444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1 » Текст книги (страница 23)
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:31

Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

56
(Бунт павловцев)
Как он пыхнул. – Опохмеление.

Сохранён для нас каждый поворот мысли Родзянки, Милюкова или Керенского (хотя б и оформленный позже, в эмиграции), донесен до нас каждый их шаг. А мысли, действия и самые имена полутора тысяч солдат 4-й «походной» роты запасного Павловского батальона – никем не записаны, не оправданы, не изъяснены, – и только вступили в нашу историю окаменевшей вспышкой, своим коротким конечным результатом. Никто не оставил записок или рассказов, обычная немота простых людей. А из образованных никто не догадался затем расспросить их посвежу да записать. (Наш Александр Блок сушил своё перо на записи допросов в Чрезвычайной Следственной Комиссии, ожидали там сенсации.) Сохранилось только короткое групповое письмо павловцев в газету. В ожоге тех дней ничто не было утвержено документально, но если б и было – то ещё прошло ли бы сквозь четыре года вымирания Петрограда и полувек пренебрежения Февралём?

Итак, подошла страница описать бунт Павловского батальона – но черпать не достанет без догадки.

Рота эта называлась «походной», потому что составлялась из тех, кто ближе к походу, – из более уже обученных и из выздоравливающих после фронтового ранения, стало быть солдат, уже испытавших войну и ожидавших новой отправки туда же. Эту роту все минувшие дни не выводили на уличное охранение, она ничего сама не видела, лишь понаслышке. Но по спешке набора в гвардейские запасные батальоны сюда попадали теперь и свежемобилизованные питерские рабочие, а они сохраняли живую связь с городом, и с кем-то кто-то виделся, и в иные казармы приносили листовки и прокламации. Известно, что казармы содержались распущенно, в них и раньше проникали посторонние, звали поддержать братьев-рабочих. А в эту полосу городских волнений – в казармы могли проникать агитаторы и ночами, рассказывать и взывать.

Есть свидетельство, что в воскресенье после полудня группа рабочих подвалила к дневальным у ворот 4-й роты, да прямо с Невского, наверно, и прибежали, – и рассказывали, что только что павловцы стреляли вдоль проспекта. И ясно, что упрекали этихза тех: как же они терпят, что их полк стреляет в народ? (Сами эти агитаторы не были честолюбивы, или не слишком развитые, ибо никто из них не напечатался в ближайших за тем газетах, жаждавших любых рассказов или сплетен о Феврале – так мы не знаем подробностей.) Ну и висело, конечно, известное: «А вы тут на трёхэтажных нарах клопов кормите!»

А в 4-й роте были и кто уже посражался под знамёнами Павловского полка – и хоть не все, но некоторые проняты честью полка. Как же так: «Ваш полк стреляет в народ!» От образованных – и к нам обрывки смутные: «Не тудавас ведут!»

Да солдатское ли дело – стрелять по толпе? (А что ваша полиция делает?)

И вот – рванулась 4-я походная рота, стала выбегать на улицу! (А были и выгоняльщики, из питерских.) Сперва, конечно, пять-десять человек, а потом и несколько сот – а там, гляди, и все полторы тысячи: кто – всё ж в казармах удержался, а кто во двор, а кто и за ворота. Сперва, может, без винтовок, но быстро смекнули, что надо винтовки брать, а их всего сотня на полторы тысячи, да и то, наверно, ружья разных марок. Выбегали, не понимая, что именно надо делать, а – остановить! чтоб не стреляли наши павловцы в народ! чтоб вернули в казармы все павловские роты! И чтоб вообще не стреляли!

А вывалили – и куда бежать-то непонятно. Значит, сгрудились, остановились, кто кричит, кто винтовкой трясёт, кто закуривает, кто нос утирает.

А носы – носы ещё были в один фасон, не прежние подборные павловцы, а всё ж низкорослые да курносые, под Павла I, их поболе.

Ещё не было пяти часов пополудни, запеленившееся солнце ещё не вовсе ушло с неба, хотя стояло низко. До конца светлого времени оставалось часа полтора.

Вывалили, из бывших придворных конюшен с полукруглою колоннадой – на Конюшенную площадь, одно из укромных и неповторимых мест Петербурга: тот уголок у Мойки между круглым рынком с барельефами бычьих голов и кубической маленькой церковкой, где лежал мёртвый Пушкин и должен был быть здесь отпет, но стекалась толпа – и ночью увезли его в Святогорский монастырь. Тот закрытый уголок, откуда один извив трамвая или сотня шагов мимо подвального «Привала комедиантов» Серебряного века (бывшей «Бродячей собаки») – выводит на неохватный простор Марсова поля, а с Конюшенной – кажется, и выхода ни в какую сторону нет, всё замкнуто.

Но уже знали, сообразили – и повалили, без строя, как попадя, не солдаты, а толпа – прямою дорогою к Невскому, а это узкий берег Екатерининского канала, между решёткою набережной и домами, там если бы построиться по четыре, так вот и всю ширину заняли. Не повернуться, не обойти.

И до Невского было им всего триста саженей, но пробежать-прошагать пришлось только двести: остановились не где-нибудь, а как раз у храма Спаса-на-Крови, через канал от рокового места, где разорвало бомбою Александра Второго.

Безсвязный, шумный, дикий их поток с криками, матом, размахиванием, никакого строя – привлёк внимание наряда конной полиции, охранявшего подступы к Невскому по каналу.

Полиция, всеми ненавидимая, никем не поддерживаемая, в пешей части своей уже разгромленная в предыдущие дни, ещё на конях держалась в этот день и во многих местах держала толпы. Как всех предыдущих дней подробности сохранены нам не историками – революционными, либеральными или консервативными, но лишь в донесениях полиции, с завидной обстоятельностью и точностью, – так и возникшее столкновение с павловцами было бы известно нам подробней, если бы полиция просуществовала ещё один день.

Конная полицейская стража, десяток верховых, – и преградила путь павловскому потоку, да и павловцы кому-то же и шли доказать – вот, полиции! Винтовки сами и начали стрелять, да почти все в воздух – видно, и у тех и у других руки не брали стрелять по живому.

А место выпало – самое непроходное, где два стрелка могут задержать хоть полк. Так – ни павловцам к Невскому было не пробиться, ни конной полиции сшибить их назад на Конюшенную. Да, наверно, была толчея и паника, ведь несколько сот безоружных. Наверно, продирались через своих назад, и через мостик пёрли спрятаться за храм, уже многие думали, как отсюда бы спастись, а не править правду.

Потерь у павловцев – не донесли, знать, не было. А у полиции – один городовой убит, один ранен, да два коня. На таком-то сходном расстоянии это была не перестрелка, а как сердитый перекрик, ещё угулченный теснотою улицы.

А скоро у павловцев и патроны кончились, не во много их было больше, чем винтовок. И стали они подаваться, подаваться назад – от Спаса-на-Крови да опять к Конюшенной площади.

За всем тем прошёл, может быть, почти и час. У павловцев были только эти двести саженей узины вдоль канала, да безсилие, да безтолочь, да уже сожаление: зачем ввязались? зачем выбежали из казарм? А где-то, неслышимые, звонили телефоны, где-то кого-то вызывали, направляли, уже двигались оцеплять Конюшенную площадь по роте преображенцев и кексгольмцев, каждая с пулемётом, и примчался в санях сам командир Павловского запасного батальона полковник Экстен.

А между тем на суматоху – с Малой Конюшенной улицы, с Итальянской, с Инженерной тоже подбывал народ, самый разношерстный и никем не оцепляемый, так что мог он поднапирать на зрелище.

А между тем уже и смеркалось.

И когда полковник Экстен, не имея возвышения, стал громко и сильно говорить к своим бунтарям, не так усовещивать, наверное, как разносить, – близко сзади из гражданской толпы раздался револьверный выстрел – полковнику прямо в шею сзади, на том его речь и кончилась.

По всем этим дням замечаем мы, как там и здесь студент, или даже гимназист, юнец с идеями, делает из толпы зачинный выстрел (револьверы, у кого нужно, есть) – и всегда удачно усиливает тем столкновение.

Раненого полковника отвозили. В толпу не отвечали выстрелами, а стрелявшего не найти. Сумерки сгущались. Других желающих увещевать солдат – не находилось. Но по обязанности вызван был и должен был говорить батальонный священник.

Его – и имени мы не знаем. Ни – прежнего служения, ни последующего. Ни – из речи той ни единого слова и довода. Но кто не задумывался над постоянно горькой этой двойственностью полкового священника? – проповедовать Слово Божие и миролюбие тем, кто несёт меч, и в пользу того, чтоб этот меч лучше разил? А сейчас, хотя звал он свою паству воистину не стрелять, а смириться, – так ведь не для того ли, чтобы другие стреляли безвозбранно?

Может быть, священник кололся этими противоречиями и едва выговаривал. А скорее – все готовые фразы и все нужные тексты сразу подворачивались, и так пронесло его гладко. На много убедил он павловцев или нет, – но после его речи уже в темноте оцепленные стали втягиваться понемногу в казарму.

Одна была свобода у павловцев после события – разбежаться вгорячах, пока не окружили. Да страшно бежать солдату, особенно не здешнему, из казармы – а куда? Где солдату приют, где его ждут и накормят? А словят?

Всё же двадцать один человек с винтовками скрылись – так знали куда? Вокруг остальных замкнулось кольцо из таких же запасных гвардейских – и стой не стой на площади, а одна дорога – назад в казарму.

Уже не в казарму, а как бы в тюрьму. Винтовки – сдавали.

Кончилась вспышка, и день кончился, казарма стала заперта – и остались павловцы сами по себе, на медленное передумье.

Говорят, с ними вошли и офицеры. Но офицеров в их роте вообще было несоответственно мало: раненых фронтовиков – почти никого. А этих прапорщиков сопливых, нигде ещё не бывших, да и сюда присланных лишь недавно, никто и не слушал.

В окружённых казармах остались павловцы одни, захваченные и подавляемые тоской: что же теперь с нами будет? Не мальчики, понимали, что произошёл военный бунт, да в военное время – так значит, и смерть?

Так и потянуло слухом, как холодом близ пола: что велено их всех, полторы тысячи, расстрелять в 24 часа.

Не до сна.

Были зачинщики, а были – просто скотинка серая, ни сном ни духом. И в безсонной ночи с нар на нары перекидывался ропот: «Из-за вас…»

В этих событиях порывных люди сами себя не узнают – ни когда бегут с криками, ни когда опохмеляются.

А тут ночью наехало много начальства, чужие офицеры, серебряные да золотые погоны, сколько вместе не видели отроду.

А душа-то – опадает, как гирей оборванная.

И – строили в несколько шеренг перед нарами, и перестраивали, и разделяли, таскали на допрос в канцелярию отдельно, и грозили, и требовали: назвать зачинщиков!

Их только что и называли, друг перед другом, в лицо. Да самые-то рьяные ушли, и с винтовками. Да кто-то и сам не понимал, чего он кричал и бежал, в другой раз ни за что не побежит.

Кто укажет нам страсти потяжче, чем эта вынуда круговая, из-под-стопудово-каменная: рот раскрыть и голосом не своим назвать товарища, чтобы он погиб, а не ты? Кто эти хриплые голоса если слышал – забудет?..

Поздно ночью 19 выданных зачинщиков отвели в Петропавловскую крепость.

57
Телефонные нервности Гиммера.

За телефоном не замечаешь часов. Да ещё менялись с Горьким. И другие тоже лезли звонить. Уже и стемнело давно, уже и вечер.

Позвонил Горький, между прочим, Шаляпину и узнал странную новость: Шаляпину только что перед тем звонил Леонид Андреев, а этот квартировал на Марсовом поле, рядом с павловскими казармами. Так вот он лично видел из окна, как пехотная часть с Марсова поля наступала на павловские казармы.

Если ему не померещилось, то что ж это такое могло быть? Борьба между войсками? Уже совсем невероятно!

Гиммер лихорадочно усилил телефонную деятельность. Звонил ещё, звонили ещё – и стали получать подтверждения, что – да, что-то случилось около Павловского полка, и тоже была стрельба на Екатерининском канале.

Наконец повезло: застал дома самого Керенского – только что прибежал из Думы. И Керенский захлёбно-торжественно, содрогновенным голосом объявил в телефон: что Павловский полк весь восстал , вышел на улицу и обстреливал своих пассивных, кто остался в казармах!

Это было потрясающе! Это превосходило всякие ожидания! Если это было так, то карта царизма бита! Огромное событие!

Гиммер ушёл от телефона и пытался уединиться (в квартире Горького это было невозможно, разве что в уборной, и то не надолго), – обдумать, что ж из этого следовало. В Петрограде не было сейчас сильных умов революции (Керенский поверхностен, Чхеидзе расслаблен, Соколов – глуповат, Нахамкис – осторожен слишком, Шляпников – неразвит, остальные ещё того бледней) – один Гиммер и должен был для всех наметить путь, что делать, какие мероприятия необходимы? Но вот – он нервничал, и сам не мог сообразить.

Ясно одно, что для крупных политических решений, о которых он всё время думал, подошло время!

Может быть и мог бы сообразить, если б ему дали покой размышлять, но его опять тянули к телефону и к разговорам – а тем временем явился товарищ, подлинный свидетель с Екатерининского канала, и всё рассказал не так: один маленький отряд павловцев, куда-то зачем-то посланный, был обстрелян конной полицией, видимо по ошибке, но стал ей отвечать, – а потом сдался и дал загнать себя в казармы.

И всё радужное возбуждение опало. Это – не был великий случай, не была брешь в твердыне царизма.

Но и не было теперь необходимости принимать важное решение.

Стал Гиммер снова дозваниваться до Керенского. Телефон его был изнурительно занят, уже барышня устала и отказывать, там разговаривали просто непрерывно. И был уже девятый час, когда Гиммера соединили.

Керенского голос узнать было нельзя – такой потушенный. Да, ввели в заблуждение: всего одна рота – и та сразу покорилась.

И проговорил в телефон пророчески:

– Много прольётся крови. Жестоко подавят.

Так что ж? Правительство, получается, сегодня победило?

Да, выходит, что так.

Значит, все эти дни метались зря?

Казалось, так.

58
Сердечный припадок у Государя в церкви. – Опоздавшая телеграмма Хабалова. – Ставочный распорядок. – Новые телеграммы. Затревожился. – Распоряжение прекратить безпорядки.

В воскресенье Государь, как всегда, отправился на литургию – в старую семинарскую церковь Святой Троицы, на круче Днепра, епископ отдал её Ставке, и называли её «штабной». Тут было недалеко, и Государь охотно пошёл пешком – он любил ходить в церковь пешком, так верней, да не было всегда на то свободы. Пошёл с двумя конвойцами и сам в форме Конвоя. В штабной церкви было для него устроено на левом клиросе отдельное место, полузакрытое от храма колонной и большими иконами: легче молиться нестеснённо, когда сотни глаз тебя не изучают. Незамеченному – хорошо.

Обычная шла служба, и стоял молился вполне как обычно. Внимательно следовал за словами всего произносимого и поёмого, изученного с детства, – а местами сосредоточивался и на крылья молитв налагал просьбы. Да первая-то просьба к Господу, самая обширная и самая постоянная была – за наши храбрые войска и за дарование им заслуженной победы. Вся жизнь государства и самого Государя сошлась теперь в это: ничего нельзя было в стране устроить, ни даже жить – не выйдя победно из этой войны. И утром и вечером, каждый день возносил эту молитву Николай – и когда молился, то всегда посещала его уверенность, что так оно и исполнится. И – за саму страну, за Россию, за славное и вечное будущее её.

Сегодня – был день рождения отца, мудрого и могучего Государя. Всегда этот день помнил Николай – и всегда обращался к отцу за поддержкой. Не досталось ему вести такой ужасной войны – но он-то вышел бы из неё с громовой победой. Как перенять у него силы?

А ещё молился Николай – как выражались они с Аликс – за свою семью большую и малую: малая – это сами они с детьми, а большая – не династия уже, нет, это родство как бы отсохло, а те несколько десятков людей, близких к ним и верных, кто служили, помогали, сочувствовали.

Стоял и молился как обычно, и всё было как обычно, никакой бы сегодняшней особой тревоги, волнения – а вдруг, откуда ни возьмись, острой болью вступило в середину его груди, таким сжатием необъяснимым, сжатием и вместе проколом снизу вверх. То ли острая боль, то ли острый страх. Не только вздохнуть или остояться – но, кажется, остановилось само сердце – такое ощущение возникло, что сердце перестало биться, и всё в теле остановилось. Николай схватился за перильце позади себя, чтобы не упасть. Он – позвал бы кого-нибудь, но ещё для этого надо было два шага ступнуть и высунуться. А ещё – недостойно было, сразу звать помощь, ни от чего видимого.

И так схватило, и страшно держало. Но в эти минуты, к счастью, вспомнил, что уже было так однажды в жизни, и отлегло за десяток минут: это когда он узнал о катастрофе самсоновской армии, оказался тогда сердечный припадок. Пройдёт. Да и после сдачи Львова пошалило сердце.

Пройдёт. Должно вот-вот пройти. Однако не проходило, – и он потерял ощущение времени, он не знал, сколько это длилось. Вцепился в перильца, а сердце совсем не слышалось, а от боли нельзя было шелохнуться, и выступил обильный холодный пот, – и вдруг вошло в него сознание, что вот так и умирают, что вот это – может быть предсмертно.

И в этом ощущении он нашёл силы оторваться от перильца, и перешагнуть в сторону, к образу Пречистой Девы, – и опуститься на колени перед ним, и лбом почти упасть на коврик: взмолиться о помощи – а если умереть, то вот так.

И вдруг – вдруг всё прошло, с той же внезапностью, как и постигло! И сердце вот уже отчётливо работало! Только остаточная слабость отдавалась по всему телу, так что легче было ещё постоять на коленях, чем подняться. И Николай отёр рукою лоб от пота.

Оказывается, он весь припадок не слышал ни слова службы и пения – а теперь услышал, и по разрыву определил, что припадок был не две минуты – а с четверть часа. Уже пели Херувимскую.

Так никто и не заметил случая с ним.

И хорошо.

Отстоялся на коленях – поднялся.

Но долго ещё сохранялась в теле – усталость. И возвращался Николай из собора уже на автомобиле. И с мыслью – как бы прожить воскресенье тихо, покойно.

Вообще-то Николай был – совсем здоровый и даже молодой человек, он не только чувствовал себя хорошо, но даже с годами лучше, так находили врачи.

Миновало – и уже не хотелось говорить доктору Фёдорову, как-то и стыдно возбуждать безпокойство. Если будет ещё раз – ну, тогда.

По краткости пребывания Государя в Ставке доклад Алексеева, тоже молившегося на литургии, предполагался и в воскресенье, и должен был состояться после церкви. Государь не отменил, пошёл выслушать.

Да вот уже, за три доклада, они как будто и обсудили всё главное, что делается с армией. Всё текло нормально, только перебивалось провиантское снабжение на Юго-Западном. Все армейские дела, по сути, были уже и направлены. Послезавтра, пожалуй, можно и возвращаться к своему Солнышку в Царское Село, ей очень тревожно и одиноко.

Ещё подал Алексеев телеграмму Хабалова. Да, в Петрограде же… Ну, что там? От Хабалова это была первая телеграмма. Он сообщал – ещё только за 23 и 24 февраля, что бастующих рабочих около 200 тысяч, – это много, правда бастовщики снимают работающих насильственно. Останавливали трамваи, били стёкла в трамваях и лавках, прорывались и к Невскому – но были разогнаны, причём войска не употребляли оружия. (Это – верно, так Государь и распорядился, ещё не хватает повторить ужас того страшного 9-го января.) И 25 февраля так же разгоняли с Невского. Серьёзно ранен один полицмейстер, и при рассеянии толпы убит пристав. Перечислялось 11 эскадронов кавалерии, более чем до-статочно.

Тут заметил Государь пометку, что телеграмма доставлена в Ставку вчера в 6 часов вечера. Отчего ж уж так за весь долгий вечер, да уже скоро и сутки – Алексеев её не доложил? Хотел спросить, но взглянул на трудолюбивое и даже измученное лицо Алексеева, кажется даже очки несущее с трудом, так было ему нехорошо, – и не решился огорчать старика. Он ещё не вышел из болезни, вероятно, вечером трудно было подняться идти. Да значит, и не придавал значения. Да тут, и правда, нет ничего особенного.

Перед завтраком получил и читал целительное, нежное письмо от любимой Аликс, вчерашнее. Боже, как она тоскует несказанно! Но и сколько успокоения, радости и твёрдости всегда вливается от её писем. Она тоже писала об этих волнениях – но тоже так понять, что ерунда, возбуждение мальчишек и девчёнок. А вот очень верные мысли: почему не наказывают забастовщиков за стачки в военное время? И почему до сих пор не введут карточной системы на хлеб? Этого Николай и сам не понимал и не мог добиться. Просто было какое-то заклятье с этим продовольственным вопросом, не давался он в руки никому.

Слишком много препятствий почему-то всегда встречается от высказанной воли до исполнения.

Всё верно она писала, надо постепенно так всё и устроить.

И Хабалову Протопопов должен был дать, и конечно даёт, ясные определённые инструкции. Только бы не потерял голову старый Голицын – ему всё невпривычку.

Ещё сколько ей, бедняжке, ухода за больными детьми, это при её здоровьи.

Забывался и оживал Николай над дорогими письмами. (Ещё и от Настеньки, младшей, была писулька.)

Очень в этот раз не хватало в Ставке Алексея, его шалостей и болтовни. Какое же он утешение и развлечение!

Но уже пора была идти на завтрак. По воскресеньям завтрак был всегда многолюден, тут и все наличные иностранцы. Надо было много говорить, слушать, но всегда о постороннем пустяковом, отлагая всякие серьёзные мысли. Впрочем, этим ритуалом Государь хорошо владел, приучился за четверть века.

После завтрака первым делом сел – и написал Аликс письмо в ответ.

А погода стояла солнечная, морозная. Решил ехать на прогулку. Подали моторы – поехали на Бобруйское шоссе, остановились у часовни памяти 1812 года. Погулял там. Ясная, бодрящая погода. Уже и не оставалось в теле никаких следов сегодняшнего сердечного сжатия. Нет, врачу пока не говорить.

Вернулись в Ставку – уже и чай пора пить.

Потом принял одного сенатора.

Надумал, что долго для Аликс – до завтра ждать его сегодняшнего ответа. Решил тотчас послать ей телеграмму с благодарностью за письмо. Как уже соскучился! Как хотелось к ним назад!

Отправил – а тут, одну за другой, принесли две телеграммы от Аликс. Одна была – вполне семейная и сдержанная (Аликс всегда очень стеснялась, что многие военные люди читают их телеграммы), другая – позже – открыто-тревожная: «Очень безпокоюсь относительно города».

Именно зная сдержанность её в телеграммах – можно было понять, насколько ж это очень.

Однако почему не было никаких официальных телеграмм? Алексеев – ничего не нёс, и неудобно было к нему идти с телеграммой жены.

Были в Ставке сейчас великие князья – но все стали чужие, не хотелось с ними разговаривать.

Стемнело. Обедали – всё тем же размеренным, отвлечённым распорядком.

Однако что-то расходилась в груди тревога. Не стала бы Аликс зря.

После обеда послал ей ещё телеграмму: поблагодарил за её телеграммы и твёрдо обещал, что послезавтра выедет в Царское.

Сели играть в домино.

Уже к концу игры пришёл дворцовый комендант Воейков – тоже в руках с чем-то, – а по лицу было видно, что хотел бы Государю доложить. Николай встал, вышел с ним к себе в кабинет.

Телеграмма была от военного министра Беляева: что некоторые воинские части отказываются употреблять оружие против толпы (но кто им велел применять оружие?) и даже переходят на сторону бунтующих рабочих. (Это уже позор! – может ли это быть?) Впрочем, заверял Беляев, что всё будет усмирено.

А Воейков волновался. И доложил Государю настроение всей свиты (ни за обедом, ни прямым докладом, разумеется, никто не смел выразить): что положение в Петрограде очень тревожное.

Николай и сам уже не знал, что думать. Но владея собой, ничего не пообещал, вернулся доигрывать в домино.

Однако всё более разыгрывалось в нём, что в Петрограде тревожно.

Обращаться к Протопопову было излишне, этот умница знает, сообразит всё и сам. Голицыну – уже вчера телеграфировал, да и не очень надеялся Николай вселить в него мужество. Но прямо по военной линии, командующему генералу Хабалову (а знал он его совсем мельком) – надо было придать твёрдости.

И написал, и дал на отправку телеграмму:

«Повелеваю завтра же прекратить в столице безпорядки, недопустимые в тяжёлое время войны с Германией и Австрией. Николай».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю