшины рода, он с самодовольством наблюдал, как испуганные иньки Натю метались от нарт к чуму, таская для него угощения. И только плотно закусив и изрядно выпив, он объявил Натю о царской бумаге.

Старик не понимал, что такое выставка. Он понял только, что это небывалой ясак, новый неслыханный в тундре побор живыми людьми и оленями. Ошеломленный, он растерянно сел на шкуру у костра.

Никто из его рода никогда не уезжал из тундры. Ненцы слыхали от купцов о богатых русских городах, о громадных каменных чумах и о чудесной железной дороге за Каменным Поясом. Они готовы были часами слушать рассказы о далеких странах, об удивительных машинах, но никогда не завидовали неведомой им чужой жизни, никогда не стремились к хваленым городам.

Урядник прервал горестное оцепенение Сэротэтто:

– Натю! Ты лучший старшина на Ямале, потому я и приехал к тебе. Тебе надо не горевать, а радоваться, что великий русский царь увидит в своем городе человека твоего рода. Ты не понимаешь своей выгоды!

Похвала урядника понравилась Натю Сэротэтто. Он перевел взгляд своих блеклых глаз от углей костра на лицо урядника. У того кончики закрученных рыжих усов поднялись в улыбке над багровыми яблоками щек, а глаза в отсвете костра пронзительно сверкали.

«Как рысь», – подумал Натю и забыл урядникову похвалу.

Рыжие усы зашевелились, и вкрадчиво-миролюбивый голос урядника вновь дошел до слуха старшины:

– Тобольский князь уважает тебя. Он тамгу[5]5
  Подпись.


[Закрыть]
свою на бумагу клал. Я бы мог к другому старшине поехать, и никто бы не подумал отказаться от приглашения государя. Когда человек твой вернется из Москвы, род твой прославится на весь Ямал. Говорить будут и петь будут, что гостил самоед из рода Натю Сэротэтто у самого русского великого царя в его большом богатом каменном городе. Почет тебе будет от всех старшин. Подумай, кого посылать, и к утру снаряди все, как сказано в бумаге.

Урядник был уверен в неотразимости своих хитрых уговоров, в силе лести. Ему не выгодно было затевать ссору с насторожившимся старшиной здесь в далекой тундре. И потому урядник всячески нахваливал старшину и вкрадчиво улыбался.

Но Натю Сэротэтто разгадал лживую лесть урядника. За вкрадчивыми уговорами он чувствовал обман.

Много раз он и его сородичи были жестоко обмануты купцами и миссионерами, рыскавшими по тундре. Натю ухватился за слова, что урядник мог бы поехать к другим старшинам с царской бумагой. И хотя Натю не хотелось ссориться с урядником, он миролюбиво стал упрашивать его:

– Я положил царю ясак за весь мой род. Я почитаю великого русского царя и тебя, как большого его человека в Ямальской тундре. Но род мой невелик. Сам я стар, не могу поехать к русскому царю. Богатых людей в моем роду мало, а бедного нехорошо посылать. Лучше взять тебе людей из другого рода. У Тяку Хороля род больше и богаче. Ему не так трудно отпустить одного ненача[6]6
  Человека.


[Закрыть]
. А то старшины на меня сердиться будут. Скажут: род Натю мал, почему не от нас послали хасово[7]7
  Мужчину.


[Закрыть]
в гости к русскому царю? Возьми людей из большого рода – царю будет больше почета. А я прикажу моим хасово, и они принесут тебе в подарок по лучшей песцовой шкурке и увезут тебя к Хоролю на самых быстрых оленях.

Соблазн был велик.

«Тундра безглаза и молчалива – никто не узнает о богатых подарках. Взять меха и догнать у Яррото самоедов другого рода», – урядник даже привстал от заманчиво блеснувшей мысли. Но, вспомнив, что у него нет лишнего времени, и поняв, что дорогие подарки ускользают от него, с озлоблением плюнул на тлеющие угли костра.

Легкий пепел вскинулся и осыпался на Натю оскорблением его чуму, его огню. Старик вздрогнул.

Грубо, без льстивой улыбки, урядник теперь угрожал старшине:

– Натю, ты забыл, что самоеды присягали русскому царю, пили с золота святую воду! Я скажу князю в Тобольске, что Натю Сэротэтто стал худым самоедом, плохим старшиной!.. Зимой в Обдорске ты будешь класть царю ясак. Тобольский князь прикажет за твою неверность присяге взять с твоего рода два ясака! Если к утру ты не дашь человека – так и будет!

Испуганный старый Натю разослал своих пастухов во все концы ягельного пастбища – собрать к его чуму ненцев рода Сэротэтто. К ночи пригнала на легких нартах к чуму Натю добрая половина встревоженных сородичей.

– Хасеу[8]8
  Мужчины, мужи.


[Закрыть]
! – обратился к сородичам угрюмый старшина. – Хасеу! Великое горе послал на наш род светлый великий Тявуй Нум[9]9
  Вышний бог.


[Закрыть]
! Мы разгневали его, и он отвернулся от нас, оставил беззащитными наших оленей и народ свой. Лежит в моем чуме вислоухий варнак урядник. Он наугощался у меня, напился моей водки и сказал, что приказал царь взять из тундры и привезти в его царев город чум с народом, пригнать оленей и доставить дорогие меха, чтобы иньки шили на царевых гостей наши ненецкие одежды. Обещает царь с того, кто поедет, не брать ясака и продержать в своем городе ты иры, сову иры и ненянг иры[10]10
  Месяц отела важенок, месяц разлива реки и комарий месяц.


[Закрыть]
. Вот, хасеу, какая большая беда догнала нас!

Надрывный протяжный стон закачался над тундрой, над тысячеголовым оленьим стадом и ненецкими чумами. Каждый думал, что горе настигло именно его, что это он разгневал чем-то великого Нума. Стон народа перешел в глухой ропот, словно вдали в море вздымались и обрушивались ледяные торосы. Ропот крепчал, и ненцы с криками надвинулись на старшину рода.

– Мы не поедем в царев город!

– Хасово! Складывать чумы! Надо гнать скорей стада на край ямальской тундры!

– К Ямал-хе! К нашей великой святыне...

– Мы положили царю ясак...

– Великий Ваули[11]11
  Ненецкий вождь, боровшийся в первой половине XIX века против царского ясака.


[Закрыть]
, научи нас уйти от беды!

– О-ой!

– Беда догонит нас по следам наших стад!

– Натю! Натю, почему ты, мудрый и старейший, не упросил этого царского человека не делать горя нашему роду?

– У злого злое сердце...

– О-ой!

– Никто не хочет оставлять своего рода. Натю, ты слышишь? Никто!

– Пусть едет обратно варнак урядник по следам своим в Салехард[12]12
  Обдорск.


[Закрыть]
!

– Ваули!.. О-ой!

Сэротэтто молчал. Надо было дать народу выкричать свою ненависть, вылить в просторы тундры вековую, но бессильную озлобленность сородичей, дать им время свыкнуться с неизбежностью горя.

Сэротэтто думал, кого отдать уряднику, и не мог ни на ком остановить свой выбор.

Всю ночь думали у тлеющих костров его сородичи, затихшие после вспышки гнева, кому из них выпадет на долю проститься утром с родной тундрой. Всю ночь плакали ненецкие иньки. Тоскливо выли собаки.

К утру приехал на кочевье, извещенный о царской бумаге шаман Мандыр Тибичи. Он посоветовал отдать уряднику сородича-бедняка:

– Потеря бедного будет не так обидна и тягостна.

Сэротэтто обрадовался.

– Отдать надо Сяско! Я за него и его ачекана[13]13
  Мальчишку.


[Закрыть]
уже два ясака царю клал.[14]14
  За неимущих сородичей ясак царю клал старшина рода.


[Закрыть]
У него десяток олешек, и он тащится за родом, как израненный волком олень за здоровым стадом.

Старейшие рода согласились, что ничего мудрее нельзя придумать.

– Пусть едет Сяско и его семья. Такова воля Великого Нума! – сказал шаман ненцам.

– Пусть едет Сяско! Его горе будет меньше. У него мало оленей.

– Он ничего не оставляет в тундре.

– Ему легче перенести горе.

– Он лучший плясун рода. Он покажет наши пляски царю.

Пусть едет Сяско! – кричали сородичи, у которых были тысячные стада оленей, богатые чумы, праздничные хоры[15]15
  Белые самцы-олени.


[Закрыть]
.

Сяско стерег стадо Сэротэтто. За ним сгоняли и привезли к чуму старшины. Не глядя в глаза Сяско, Натю сказал ему:

– Сяско, русский царь прислал в тундру своего человека. Царь зовет из моего рода приехать к нему в гости в его большой город одного доброго хасово со всей его семьей и оленями, показаться царю и русским людям. Татибей Мандыр Тибичи спрашивал богов – кому ехать в царев город? Боги ответили: ехать Сяско! Старейшие хасово рода и я покорны выбору богов, и ты завтра утром поедешь с царевым человеком. Мы дадим тебе оленей, новый чум, лучшие одежды и много еды. Ты не будешь бедным ненцем. Царь не возьмет с тебя и твоего ачекана даже ясака. Собирайся!

Похолодев, Сяско обвел непонимающим взглядом лица своих сородичей. Он не встретил ни одного прямого ответного взгляда. Потупя головы, они смотрели на истоптанный мох под ногами.

Сяско понял приговор своих сородичей. Он упал на родную землю, захватил в горсти мерзлый мох и глухо застонал.

Сяско снарядили четыре нарты. Дали новый чум, новые одежды для всей семьи. На одну из грузовых нарт взвалили тушу оленьего мяса, много вяленой рыбы, хлеба и муки, рыбьего жира и других продуктов. На другие нарты нанесли дорогие меха песца, горностая, черно-бурых лисиц, белок, шкур оленей, пешки и неплюя[16]16
  Шкуры оленьих телят 3—4 месяцев.


[Закрыть]
; укладывали моржевые клыки и куски мамонтовой кости для резьбы, связки шитвенных сухожилий.

Сородичи несли всяческое добро на нарты Сяско молча, без сожаления, желая задобрить его, утешить. Он видел, как много добра отдавали ему, так много, что Сяско не накопить бы столько за всю свою жизнь.

Жена его Пайга и дочка Натю, то улыбаясь, то плача, бродили в новых красивых одеждах между нартами сородичей, прощаясь с иньками Натю и подругами. Они были и рады неожиданному богатству и опечалены расставанием. Только, кажется, не горевал сынишка Сяско – Мач, любуясь и хвастаясь новым ножом. Сам Сяско, отупев от горя, смотрел на неожиданно свалившееся богатство безрадостно, с неприязнью.

Когда привели и впрягли в нарты сытых ездовых оленей и среди них, для нарты Сяско, четырех празднично-белых и дали ему в руки новый гибкий тюр, Сяско понял, что все это не дурной сон, а горестная явь. Он должен был покинуть родную тундру. Безбрежная, однообразно серая, но так любимая сердцу, она прощально качнулась в заслезившихся глазах Сяско.

Пайга и Недо, плача, валялись у своего старого драного чума. Только Мач, стоя у поезда снаряженных нарт, сухими блестящими глазами неотрывно смотрел на стада оленей, словно хотел запечатлеть их в своей памяти на всю жизнь.

Из чума старшины вышел хмельной урядник. Сяско молча упал на колени и грустными глазами обвел своих сородичей. Они молчали.

Натю Сэротэтто подошел к Сяско и сказал:

– Да будет путь твой легок, как легок полет облаков на небе.

Это напутствие показалось Сяско насмешкой, и он не ответил старшине ни слова.

Пайга, Недо и Мач уселись на задние нарты. Урядник влез на первую.

Сяско, схватив тюр и возжу, вскочил на нарту и озлобленно гикнул. Сытые ездовые олени рванулись. Богатые, но печальные упряжки скользнули с холма в далекий неведомый путь.

Сяско не оглянулся. Позади остались, как чужие, виновато молчаливые сородичи. Оживавшая весенняя тундра прорастала новыми мхами и травами. Навстречу упряжкам шли с юга косяки гусей. Где-то далеко, там, откуда летели крикливые веселые птицы, лежит чужая земля.

За спиною Сяско, пьяно мотаясь, сидел довольный урядник.

Далекий непривычный путь измучил ненцев и их животных. Они были, как дети, опасливо насторожены и одновременно любопытны ко всему новому и невиданному. Огромный чужой мир раскрывался перед ними стремительно, ослепляюще. Будучи не объяснен никем, он часто пугал их и подавлял, держал в непрерывном напряжении и возбуждении.

Едва успев прийти в себя от путешествия на барже, ненцы испытали потрясающий ужас, когда их и оленей погрузили на железнодорожные платформы.

С боязливым изумлением ненцы осмотрели огромные «нарты» на колесах, теряясь в догадках, кто повезет такую железную тяжесть?

Ночью они увидели надвигавшееся на них чудовище в клубах дыма и пара, ослепительно сверкавшее огромными глазищами. Чудовище с оглушительным ревом, лязгом и скрежетом ударилось об их платформу. Цепенея от ужаса, ненцы зарылись под шкуры, под мешки, цепляясь друг за друга. Это был сам На-а-дьявол, пришедший за Сяско, чтобы утащить его в свой огненный чум под землею...

Перепуганный Сяско забыл о своих оленях, не слышал их истошного хорканья. Животные в судорожной дрожи валились друг на друга. Белый праздничный сильный хор рванулся с ременного тундзяна и в упругом отчаянном прыжке взвился над загородкой платформы. Он рухнул на откос и с переломанными ногами скатился по насыпи, уткнувшись ветвистыми рогами в топкую жижу болота...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю