355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3 » Текст книги (страница 22)
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:55

Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

421
Половцов в переменчивой обстановке. – Революционные забавности. – Ищет себе устройство.

Забавные бывают вещи в революцию: карьеры могут взметаться и ломаться почти фантастически. Вчера после обеда, отбывая свою службу-игру в Военной комиссии, туземный кавалерист полковник Половцов, в лохматой папахе и в черкеске, пошёл с шифрованными телеграммами в Главное Управление Генерального штаба, отправить. У подъезда Главного Штаба увидел автомобиль Энгельгардта. Вот хорошо, назад до Таврического не пешком. Спросил швейцара, где полковник, узнал, что на прямом проводе со Ставкой. Вот как? Энгельгардт уже разговаривает прямо со Ставкой? Свои телеграммы сдал – и поджидал Энгельгардта. Тот вскоре вышел, очень раскраснелый и довольный. Сели в автомобиль. И вопросов подводить не надо, Энгельгардт так переполнен, что сам открыл: во-первых, что Михаил не принял престола (э-э-э, лучшее покровительство Половцова сводилось к нулю!). Во-вторых, что Гучков не будет военным министром, подаёт в отставку, а военным министром становится Энгельгардт, вот сейчас по этому поводу уже говорил с Алексеевым. И вот что – потому ли, что эти дни работали рядом, или в автомобиле оказались рядом, или понял, что за офицер Половцов:

– Плюньте вы на Военную комиссию, что это за учреждение, и ему теперь недолго существовать, – переходите ко мне, в военное министерство, будете непосредственно при мне.

Мгновенный на взвешивание, Половцов, разумеется, согласился. И потеряв интерес к Военной комиссии, вскоре ушёл домой – хорошенько выспаться и в наилучший порядок подтянуться перед завтрашним днём.

Ночью была мятель, улицы косо замело, но как-то и освежило от революционного сброда, с утра гуляющих не было, шли только по делам. Было весело, зная свою загадку, которая через час обнаружится и для всех.

А пришёл в Таврический – поворот, разочарование: Гучков остался министром, и уже обосновывается в довмине на Мойке. А Энгельгардт, застенчиво улыбнувшись Половцову, продолжает сидеть в Военной комиссии, потерявшей дух и смысл, и пишет приказ по гарнизону – чтобы все части подавали сведения о составе оружия, сколько не хватает или излишнего, да как обстоит хозяйственная часть.

Ску-чища и бездарь! Стоило для этого Половцову покидать Дикую дивизию, решиться на самовольную отлучку – и что ж теперь тут закисать?.. Вдруг потерял Половцов всякое настроение крутиться тут, в закоулках второго этажа, с низкими потолками и с ничтожными делами. Истинное главное дело ушло в другую часть Таврического, а может быть, и из дворца уже ускользало.

И Половцов в задумчивости избрал рассеянный образ действий. В своём бешмете в талию прошёлся по дворцу раз, прошёлся два, узнавал новости. Встретил комичного Перетца, полковника от журнализма, с большою важностью и с упоением перенявшего комендантство во дворце, и охотно прислушался к его болтовне.

Вот, стали привозить арестованных и из провинциальных городов – «для зависящих распоряжений», – а что с ними делать? Часть комнат при хорах пришлось очистить от арестованных, чтобы мог Совет заседать в Большом зале. Часть арестованных перетолкали в гимназию.

Перетц без шутки произносил о Таврическом: «Дворец Равноправия», «Цитадель Революции» и преклонялся перед собственной службой здесь. Восхищался самоотверженными тружениками, которые повсюду помогали. (С одной из помогавших курсисток, кажется, он стал в отношениях и более близких.) Но некоторые энтузиасты жестоко разочаровали полковника Перетца. Развернул столы «на помощь политзаключённым» какой-то Чаадаев, собрал тысячи рублей, потом исчез. А другой помогал полковнику по интендантству, получил ордер на 2400 пар сапог с интендантского склада и с ними скрылся. Потом стало известно, что он уголовный преступник, освобождённый из Крестов.

А горше всех разочаровал Перетца ближайший его помощник доктор Оверок. Окончил заграничный университет. Явился в Думу в первый же день, носился при аресте сановников, наблюдал за строгостью их содержания – и вдруг был опознан каким-то подпрапорщиком, а затем всё далее уличён – как беглый ротный фельдшер Аверкиев, сын петербургского швейцара, разыскиваемый многими следователями, грабил в Петербурге, на Кавказе, Одессе («граф д’Оверк»), судился в Харбине за мародёрство, арестован во Владивостоке, привезен в столицу на следствие – а тут освобождён революционным народом! И в самые дни революции в квартирных обысках успел награбить на 35 тысяч.

Всё – забавные вещи, Половцов очень потешился рассказами, вот как революция играет с людьми!

Однако – как же устраиваться самому?

Что-то не видно было Ободовского, а Половцов искал именно его, через рассеянье думая напряженно о своём и понимая, что уходят часы неповторимые. Постоял послушал через открытую дверь Большого зала солдатский митинг. В клубах махорки плавал знаменитый думский зал, а солдаты, с кресел, с хор, из проходов подвывали оратору, кричавшему, что «приказа № 1» – мало! что выбирать комитеты – это мало, а всех командиров надоть выбирать, вплоть до командующего народной армией! И такой шум поднялся, что советский председатель перекричать не мог и кулаком махнул на перерыв.

Но именно в том зале в перерыве и нашёлся Ободовский. Там было надышано, накурено, смотреть невозможно на рожи – но Половцов смотрел строго-невозмутимо и не обращал внимания, что солдаты не отдают ему чести. Ободовский медленно ходил со строительным инженером, и они оценивали осадку полов. Зал заседаний вместе с хорами был рассчитан не больше как на тысячу человек, а сейчас набивалось и две с половиной. Наибольшая опасность была для хор, но и полы расшатывались. А в Екатерининском зале в некоторые дни толклось по 15 тысяч сразу.

Но и – кто мог эту массу не пустить? кто посмел бы её ограничить?

Половцов улучил Ободовского и сказал:

– Пётр Акимович! Гучков вас очень слушает. Подайте ему идею, что ему нужен рядом настоящий боевой офицер и умная военная голова. Пусть он меня возьмёт к себе, не раскается.

422
Недоумения Козьмы Гвоздева в Исполнительном Комитете.

В первый день, как из Крестов освободили, думалось Козьме: вот теперь вернёмся в Рабочую группу и вместе с Военно-промышленным комитетом, да с военно-техническим… Теперь-то и кинутся все спасать Россию и армию, – война-то тянет хребет, войну-то с хребта не сбыли?

А – нет. Куда там! Весь Петроград, и все рабочие, и все образованные как перепились какого бешеного зелья – никто и не мнил ворочаться к работам. Праздновали, и праздновали, и праздновали день за днём, какое-то шалопутство всеединое. А как растянется праздник – не похочется к будням, народ в себя не вернёшь, звереет, и пойдёт по разбойной части. А Козьма-то сам думал о работе, как пособить захолодалым нашим солдатикам, мол, и все так будут заботиться. А – нет. И даже сам Александр Иваныч Гучков уже не собирал боле своего важного комитета – а носился то по Питеру, то за царским отречением. И уж на что Пётр Акимыч Ободовский – запустил и он свой комитет и кружился тут же, в Таврическом. И – никак нельзя было собрать Рабочую группу, это и в голову теперь никому не лезло. Никто ни Рабочей группы не отменял, ни Думы не отменял, ни войны не отменял, – а стало нельзя, и всё. Как нет их.

И что Козьму выбрали в Исполнительный Комитет – поперву он думал, что это помеха, и одурело, и одиноко он тут вместился среди говорливцев. А теперь оказывалось: другого и места ему нет. Всё стало новое – и все стали на новых местах. И нельзя было возобновить работу на заводах никаким собственным уговором и объездом: ещё меньше, чем раньше, он мог открыто дело иметь со своим братом рабочим. А только здесь добиваться, через Таврический, через Совет.

Итак, готов он был снесть здешнюю новую заседательщину, надеясь через неё прорваться ко всеобщей работе. Но оказался он тут – как какое чучело. И для чего он тут с утра до вечера парился – с каждым днём понимал всё меньше. На Исполнительном Комитете сидело их (и вскакивало, и перебегало) человек боле двадцати, не считая солдат, – и из них меньше половины выбрали на шумном стоячем Совете – как Гвоздева, кого весь рабочий Питер знал. А больше половины – назначили сами себя, промеж себя. Но – очень бойки, крикливы, и держались так, будто лучшей жизни им и не надо. Где, казалось бы, совсем не об чем говорить – тут-то они и разливались: о капитализме, о социализме, империализме, интернационализме, – точно мусорным мешком Козьме об уши хлестало. А где б надо крепко решить – тут прошмыгивали. Такое дело было ясное: пора работы начинать, неделю гуляем, это и в мирное время так себя распускать нельзя, этак ни обуться, ни одеться, ни есть никому не станет, – а в военное пуще? Защемило Козьму середь них. Несколько раз подымался и он говорить, о заводской работе, да как-то неумело выходило, и забивали его. А когда голосовали, то ещё ни разу Козьма в большинство не попал, но всегда его сторона была покрыта. Так что, коли б он тут и не сидел, и руки не подымал, – никак бы это не проказалось.

Заходил Гвоздев постоять и в толкучке общего Совета. Там говорили слова самые простые и все от сердца, – да только сердце у всех распускалось на болтовню и безделье: вылезали наверх, а несли, как пьяные, кто во что горазд. И так эта буйность раскидывалась по плечам, по головам, – сейчас, ежели встать над ними да позвать к станкам, – ведь загогочут, не пойдут.

Наконец только вчера дошёл Исполнительный Комитет вроде бы до дела: разделиться на рабочие комиссии, по разделам работы. Но и тут состроились такие комиссии – чисто языком болтать, и туда вобрались главные говоруны. А где надо работать, то Гвоздева выбрали сразу в три комиссии: автомобильную, финансовую и им же настоянную комиссию возобновления работ.

Большевики сразу загородили: приступать к работам – не время! ещё революция не кончена! ещё наш главный враг буржуазия на ногах, ещё мы не добились 8-часового рабочего дня, ни земли крестьянам, ни демократической республики. Не возвращаться к станкам, ни в коём.

Большевиков в Исполнительном Комитете, спасибо, кучка малая, но им – хоть всё вдребезги, так ещё лучше, разума у них нет. И работы не надо, и войны не надо, и правительства не надо, всех гнать! Обкладывали Гвоздева раньше – обкладывают и сейчас. Раньше нельзя было работать: на царя, мол, работаете. А теперь – опять забороняют, нельзя.

Тогда и предложил Козьма так: пусть приступят к работе хотя бы те заводы, которые прямо на оборону работают. Но и тут большевики не согласны: мы – против разделения революционной армии пролетариата! мы – за максимум сохранения и развития революционной пролетарской энергии!

Хоть опять с ними табуретками дерись, как на Эриксоне. Для чего же тогда и комиссия возобновления?

Да тут и решение прими – так сразу не заработаешь. А – все котлы заново растапливать? А где полопались трубы? А – снег и мятели за эти дни занесли заводские дворы, железнодорожные ветки – надо разгребать, расчищать, топливо подвозить, согревать печи, да и сами цеха нахолодали, – тут от решения до работы ещё трое суток пройдёт.

Встретил в коридоре Ободовского – Пётр Акимович больше всего тужил о трамвае: пути забило льдом за эти дни, когда подтаивало, а провода порваны в 16-ти местах, вагоны кой-где набок свалены, трамвайные ручки разокрадены. А разживлять заводы – даже и надо с трамвая.

Между тем и полки некоторые очнулись, стали приходить в Таврический с плакатами: «Солдаты – в окопы, рабочие – к станкам!» Хорошо, это нам поддержка.

Да знают Гвоздева на всех заводах, везде свои люди и отзовутся. На каждом заводе есть серьёзные рабочие, кто давно б уже стали по местам, да напуганы забияками.

И сегодня на Исполнительном Комитете Гвоздев встал потвёрже и выговорил всё товарищам революционерам. Ведь посчитать – девятый-десятый день рабочий Питер гуляет. Куда ж нам разгуливаться, если война идёт? Что ж от России останется? Ни снарядов, ни патронов никто не выделывает – дивоваться надо, что немцы ещё смотрят на наше гулянье, а ударят – и в неделю до Питера пройдут. Или теперь же начинать работу – или лопнет вся наша тут говорильня.

– А на каких условиях начинать? – кричали большевики, пятеро их сидело. – Опять на старых? После такой революционной победы?!

А другие возражать не нашлись. Другие жались. Рисковое дело: всегда звали к забастовкам, а теперь к работе? Боялись даже на Совет с таким делом выйти – кто выйдет? кто скажет? а ну, на крик возьмут?

– Да я выйду, – сказал Козьма.

– Не-е-е, – загомонили. – Тут надо товарища политически авторитетного.

Решили: завтра утром ещё раз собраться и ещё раз обговаривать.

К концу заседания поднесли вчерашние московские газеты, со всеми полными страницами – на два часа чтения. Петербург кипел событиями, а Москва описывала.

И Козьма взял газетку. Поскользил:

«Смерть Зубатова».

…2 марта у себя на квартире на Пятницкой улице застрелился знаменитый Зубатов: прострелил с виска на висок, умер мгновенно. Оставил записку – прощание с сыном, никого не винить, не мог пережить разрушения монархического строя…

И – жаль его стало Козьме. Хоть и полицейский чин – а хотел рабочим добра. Верно ведь вёл: не революция вам нужна, а заработок.

Вишь, как монархию любил.

423
Многовластие на Петербургской стороне.

Хоть и «добился» Пешехонов разрешения на свои «Русские записки», хоть не забывал о них (в отсутствие Короленко вёл их он), но даже заехать на пять минут в редакцию не мог, а только позвонил туда и особенно просил сотрудниц требовать в следующий номер очерка от Фёдора Ковынёва. Хотелось сохранить поярче картину этих неповторимых дней, которой не почувствуют кто не участвовал, – а Ковынёв умеет описать.

Всё – пришло в движение, и самое прихотливое. Это был – социальный хаос, из которого ещё предстояло создать новое достойное гражданское общество. История редко производит такие социальные опыты. Лицом к лицу с этим хаосом, в самой гуще его, Алексей Васильич переживал редкостный момент, безусловно – самый интересный период своей жизни. При малом сне и безпорядочных днях это сознание очень придавало ему сил. Вот – он кипел в своём любимом народе, в размахе его непритворства – и чего ж ещё желать?

Даже за эти четыре дня уже многие сотрудники его по комиссариату сбились, ушли, вместо них другие, Пешехонов не успевал запоминать всех фамилий и даже в лицо не всегда узнавал, что говорит со своим сотрудником.

Тем более, что и посетители – черезо все кордоны добивались до него, и самые неожиданные.

То через толпу, выделяясь в ней, пробивался священник.

– В чём дело, батюшка?

Приехал из Финляндии:

– Вот, не знаю, как быть: поминать ли царя и всю фамилию на ектеньях аль не надо?.. По теперешним обстоятельствам вроде как не следует – но и пропускать боязно. А от начальства – нет распоряжения. Приехал в Питер – никого не найду. А вы – как скажете?

То пришли жаловаться, что в их доме после революции перестали топить. Вызывали домовладельца для объяснений.

То какая-то мещанка никого не хотела слушать, а только – самого главного комиссара. А зачем? Вот: нужно ей дрова перевезти на другую квартиру – так дайте разрешение.

– Так перевозите, пожалуйста, кто же вам препятствует?

– Нет уж, батюшка, захватят! Ты мне письменно подтверди.

– Да кто ж захватит?

– Да вы ж и переймёте! Теперь на чужое много охотников, и каждый – власть.

Пешехонов написал, но усумнился, уж свои ли дрова она перевозит, послал одного товарища пойти на место и поглядеть. Нет, всё в порядке.

Люди так выражали: «Оно, конечно, свобода, а всё как-то сомнительно».

А того «коменданта всех чайных», который так грозно заявился вчера, а потом скрылся по дороге в Таврический, – сегодня утром нашли в одной из чайных – лежал совсем расслабленный, оказался морфинист, хотя и действительно врач.

А ещё предстояло комиссариату на своей же Петербургской стороне всячески свою власть отстаивать – от самозванцев и от других властей.

Во-первых, узналось, что действует другой комиссариат, на Кронверкском. Проверили, какой-то самочинный кружок интеллигентов, которые, наблюдая безначалие, решили организовать власть, главным образом – продовольственную. Этот претендент оказался неопасным, Пешехонов предложил им перейти и вступить к нему. Поспорили – уступили.

Но ещё объявился отдельный комиссариат – на Крестовском острове. Пешехонов не против был бы, чтобы Крестовский и отделился, и без того район у него обширный, – но дошли слухи, что Крестовский комиссариат своевольничает, производит реквизиции, притесняет местных торговцев. Поехали проверять – оказалось, что избраны на собрании местных граждан, так что образовались демократичнее, чем Пешехонов. Но, сам демократ, не мог Пешехонов допустить такое раздвоение действий и заставил их подчиниться и проводить политику правильную.

То поступил донос, что в одном доме на Каменноостровском управляющий раздал жильцам листки – заполнить, кто имеет какое оружие и сколько. В доносе подозревалось, что это делается, конечно, с контрреволюционной целью: дом – с барскими квартирами, населён состоятельными людьми. Вызвал Пешехонов управляющего – тот подтвердил, что листки такие раздавал, но не по собственной инициативе, а по распоряжению коменданта Петербургской стороны, который в их же доме и квартирует.

Какой ещё такой комендант? Захотел Пешехонов тут же его и видеть. Предстал. Оказалось – подлинный комендант, назначенный Военной комиссией, офицер Гренадерского полка, вежливый, грассирующий князь, и комендантствует уже три или четыре дня, но, кроме этих листков, сделать ничего не успел. Пешехонов, собирая грозность, заявил ему, что двоевластия не допустит.

Так Пешехонов энергично устанавливал единовластие – но чьё же? Кто послал его самого – Совета Рабочих Депутатов.

А как же правительство – есть у нас? или нет?

424
Генерал Рузский ищет средства против развала фронта. – Ход через Бонч-Бруевича? – Совместно с Непениным?

Петроградцы могли как угодно уверять, что у них успокаивается, – но зараза анархии расползалась, и прежде всего на ближайший Северный фронт.

Высшие генералы выполнили свой долг перед революцией, помогли безболезненно сместить царя, – но революция не выполнила своего долга перед генералами: она начинала сотрясать саму Действующую армию.

И никакие радостные сообщения от Временного правительства не могли утишить тревогу генерала Рузского: эти банды, уже даже проскочившие Псков, уже в ближних тылах Северного фронта, загораживали от него всё остальное. В самом Пскове какие-то солдаты автомобильной роты из Петрограда отстраняли городовых. По Пскову и местные солдаты начинали бродить безпорядочными группами. В Режице – между штабом фронта и штабом 5 армии! – вооружённая банда неизвестного происхождения делала что хотела, – бушевала в полицейских участках, на всех наставляла оружие, сжигала деловые и полицейские бумаги, обезоруживала офицеров… Такое – в армейских тылах?? Как же воевать? За всю свою военную карьеру генерал Рузский не встречал ничего подобного: микробы, которые проникают через военные перегородки и вмиг разрушают ткань. Как против них действовать? Если их не уничтожить в самом начале – они развалят всю армию, всё то условное подчинение старшим в чине и уставам, на котором держится армейская структура: если его разрушить, то не останется ничего.

Однако и действовать самостоятельно, хватать и казнить этих бандитов, Рузский тоже не решался, по сложности революционной обстановки. Какими ни оказались петроградские деятели неблагодарными и безответственными, но генерал Рузский не мог противостоять им в одиночку, он не мог один выступить в роли военного карателя – этого бы ему не простило общество. Поэтому надо было добиться единства действий всех Главнокомандующих, – и после события в Режице Рузский уже начал сожалеть, не зря ли он отказался от съезда Главнокомандующих. А теперь оставался только – рапорт Алексееву? И послали его.

Но Алексеев лишён таланта и смелости подлинного полководца, он никогда не возьмёт на себя смелое распоряжение, он конечно будет только докладывать в Петроград, и на это уйдут и часы, и дни, и неизвестно, выйдет ли что путёвое. Так что посланная Алексееву телеграмма о бандах зависнет надолго. Конечно, до Могилёва ещё когда эта зараза докатится, – а здесь она разрушала само тело Северного фронта, – и сам Главнокомандующий со штабом не защищены от них, никакой караул не защищает от этой чумы. Да красные лоскуты на солдатах уже стали появляться и при самом штабе, даже в комендантской роте. И нельзя было запретить, потому что и депутаты Думы приезжали во Псков в таком же окружении агитаторов с бантами.

И оставалось Рузскому – вступить в прямое сношение с одним из своих соседей. Не с Эвертом конечно – тупым служакой и монархистом, но – с Непениным, с которым объединяли Рузского общественные симпатии и передовые взгляды. И положение их сейчас было сходно: у Непенина забурлило ещё раньше и больше. Вдвоём с Непениным они могли бы сейчас выработать и общую тактичную линию поведения.

Подумывал Рузский, как же ему снестись с Непениным короче всего. Очевидно, через Ревель. И он начал набрасывать телеграмму, которая могла бы безопасно пройти и руки шифровальщиков – а вместе с тем, от развитого человека к развитому, передать Непенину всю деликатность соображений.

Тут Данилов, тяжёлой походкой, принёс ему раздобытый экземпляр – типографскую листовку, грязно отпечатанную, того самого странного «приказа № 1», о котором они уже слышали, но не придали значения. А он каким-то образом распространяется среди нижних чинов уже в прифронтовых частях! – хотя не прислан никаким законным путём.

Вот он. Положил Данилов на стол измятый лист, прибил тяжёлой ладонью. Читали.

Это был как бы приказ по Петроградскому округу, но отданный в игнорирование командующего и всех чинов, не к их командному строю, но прямо и только к нижним чинам. В таком ли предположении, что теперь воинские части должны подчиняться не своим командирам, а Совету рабочих депутатов?

Рузский даже не верил своим глазам. Это могли писать сумасшедшие, это не могло быть допущено во время войны! Или уж тогда прислано из Германии?

Совершенно неслыханно! Эти бациллы могли убить армию в неделю.

Всё здание штаба закачалось.

Данилов выругался матерно. Рузский не употреблял таких выражений никогда.

Надо было?.. – срочно телеграфировать в Ставку, что ж ещё? И передать им текст этого приказа, они его ещё, наверно, не знают? Да опасность в том, что сходный пункт есть и в объявленной телеграмме нового правительства: что для солдат устраняются все ограничения в пользовании общественными правами. И если это так открыто декларируется и вот так, как здесь, будет разрабатываться?.. Может вспыхнуть только полный хаос, внутренняя рознь, и армия погибла!

Значит, нужно внутри самой армии беззамедлительно издать – противодействующий приказ, обеззараживающий! Но разве неповоротливая голова Алексеева может найти тут решение? И все полтора года было несчастье, что он взят в начальники штаба Верховного, но в эти роковые дни – троекратно.

А как бы умело с этим справился Рузский, будь он в Ставке!.. Нельзя простить Николаю его выбор.

А, вот что! – надо копию телеграммы послать Гучкову. Военный министр – единственный умный теперь человек, с которым можно сговориться, можно работать.

Отослали Алексееву. Отослали Гучкову.

Нет-нет, ещё не то! Тонко начуивал Рузский, чего не понимал и сутки назад: в Петрограде главная реальная сила сейчас – не Родзянко, и не Временное правительство, а Совет рабочих депутатов. И надо, с высоким тактом, установить отношения – непосредственно с ним, применительно к революционному моменту. Это – не каждому доступно и не прямо, у Совета рабочих депутатов сейчас, конечно, большое самолюбие и большая предубеждённость против прежних властей. Но такая возможность уже рисовалась Рузскому. Не только умел он быть тактичен, как никто из генералов, но должно было помочь ему одно счастливое обстоятельство: в близости к нему служил ещё с 1914 года генерал Михаил Бонч-Бруевич. В первый период Рузского Бонч был тут у него и начальником штаба Северного фронта, вслед за Рузским был выжит отсюда, сильно увлёкся контрразведкой, но затем и у контрразведки возникли неприятности с обществом, особенно из-за дела Рубинштейна, – и Бонч вернулся к Рузскому, и ныне состоял в распоряжении Главнокомандующего Северным фронтом. Бонч-Бруевич под аксельбантами генштабиста был весьма свободолюбивых симпатий. Одна беда: эти дни его не было во Пскове, он в поездке, в глуши, на недостроенной рокадной дороге, – но надо вызвать его поскорей. А потому, что, говорят, родной брат его, Владимир Бонч-Бруевич, давно почти революционер-подпольщик, – теперь вынырнул в Совете и был какой-то видный деятель. А связи – всегда связи, особенно родственные. И могут оказаться наилучшими в революционную бурю.

Вызвать Бонча немедленно – и дать ему какой-нибудь высокий пост, придумаем.

Так, так. А пока подбирал Рузский слова для телеграммы Непенину. Вот бы сейчас встретиться с ним, да найти общую тактику. Только с ним заодно и можно умно действовать.

Представлял себе его выразительное, вдохновлённое лицо, быструю манеру понимания.

Офицер прибежал из аппаратной и подал Рузскому телеграмму сам, как делалось в случаях чрезвычайных.

Буквы складывались:

«В воротах Свеаборгского порта вице-адмирал Непенин убит выстрелом из толпы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю